— Чего ты не понимаешь?! — возмущается юный сефард с орлиным носом и орлиным взором.
— Не понимаю, что значит «как самого себя»? Как можно любить другого, как самого себя?
Старый раввин, сидящий во главе стола, вздыхает. Устал он за день. Да и за жизнь, должно быть, устал.
Я тоже стар, но не настолько. И устал не настолько. Я зашел в синагогу у автовокзала одного из городов, расположенных на израильской прибрежной равнине. Помолился — и вдруг слышу, что раввин собирается дать урок минут на двадцать. А у меня автобус только через сорок минут. Почему бы не послушать? Но урока что-то не получается.
— А то и значит, что ты должен смотреть на ближнего, словно на самого себя! — горячится сефард. На то он и сефард, чтобы горячиться.
— Как это — «словно на самого себя»? — недоумевает рыжий пейсоносец.
— Ну-у… — сефард на долю секунды запинается. — Ну, представлять, что ближний — это ты и есть.
— С какой это стати?!
— А с той, — вдруг вступает в дискуссию, словно очнувшись, раввин, — что всегда может оказаться, что он это и есть ты.
— Чего-чего?! — в изумлении произносим мы все трое: ребята — на родном иврите, а я от неожиданности — по-русски.
— Расскажу-ка я вам одну историю, — начинает раввин, и я мысленно потираю руки: значит, урок все-таки будет, правда, с пятиминутным опозданием, но ничего, автовокзал близко.
— Дело было в конце шестидесятых, — рассказывает старик. — Телевидение тогда только появилось и поначалу обещало быть почти исключительно учебным. Религиозные люди еще не успели усмотреть в нем источник зла, и мы, ешибохеры, с удовольствием бегали к редким обладателям «волшебных ящиков» и наслаждались льющейся из них белибердой, безвредной или казавшейся нам безвредной. И вот однажды по единственному израильскому каналу выступает некий пожилой еврей по фамилии Бартов и сообщает, что его сыну предстоит тяжелая операция и понадобится переливание крови. Но вот беда — у сына очень редкая группа крови, и он никак не может найти донора. Поэтому, он, Бартов, обращается… В общем, спасай, кто может!
Ну, разумеется, на следующий же день вся иешива — и ребята, и раввины — дружно пошли сдавать кровь. И — о чудо! У одного из наших парней та самая группа крови! Ну, мы его, конечно, поздравляем, ведь это какая удача выпала — возможность спасти человеческую жизнь! Звоним в больницу, выясняем, что операция состоится ровно через неделю, на второй день Песах. А назавтра парень является на занятия жутко удрученным и рассказывает, что отец ему категорически запретил сдавать кровь для сына этого самого Бартова. Мы все потрясены. Религиозный еврей отказывается спасти жизнь другого человека! Как такое может быть?! Наш однокашник пожимает плечами — отец ничего не объяснил ему. С людьми, пережившими Холокост, зачастую бывает трудно разговаривать — упрутся молча, и все. Я гляжу на часы. Неторопливая манера изложения сама по себе очень приятна, но когда у тебя времени в обрез… Ладно, добегу как-нибудь.
— Тогда наш раввин вызвал к себе юношу и попросил объяснить ему, что вообще происходит, и есть ли шанс как-то повлиять на заупрямившегося родителя. Парнишка почесал затылок и, подумав, сказал: «Знаете, есть вариант. На Пасхальном седере отец, выпив традиционные четыре бокала вина, обычно добавляет еще, причем частенько не вина, а чего-то покрепче… (перед глазами предстает этакая толстобрюшечка, в которой плещется пейсаховка — самодельная виноградная водка, каковой положено, как и любой водке, быть сорокаградусной, но у некоторых умельцев количество градусов, говорят, доходит до семидесяти). Папаша размякнет, и тогда…»
В общем, ровно через неделю раввин наш проводит, поглядывая на часы, седер у себя дома, по-скоренькому проглатывает праздничную трапезу, в резвом темпе исполняет весь ритуальный репетуар от «Дай-дайейну» до «Хад гадья», хватает непочатую бутылку кошерного бренди и рысью — к отцу юного талмид-хахама.
Хозяин дома принял его приветливо, справился о здоровье, пригласил за стол. Но стоило нашему рабби открыть рот насчет несчастного сына несчастного Бартова, из глаз собеседника, словно два штыка высунулись. Однако наш рав не сдается. Вытаскивает бренди, наливает себе и слегка нагруженному уже упрямцу и произносит трехминутный «лехаим» с упоминанием той самой заповеди любви к ближнему, которую вы только что с таким жаром обсуждали. Упрямец выпивает, закусывает и погружается в молчание. Через какое-то время наш раввин вновь прерывает молчание, наливает и произносит речь с упором на великую заповедь. Опять молчание. И когда после третьего пламенного монолога о любви и последующего возлияния раввин жалобно произносит: «Ну…», его оппонент не выдерживает.
— Ладно, — говорит он, — я расскажу вам, как дело было, а вы уже судите. Я родом из Кракова. До войны у меня была сапожная мастерская, был дом… Но главное сокровище, которое у меня было, — мой сыночек Лулек. Он был гимнаст! Он был танцор! Он был акробат! У мальчика было гуттаперчевое тело. С девяти лет он начал выступать перед публикой — сначала для удовольствия, а затем и денежки стал в дом приносить. Не то чтобы я в этих деньгах нуждался, деньги эти шли в основном на сладости и прочие гостинцы для самого Лулека, но ведь сколько гордости — дескать, зарабатываю, как взрослый. И зарабатывал!
А потом пришли немцы — и начался ад. Всяческие запреты, унижения, желтые звезды, а затем — гетто. В гетто, как известно, повальная нищета. И тут моей семье не дал умереть с голоду все тот же Лулек. Началось с того, что он стал выступать перед жителями гетто не за деньги, а просто чтобы их подбодрить. И очень скоро оказался в немецкой комендатуре. Я думал — конец. А он появляется дома живой и здоровый в сопровождении полицейского, да еще с мешком картошки. Оказывается, немцы решили проверить, на что мой мальчик способен, и он произвел такой фурор, что мало того что они освободили его, еще и стали регулярно забирать на различные выступления — перед разными частями их гарнизона, перед офицерами, перед разными высокопоставленными гостями. И за все платили продуктами. Мы сами ели почти досыта, да еще и тех кормили, с кем нас в одной комнате поселили, и другим соседям подбрасывали. А немцы… Они ведь сами не хотели, чтобы их любимый актер вдруг ослабел или заболел цингой, вот и подкармливали мальца.
Словом, в аду вдруг появился просвет. И все бы ничего, если бы не Брандт! Кто такой был Брандт? Один из руководителей юденрата! О, это был мерзавец страшнее любого немца. И он возненавидел моего Лулека! Встречая на улице, оскорблял, орал на него! Когда Лулек выступал перед евреями, чтобы хоть как-то поднять им настроение, поддержать в них жизненные силы, приходилось делать это в тайне — нет, не от немцев — от Брандта!
Стоило ему узнать о концерте лично, негодяй, являлся, чтобы запретить! «Я добьюсь своего! — кричал он. — Тебя отправят в концлагерь!» И, похоже, добился. Настал страшный день, когда Лулека забрали в комендатуру. В тот день была проведена облава, и многих подростков увели. Но я почему-то думаю, что за Лулеком охотился лично Брандт. Я ходил в комендатуру, я умолял отпустить моего мальчика! Я твердил немецкому офицеру: «Вы же сами так любите его номера!» А тот смеялся мне в лицо: «Обойдемся!»
Весь день я как потерянный бродил по гетто. Я не мог прийти домой. А ночью… Словно какое-то шестое чувство заставило меня подняться на крохотный, покрытый пылью и паутиной чердак, непригодный для жилья, где я не бывал со дня нашего переезда в гетто. «Тс-с-с…» — услышал я, пытаясь хоть что-то разглядеть в кромешной тьме. Это был мой Лулек! Он сбежал от немцев и теперь прятался, ибо даже соседи по дому не должны были знать, что он здесь. О, как я был счастлив! Но, увы, радость моя была преждевременной. На следующий день явился Брандт с пистолетом — представляете, немцы даже это ему позволили — с офицером и двумя солдатами! Они поднялись на чердак, стали заламывать моему Лулеку руки, вывели его на улицу. Мы с женой бросились на защиту нашего мальчика, но куда там! Солдаты скрутили нас, а Брандт, негодяй, заорал: «Уведите их!» — и нас потащили в комендатуру. Уже издалека я услышал за спиной пистолетный выстрел и понял: нет больше Лулека…
Нас отправили в Освенцим. Жену сразу же в газовую камеру, а меня в рабочий лагерь. Видно, не хотели тратить на меня циклон «Б» — сочли, что и без него можно обойтись — куда торопиться, результат все равно будет тем же. Они были правы, все шло к тому, и не раз я позавидовал участи жены. А как начинал думать о Лулеке… Потом нас пешком погнали в Германию… Рабби, вы слышали о «Марше смерти»? Вы представляете, что такое перешагивать через трупы тех, кто только что шел впереди, и думать о том, что кто-то из идущих сзади вот так же будет перешагивать через тебя?
Когда Берген-Бельзен освободили французы, первым делом они занялись захоронением трупов. Один из трупов при погрузке зашевелился. Это был я.
Рассказчик налил себе еще бренди, глотнул и продолжил:
— На свободе меня никто не ждал. Жена погибла. Лулек погиб. Сионистские эмиссары предложили мне отправиться в Палестину. Почему бы и нет? Здесь я сменил имя, женился, у меня родились сыновья. И вдруг на экране телевизора я увидел этого Брандта! Только теперь он — Бартов! И он, убивший моего сына, просит, чтобы мы с моим Мойше помогли спасти его сына? Не будет этого!»
Чуть ли не до самого утра просидел там наш раввин, убеждая несчастного человека отпустить Моше в больницу. Что он говорил? Наверное, объяснял, что сын за отца не должен отвечать, что надо спасти человека, что мы не должны уподобляться этому самому Брандту, что человек — творение Всевышнего и, следовательно, человеческая жизнь священна…
«Любопытно, — подумал я. — Рассказчик знает об этой встрече со слов своего раввина. При этом монолог отца ешибохера он передает так, будто сам его слышал, а вот о том, что сказал раввин, говорит: «Наверное». И вообще, интересно, который час?»
Но на часы я так и не посмотрел.
— …Короче говоря, вырвал он у отца нашего Моше вожделенное «пусть делает, что хочет! Я к этому отношения не имею». И на второй день Песах возле дома Моше останавливается машина, в которой сидит раввин, а из подъезда выходит… Нет, не Моше, а отец нашего Моше собственной персоной! В субботнем сюртуке! И с важным видом направляется к машине, а Моше семенит за ним. Решил, значит, все-таки!
Приезжают они в больницу. Моше забирают, готовят к переливанию крови. В общем, операция прошла успешно, все хорошо, и Брандт, он же Бартов, заливаясь слезами благодарности, встает на колени перед отцом Моше. Вот тут-то карты и раскрываются! «Негодяй! — грохочет тот. — Посмотри на меня! Я отец Лулека! Я отец того несчастного ребенка, которого ты, выродок, собственноручно застрелил! Я…» И, задыхаясь от ярости, он бросается с кулаками на Брандта.
«Выслушайте меня, — прошептал Брандт, когда их растащили. — Выслушайте меня, пожалуйста!» И когда наступила тишина, начал свой рассказ:
— Я был не только членом юденрата, я еще был и руководителем подполья. Мы организовывали доставку в гетто провизии, медикаментов, даже оружия — мы готовили восстание! Но главное, мы переправляли людей из гетто на свободу — подыскивали семьи, которые могли их укрыть, устанавливали связь с партизанами. Кто же были нашими связными? Дети! Бесстрашные мальчишки, которые незаметно от немцев и полицаев выскальзывали из гетто. Их называли «шмуклерами» — контрабандистами. У меня была целая армия шмуклеров. И знаете, кто был лучшим из них, кто был моим любимцем, кто был моим главным связным? Ваш Лулек! Этот парень просто творил чудеса. Казалось, он может сквозь стену проходить, сквозь толстую кирпичную стену, которой нацисты отгородили нас от мира. Я обожал его. Конечно, на людях мне приходилось его всячески третировать, чтобы немцы ничего не заподозрили. Даже пару раз, по договоренности с ним же, я приходил запрещать его выступления и разгонять публику. При этом я делал вид, будто об остальных его выступлениях знать не знал. Все это — для отвода глаз. И все-таки… как веревочке ни виться…
Сцапали немцы Лулека! Пока его не успели увезти, мне удалось устроить ему побег из комендатуры. А дальше? Решили, что день он пересидит на собственном чердаке, а затем… Все приходилось делать очень быстро. Я должен был прийти, чтобы якобы арестовать его, а потом незаметно вывести из гетто. Я понимал, что, возможно, вместе со мной на эту операцию отправят какого-нибудь немца. Ну что ж, ведь командование само доверило мне «вальтер». Пусть пеняют на себя! Моя жена должна была присоединиться к нам позже. Но все пошло не так. Вместо одного немца, со мной послали сразу троих — офицера и двух солдат. С тремя мне было не справиться, и пока мы шагали к вашему дому, я все ломал голову, как выпутаться из ситуации. И — о радость! Вы с женой мне помогли, когда бросились защищать Лулека! Солдат я отправил с вами, а с офицером… С офицером справился сам. Мы с Лулеком выбрались из гетто и на следующее утро уже вышли к хутору, который давно служил перевалочной базой для наших беглецов. Вот только моя жена не успела! Немцы схватили ее и выместили на ней злобу — отправили в Освенцим! К счастью, она осталась жива, и после войны мы встретились. Но лагерные врачи ставили на ней эксперименты, и она уже никогда не могла иметь детей.
«О, вот ты и попался на вранье! — заорал притихший отец Моше. — Не могла иметь детей? А твой сын, которому мы сегодня спасли жизнь?!»
«Это не мой сын, — ответил Бартов. — Это Лулек!…»
Кажется, тишина, наступившая после того как раввин закончил рассказ, никогда не прекратится, будет греметь вечно. Я, наконец, заставляю себя посмотреть на часы. Ну, конечно же, мой автобус давно ушел, а следующий неизвестно когда будет, и будет ли. Да и черт с ним!
Комментарии
Я читал уже довольно много "историй", относящихся к Холокосту. Сейчас, когда реальных людей, которым удалось выжить в Холокосте, уже, практически, не осталось, сочинители с энтузиазмом эксплуатируют эту тему. Напридумывать можно всё что угодно. Но зачем? Ведь есть много реальных фактов, о которых можно рассказывать.
Я сам пытался встретиться с женщиной, которая выжила в Холокосте, но, к сожалению, у меня это не получилось. Эта женщина была девочкой, когда нацисты пришли в город на Украине, где она жила с родителями. Всю её семью нацисты убили, а она осталась жива, потому что немецкий солдат дал ей возможность убежать. Больше никаких подробностей я не знаю. Знаю только, что когда она стала взрослой, у неё родился сын, которого зовут Александр, и живёт он сейчас в Германии (во Франкфурте). Эта женщина тоже жила последние годы своей жизни во Франкфурте, и умерла, кажется, в 2016 году. В марте 2016 года, когда она была ещё жива, я приезжал во Франкфурт по своим делам, и хотел тогда же, заодно, встретиться с этой женщиной, чтобы её обо всём подробно расспросить. Но её сын был против этого, и поэтому мне с ней встретитьс...
Лев Копелев воевал на фронтах ВОВ. В 1945 году он оказался в Восточной Пруссии. Там он был арестован за то, что пытался воспрепятствовать насилию, которое советские солдаты чинили над немецкими женщинами и девочками. Он провёл 9 лет в тюрьмах и лагерях.
В отрывке, который я здесь поместил, Лев Копелев рассказывает об одном из своих сокамерников, с которым ему довелось встретиться в Бутырках.
Наш третий сокамерник говорил быстро, то размахивая длинными руками, то взволнованно потирая угловатую стриженую голову.
– Хорошо тем, кто верит. Кто хоть что-то понимает в этом. А то как нас учили: «Бога нет и не предвидится», «Долой, долой монахов, раввинов и попов, мы на небо залезем, разгоним всех богов!», «Религия – опиум, даешь науку!». А на правде выходит не совсем так. Наука наукой, но сколько я видел малограмотных безбожников. И знаю нескольких даже очень образованных интеллигентов, которые верующие. И у нас, и за границей встречал таких. Мне один военинженер высшей квалификации...
Мы как раз в лагеря пошли за двадцать километров от границы, в лесу обор...
– Вставай, лейтенант, мы пленные.
Я не верю, ругаюсь, а потом смотрю: стоят в серых мундирах. Темные каски. Гимнастерки расстегнуты. Рукава закатаны Автоматы выставили.
– Шнель, шнель, марш, марш…
Так я войны и не видел. В первом же лагере, еще в Польше, стали записывать специальности. И меня сразу же забрали в ихний автобат, в рембригаду. Там обер-лейтенант был такой худенький, в очках, очень приличный парень. Он мне сказал: «Ты молчи, что ты юде, а то тебе сразу капут будет, говори, что рус. Ты ж блонд, и шванц у тебя необрезанный». За это я ему сам объяснил. Мой папа, между прочим, в партии был с двенадцатого года. Шорник был в Луганске, потом в Сибири на каторге. Он меня обрезать не давал – предрассудки. Ну вот видите, разве это не чудо? Если бы мы в субботу не напились того бимбера, мы бы, конечно, воевали. И тогда ил...
Но перегибы перегибами, а родина – это ж родина. Я так понимаю: если у человека мать воровка или сифилис заимела, она же все-таки мать, и он все равно обязанный заботиться, помогать, ничего не жалеть. А родина – это не просто личная твоя мама, она же мать для всех. И если какие-то вредители или перегибщики, уклонисты чего-то испортили или поломали тебе личную жизнь, так не можешь ты через это отрекаться от родины. Это уже было бы подлостью… Ну, короче говоря, так мы думали, и я, и тот другой, с Донбасса, и ленинградец был с нами в общем и целом согласный… Мы там с французами познакомились. Один работал продавцом в пивной, безногий, по-немецки говорил. Так он был связан с партизанами. У них они назывались макизары. Мы тогда сперва передавали макизарам патроны, гранаты; у немцев никакой настоящей бдительности не было, особенно от своих. Только уже когда мы совсем нахально два пулемета унесли, начался скандал, следствие. Тогда мы трое удрали, ушли в горы. Там была целая рота из советских ребят. Я был сперв...
Вот как он об этом рассказывает:
И французы кричали нам: «Вив Люрс!», «Вив лярме руж!» А потом меня сам де Голль наградил. Да, да, именно лично де Голль награждал, хозяина гаража и меня, и еще нескольких наших ребят. Кому «Лежьон донер», это у них высший орден, кому крест Жанны Д'Арк, кому медаль. Мне «Жанна Д'Арк» досталась. Нас всех построили на площади. Пришел де Голль, высокий такой, выше меня на голову или даже на две, носатый. Подходил к каждому, кто в строю стоял, один адъютант за ним ящик со знаками нес, другой по списку вызывал, а он лично нацепит награду и тут же обнимет и вроде поцелует – так щекой прижимался. В общем, это красивый у них обычай. Ну, что скажете, разве не чудо? Меня – Яшку, комсомольца с Ворошиловграда – обнимал французский маршал, аристократ и такой, говорят, католик, что больше,...
Поехал я через Берлин, а там на вокзале патруль: что за орденский знак – это на мою «Жанну д'Арк», значит. Проверка документов. Потом в КПЗ объявляют: задержанный. Я – психовать: «Я ж уже про...
Там меня подержали еще месяц и перевезли сюда, в Москву, тут уже не били, но в карцер сажали два раза и все жилы тянули – за что у де Голля орден получил, почему немцы не убили, с каким заданием забросили… Я им правду, вот ...