Четыре любви Франца Кафки
На модерации
Отложенный
Имя писателя Франца Кафки стало почти обязательной частью любой интеллектуальной беседы, которая ведется в мире. Более того, это имя стало нарицательным и, когда не хватает слов для описания чего-то ирреального, предельно абсурдного, для чего и воображения недостаточно, говорят «кафкианство» или «прямо Кафка».
Зигмунд Фрейд однажды заметил, что «только боги и сумасшедшие обладают ужасающей способностью создавать свои миры». Кафка определенно не был богом и, несмотря на его редкие признания, что он болен не только физически, но и душевно, врачи вовсе не считали его сумасшедшим. Тем не менее он преуспел в создании собственного мира, ни на что не похожего, в котором поселил своих героев и прожил сам сорок один год мучительной и замкнутой жизни.
Затруднительно определить его национальную принадлежность, как писателя. Кафка не был немецким писателем, хотя писал и разговаривал дома исключительно по-немецки. Он не был также и писателем еврейским, несмотря на еврейское происхождение, и практически никогда не писал на еврейские темы. Кафка родился в Праге, где его опыт и воображение выплавлялись в смешении различных языков и культур. Он вырос в ассимилированной семье, где властвовал крутой и педантичный тиран-отец, и никто не принимал всерьез литературных занятий молодого Франца.
Вся жизнь Кафки проходила на полюсах любви и ненависти, отчаянья и восторга, отвержения и влечения. Так он относился к отцу, так жил в своем старинном городе (именно Прага служила моделью проклятого Вавилона в одном из его рассказов и ее же он описал в романе «Замок») и точно такие же отношения были у Кафки с еврейством и евреями.
За первые восемнадцать лет жизни Кафка ни разу не объединял себя с евреями: он не говорил «мы» даже применительно к собственной семье. Это было тем более необычно, что в школе Кафка был окружен еврейскими детьми, дома ежегодно сидел за пасхальным седером и бывал в синагоге. Но еврейская религия оставляла его равнодушным, синагога вызывала скуку и скептическую усмешку. Начав вести свой дневник в 1911 году, он записал после посещения знаменитой Старо-Новой синагоги в канун Йом-Кипур: «Почти церковный интерьер… Три ортодокса в носках, предположительно восточно-европейские евреи. Склонившись над молитвенниками, шепчутся, как на бирже…». Открытие вместилища свитков Торы напомнило ему ни больше ни меньше, как шкафчик, распахнувшийся в ярмарочном тире после меткого выстрела.
Но в том же 1911 году в Прагу приехал польский музыкально-драматический коллектив из шести актеров, игравших на идише. Они выступали в уголке кафе «Савой» в сопровождении пианиста, без всяких декораций, и единственной мебелью был стол и три стула. Кафка написал, что актеры похожи на «служителей храма… людей, которые близки к самому центру общинной жизни». Намного позднее он сказал, что «в нас все еще живет гетто – темные закоулки, тайные аллеи, разбитые окна…». Но несомненно, что именно актеры, игравшшие в «Савойе», впервые заставили Кафку осознать свою принадлежность к еврейству. К концу 1911 года он посетил до двадцати представлений и после пьесы Фейнмана «Ди Седернахт» записал в дневнике: «Временами… единственной причиной, по которой мы не вмешивались в происходящее на сцене, было не то, что мы оставались зрителями, а то, что были слишком растроганы».
Последующие беседы с ведущим актером Ицхаком Леви, который учился в йешиве и которому Кафка оказывал финансовую помощь, углубили его интерес к хасидским традициям, а в ноябре того же 1911 года он уже читал «Еврейскую историю» Генриха Греца, останавливаясь периодически, чтобы «собрать воедино свое еврейство».
Новый интерес к иудаизму вначале не сделал его более терпимым к религиозным обрядам. В декабре 1911 года он присутствовал при обрезании своего племянника и ушел, не дождавшись окончания церемонии: в короткой дневниковой записи дважды повторяется слово «кровь» и моэль в описании Кафки выглядит чуть ли не мясником.
Но Кафка продолжал читать книги об иудаизме и в начале 1912 года впервые посетил вечер, организованный студенческим обществом Бар-Кохбы, где пели еврейские песни и читали лекцию о литературе на идише. В 1917 году Кафка начал серьезно заниматься ивритом – он, его близкий друг, писатель и композитор Макс Брод, и двоюродный брат Макса Георг Лангер. Незадолго до этого Лангер отправился из Праги в Галицию, вернулся оттуда совершенным хасидом с пейсами и написал книгу «Эротика Каббалы», которая повлияла на Кафку не меньше, чем рассказы Лангера о хасидах. В своем письме Мартину Буберу в том же году Макс Брод писал, что 33-летний Кафка «бессознательно дрейфует в иудаизм». К этому же времени относится переписка Кафки с Фелицией Бауэр (которая должна была стать его невестой), где полушутя обсуждается идея их совместного переезда в Палестину. В 1920 году еще один близкий друг Кафки, философ Шмуэль Хуго Бергман, переехал в Иерусалим и сам Кафка начал всерьез подумывать о такой возможности. Эта идея значительно окрепла в
1922 году, когда писатель начал заниматься ивритом с уроженкой Иерусалима Пуа Мэнчил, изучавшей математику в Пражском университете.
Мы встретились с ней в начале 80-х годов в Иерусалиме, где она жила на улице Менделе. Передо мной сидела учительница Кафки! Годы превратили румяную, скуластую девушку с длинными косами в малоподвижную старушку с больными глазами, но не затемнили ее удивительной памяти. Она рассказала о своей юности подробно и ясно:
«Я была «первой птицей», как сказал профессор Бергман, залетевшей из Эрец-Исраэль. Сионистов в Праге в то время было очень мало, но именно тогда решили открыть еврейскую школу на чешском языке, где детей обучали также и древнееврейскому языку. Главный раввин Праги, профессор Броди, стал директором этой школы и предложил мне работу. Поселилась я в доме матери профессора Хуго Бергмана, друга Кафки, и она все время мне говорила: «Кто тебя ждет-не дождется, чтобы учить с тобой иврит, так это – Франц Кафка».
Бергманы жили через две улицы от семьи Кафки, и Пуа согласилась: частично из уважения к просьбе друга Бергманов, частично – из желания отблагодарить квартирную хозяйку. Первый раз она пришла в дом Кафки вместе со своей хозяйкой, которая представила ее матери Кафки, а потом Пуа увидела и самого писателя.
«Передо мной сидел больной человек. Он был очень худой, бледный, с глубокими глазами. Среднего роста. Все время прижимал руку к груди, потому что уже тогда у него была последняя стадия чахотки. Было видно, что он очень слаб. Он все время старался не кашлять, но не мог сдержаться.
Дома у Бергманов говорили по-чешски. С Кафкой мы говорили по-немецки, потому что я учила немецкий еще в детстве. Он волновался, расчувствовался перед встречей. Даже ни разу не дотронулся до моей руки».
Вскоре начались занятия.
«Кафка оказался серьезным, собранным и исполнительным учеником. Во время уроков он старался освоить разговорный иврит, пробовал говорить, записывал в специальную тетрадь новые слова, допытывался о ходовых выражениях и спрашивал: «Как сказать на иврите «У вас красивое платье» или «Я харкаю кровью»? Последнее случалось с ним часто во время уроков и я хотела уйти, но он знаками останавливал меня и просил продолжать. Наши занятия проходили всегда в доме его родителей: отец никогда не входил в комнату – он был постоянно занят в магазине, а мать время от времени заглядывала и проверяла, чтобы сын не переутомился. В комнате всегда было полутемно. Кафка был одет в черный костюм с галстуком, мебель в квартире была тяжелая и вокруг не было ни одного цветка. Я приходила каждый день около пяти часов пополудни и он всегда меня ждал».
19-летняя Пуа, носившая тогда фамилию Бен-Товим, занималась с Кафкой безвозмездно, но, кроме него, у нее были и другие, платные занятия. Еще она выступала на различных вечерах в еврейской общине: рассказывала пражским евреям о Земле Израиля и пела на иврите песни Сиона. По мнению немецкого литературоведа, профессора Хартмунда Биндера (который, чтобы понять Кафку, специально ездил в Швейцарию и целый год изучал психоанализ у Карла Юнга), Франц Кафка был настолько зачарован этими песнями, что позднее написал рассказ «Певица Жозефина и мышиный народ», в котором Пуа изображена в виде наивной героини, несущей своим пением некую важную весть, а «мышиный народ» никаких вестей слышать не желает.
Похоже, что именно так отнеслись пражские евреи к рассказам и песням девушки из Иерусалима.
Уволившись из ненавистной страховой компании, Кафка собирался сменить свое ремесло на труд земледельца в Эрец Исраэль. Он рассказывал, что одно время даже учился плотничному и сельскохозяйственному делу. Это было сразу после начала Первой мировой войны, когда в Прагу попали еврейские беженцы из Галиции. С детьми этих беженцев занимался Макс Брод: им выделили небольшой участок в саду, на окраине Праги, и Кафка иногда заходил посмотреть, как работают дети, и изредка работал вместе с ними. Короткое время он посещал и агрономическую школу. Но он был более мечтателем, чем практиком, и не думал о том, что именно будет делать в Палестине Франц Кафка, 40 лет, больной туберкулезом. Пока же он учил иврит с Пуа, которая вспоминала:
«Уроки продолжались час-полтора. И все его вопросы были об Эрец Исраэль, как он сможет там устроится. Во мне он видел символ того, кто совершил алию. Он во всем видел символы. Каждая вещь была для него символом и об этом он писал. Кафка часто распрашивал о Иерусалиме: как выглядят люди, во что одеваются, что едят, кем и где работают… Если бы он не был болен, он бы поехал в Эрец Исраэль вместе с халуцим, как Хуго Бергман. Он начал заниматься ивритом, потому что понимал, что без разговорного языка не сможет там жить».
Единственной книгой, которую Пуа Мэнчил привезла из Иерусалима, была «Сиротство и поражение» Бреннера. Кафка попросил ее переводить и этим они занимались до тех пор, пока не прочли всю книгу. Занятия ивритом продолжались около года и к лету 1923 года, впоминала Пуа, ей наскучила математика, лекции на непонятном чешском языке и она собралась перехать в Берлин, где велась активная и разносторонняя сионистская работа.
Кафка был просто потрясен. Потом сказал, что хочет навестить в Берлине свою невесту Фелицию Бауэр и, может, они смогут там продолжать вместе работать и встречаться. Но Пуа сказала:
«Я не собиралась встречаться с чужим мужчиной, да еще больным. Как я могла рассказать родителям, что живу с ним в Берлине? То есть я и не собиралась, но видела, что ему трудно со мной расстаться. Он и раньше говорил, что я для него связана с Эрец Исраэль, и когда я через полтора года закончу университет, мы уедем в Иерусалим и там он будет жить у Бергманов. Он даже написал им письмо, но жена Бергмана ответила, что у них есть только две комнаты и для Кафки вряд ли найдется угол, разве что он будет спать вместе с детьми».
В Берлине Пуа устроилась на работу в приют для еврейских беженцев «Ахава», где и познакомилась со своим будущим мужем. Из Берлина она написала Кафке письмо на иврите, и он ответил (это единственное из писем Кафки, написанное на иврите, впоследствие исчезло и через много лет оказалось в собственности американского книгоиздательства «Шокен»).
Пуа сказала: «Кафка истолковал мое письмо так, как будто я хочу получить разрешение от родителей. Но он меня не понял – я просто хотела им сообщить, что еду в Берлин».
Старательно выводя квадратные буквы еврейского алфавита, Кафка писал:
«Я совсем не понимаю твоей озабоченности из-за того, что родители возражают против твоей учебы. Я думал, это точно, что ты проживешь в Европе (не смейся) еще год с половиной. Значит, это уже не так? И как раз теперь нужно решать этот вопрос? Между прочим, невозможно, чтобы ты уже теперь получила письмо от родителей, в котором нашла бы результаты твоей беседы с ними. Но я понимаю ту панику, в которой ждут важного письма, кочующего все время. Сколько раз в моей жизни я горел в такой тревоге. Чудо, что человек превращается в пепел гораздо раньше, чем в действительности. Мне жаль, что и ты должна страдать, милая бедняжка Пуа. Но тем временем приходит письмо и все хорошо».
К этому времени о себе и евреях Франц Кафка говорил исключительно «мы». Его самоощущение, как еврея, особенно сильно выражено не только в дневниковых записях, но в письмах к своей возлюбленной, чешской писательнице и переводчице Милене Есенской.
В одном из первых писем Милена спросила: «Вы –еврей?». И Кафка ответил: «Разве вы не видите, как в этом «вы» кулак уже занесен, чтобы набрать мускульную силу? А затем следует «жид» (по-чешски – В.Л.) – бодрый, нацеленный, прямой удар в лицо».
«Вы спрашиваете, – пишет Кафка в другом письме, – принадлежу ли я к этим беспокойным евреям?.. Вы можете упрекать евреев за их специфическое беспокойство и встревоженность… но такой упрек будет необоснованным. Неуcтойчивое состояние евреев, внутреннее чувство опасности и шаткость их положения среди других народов делают сверхпонятным то, что они позволяют себе владеть лишь тем, что держат в своих руках или зубах, только это ощутимое обладание дает им право жить, и они никогда не обретут снова то, что однажды утеряли, что уплыло от них навсегда. С самых невозможных сторон евреи окружены опасностью или, если оставить в стороне опасность, скажем, что им постоянно угрожают».
Сообщая о предстоящем браке своей младшей сестры с чехом-христианином, Кафка привел реплику одной из родственниц Милены: «Все, что угодно, только не это, только не мешаться с евреями! Только подумайте: наша Милена…»
Но прекрасной Милене не грозил брак с евреем – Кафка так и не женился. В одной из дневниковых записей он цитирует Талмуд: «Мужчина без женщины – не человек». Четыре любовные связи Кафки окончились крушением, которое он назвал «главным несчастьем моей жизни».
Размышляя о своей жизни, Кафка написал Милене, что в нем есть что-то от «Вечного Жида, бессмысленно блуждающего по бессмысленно отвратительному миру».
«Бедняжка Пуа» видела Кафку еще несколько раз, когда он приехал в Германию, но оказался в санатории для туберкулезных больных в Морице. «Это было летом 1923 года, – вспоминала Пуа Мэнчил, – недалеко от того места, где я работала в летнем лагере. Он хотел встретиться со мной, но плохо себя чувствовал. И я была занята, и уже знала, что у нас ничего не получится».
В те годы мало кто знал о литературных занятиях Кафки, и Пуа Мэнчил понятия не имела, с кем свела ее судьба. Знакомство с Кафкой было для нее случайным и коротким эпизодом и, когда его посмертно объявили гением, она не хотела ни с кем делиться своими воспоминаниями ради сомнительной рекламы.
В конце лета Кафка познакомился с последней своей любовью Дорой Диамант и они стали жить вместе. Доре было 27 лет, она выросла в Галиции в хасидской семье, знала иврит, но в Палестину не собиралась. Примерно полгода они так жили, переезжая с квартиры на квартиру. Им сдавали очень неохотно, потому что они не были женаты. Жили они бедно, голодно и постоянно ждали продуктовых посылок из Праги от матери Кафки. Пуа навещала их несколько раз, помогала по хозяйству. Кафка был очень болен, часто вызывали врача. Он написал отцу, что хочет жениться на Доре, но отец отказался благословить этот брак. Впервые за свои сорок лет Франц Кафка ослушался отца и жил с женщиной, которую любил, в каком-то подобии собственного дома. Впрочем, это не принесло ему успокоения.
Он не находил покоя и в сочиненном им мире, потому что верил, что Бог противится его писательству. Но Кафка относился к своему литературному труду, как к форме молитвы. В последние годы жизни он пришел и к самой молитве, попросив у своего друга Макса Брода тфиллин, а у родителей – семейный молитвенник на иврите.
Незадолго до смерти Кафка написал:
«Я – начало или конец. Не знаю, что именно. Писать больше не о чем». Физическая смерть стала концом Кафки-человека, но она же стала началом ослепительного свечения кометы Кафки-писателя.
Превратив одного из своих героев Грегора Замзу в чудовищное насекомое, Кафка и сам претерпел не менее фантастическую метаморфозу: чиновник страховой компании, обреченный больной, малоизвестный литератор был признан одним из величайших писателей нашего времени.
Франц Кафка умер 3 июня 1924 года в пражском санатории для туберкулезных больных, и перед смертью завещал Доре Диамант и своему душеприказчику Максу Броду сжечь все свои неопубликованные произведения. Рукописи, которые у нее остались, Дора сожгла. А Макс Брод нарушил волю покойного друга и благодаря этому мы отмечаем сегодня 95 лет со дня смерти писателя Франца Кафки, сумевшего странным образом предсказать ужас и абсурд, которые уготовило двадцатое столетие.
Комментарии