Умер прекрасный Яковлев, когда-то в детстве потрясший меня своим проникновенным трагизмом в «Идиоте». Помню свое отчаяние от того, что фильм был не закончен. Написала «проникновенный трагизм», потому что как сейчас, явно совсем живое, встает в памяти его лицо в воплощении Мышкина... В детстве мы все понимаем мгновенно: красоту, боль, отчаяние — так же мгновенно, как понимаем молнию... Потом, с годами, учимся формулировать словами... А нужны ли они, когда вдруг «блеснула молиния», и все стало ясно с законами внезапно почерневшего неба... И есть ли смысл потом, с годами, пытаться выразить словами эти свойства «небесных облистаний»? И все же я попробую... Его лицо несло тогда не искусно слепленную маску, а мгновенное понимание сути трагизма, отчаяния, безвыходности русских слез, когда понимаешь, что исхода нет и не будет, а все равно безудержно, безысходно рыдаешь, переполненный болью, но не своей — чужой... Рыдаешь от чужой боли, от чужого страдания, бесконечно подставляешь под него грудь, только для того, чтобы тем, кто по-настоящему, стало бы хоть на секунду, хоть на мгновение полегче: «...Вот моя грудь под вашу боль, чтобы вам, хоть на мгновение, но стало бы как-то... иначе... » И я думала тогда, что в нем проступила суть жертвенного русского христианства, которое не в «светлую радость, как у нежнейшего Франциска Ассизского», а в суровую боль, без жалоб и ропота, которую наши святые отцы просто принимали как данность своего служения, как простую, но необходимую возможность дышать. А ведь «...всякое дыхание — да хвалит Господа!» И я думала тогда (тоже до слез), что этот канонически красивый человек раз и навсегда впустил в свою душу нечеловеческое страдание, но не для упоения собой, не для любования, а только для того, чтобы его вокруг стало бы меньше.
И потом, много раз, когда Новый год — стол и праздник, и тонко, едва различимо позвякивает наполненный хрусталь, до этого 12 месяцев пылившийся в серванте, дремлющий под стеклянными дверцами, как спящая царевна, и когда все твои любимые и близкие вместе с тобой, и все друг друга любят и клянутся, что не будет больше боли, отчаяния и ссор, и когда какой-то глупый и грубый «Голубой огонек» — конек-горбунок — скок-поскок — мигает на экране телевизора, и когда еще бабушка жива, и друзья твои мальчишки — все живы, молоды и ослепительно талантливы, в предчувствии будущего счастья — завалятся к тебе с подарками и поздравлениями, стараясь в прихожей переходить на шепот, чтобы не разбудить твоих близких, но в шепоте невольно разрывается граната смеха! — и ты уже готова вместе с ними выскочить на улицу потихоньку, чтобы все же никого не разбудить, но тут почти невольно что-то удерживает...
И оборачиваешься на светлую комнату, где елка, круглый стол, где трещина бежит через весь мраморный подоконник, но мама с утра поставила вазу роз, белых, туго спеленатых бутонов, и за окнами бутонами с маленький детский кулачок валится хлопьями снег — и кто-то вдруг нежно так и молодо рассмеялся на этаж ниже, высунувшись до половины в распахнувшееся в зиму теплого сумрака окно... И ты не понимаешь сначала, что же тебя остановило? А это просто на экране показывают всю ту же «Иронию судьбы», смехотворный эпизод с пьяным Ипполитом, которого играет Яковлев, в этот раз, как Рабле, разобравший до основания механизмы природы смеха... И как бы должно быть очень смешно... А не смешно... Совсем не смешно... Просто мгновенно приходит понимание, как ничтожна и мала эта легко-водевильная роль для актера такого масштаба, что его личность не помещается в этих смешных словах и клоунадных положениях тела перед камерой, потому что внезапно встает перед глазами юношеское, прекрасное, обожженное страданием лицо князя Мышкина... когда-то давно, из детства, из той жизни, которой больше нет, которой не было никогда и не будет! И кто-то из друзей — заждался ждать — и очаровывает, отвлекая: «Все будет так, как хочется зиме...», а другой тут же подхватывает: «Молчи, они тебя воруют...» И вы все вместе упоительно молоды и смеетесь от счастья! Но ты все не можешь, не можешь оторваться от экрана, где пьяный Ипполит в зимнем, некрасиво-советского покроя пальто, влезает под душ... И как бы опять смешно... Но тут показывают его невыразимо прекрасное лицо, которое вроде бы должно внезапно вызвать смех, но вызывает оно странное понимание того, что этот артист намного превосходит свою роль невероятным масштабом своего дарования, да и все остальные, кроме одной-двух-трех, которые ему довелось сыграть во время и вне времени своей службы Театру... И зачем тогда было такому родиться, чтобы кометой с огненным фейерверком искр просиять в «Идиоте», а потом влачиться по «Ирониям судьбы»? Зачем такое русскому человеку? Зачем такое русскому гению? Быть изначально больше и блистательнее того, что делали из него всю жизнь, всегда...
Как же он был прекрасен...
Как же непостижим — раз и навсегда...
А теперь — покойся с миром,
а теперь — со святыми упокой,
а теперь — помяни мя, Господи, егда приидеше во Царствие Твое и ныне и присно и во веки веков... Аминь...
И последнее, что хочу сказать: утрата невосполнима.
Комментарии