Каким должно быть образование? Прошу три слова, определяющих Ваше отношение к образованию...

Разговоры о реформировании образования в России шли всегда.

Я помню их лет с пяти, когда меня  мама таскала на педсоветы в свою школу. То есть, примерно 55 лет.

На самом деле история тут гораздо более давняя. И лет этой истории вдвое больше. По крайней мере - 110.

Еще перед первой русской революцией школа сильно раздражала тем, что была частью имперской бюрократической машины.

С тех пор лучше не стало.

Стало хуже.

Проект нового закона "Об образовании", который вот-вот будет принят Думой, похоже, окончательно превратит российскую школу в один из "департаментов" власти.

Все больше среди нас тех, кто не может и не хочет с этим мириться. Все чаще появляются в Сети самодеятельные проекты альтернативного образования. Вместе со школой  или вместо школы, но о детях нам приходится заботиться независимо от государства.

 

Я начал с картинки.

На ней - титульная страница презентации одного из самых интересных проектов этого рода.

Проект "Сверхшкольного сетевого образования"  моего друга Игоря Скирневского (http://gidepark.ru/user/1680318346) заслуживает  внимания.

Вот поэтому я предлагаю  отнестись к нему серьезно. Давайте начнем с названия "Мышление. Деятельность. Радость"("МДР")...

Полностью презентация -  тут: http://www.slideshare.net/skirnevsky/ss-13524205

Но для начала я бы ограничился тремя первыми словами:  насколько "Мышление. Деятельность. Радость" соответствуют Вашим, друзья, представлениям о том, каким должно быть образование?


Если есть предложения,  - давайте! Прошу ТРИ СЛОВА, определяющие Ваше отношение к образованию.

 

PS. Информация к размышлению.  Первоначально хотел опубликовать тут проект нового закона.

Но решил пощадить читателей и предлагаю текст "короля фельетона" Власа Дорошевича 1904 года:

Первая гимназия

(Воспоминания)

   Из всех московских гимназий хорошее воспоминание у меня сохранилось только о первой.

   Быть может, потому, что из всех московских гимназий я не был только в одной - в первой.

   Я, могу сказать, гонялся за наукой по всей Москве.

   Каких, каких путешествий я не предпринимал в поисках знаний!

   Я ходил на Покровку, в четвертую гимназию, чтоб узнать правила, как склонять слово "domus", ходил на Разгуляй, во вторую, чтоб узнать, что у Ганнибала при переходе через Альпы "остался всего один слон".

   И обогащал свой ум!

   Я предпринимал даже путешествие в Замоскворечье, чтоб хоть там узнать: как же будет аорист от глагола "керраннюми". Там помещалась шестая гимназия.

   И только на Пречистенку, в первую гимназию, я не зашел в своих поисках знания.

   И о первой гимназии я вспоминаю с нежностью.

   Какая это была чудная гимназия! Я говорю про свое время.

   Там учеников любили бесциркулярного любовью. Там не было ни больших чиновников в вицмундирах, ни маленьких чиновников в мундирчиках, застегнутых на девять пуговиц.

   - Иванов Павел? Почему вы не приготовили урока?

   - У меня болела голова.

   - Имеете ли вы докторское свидетельство?

   - Имею.

   - Причина уважительная!

   Там не было "преступлений", а были маленькие шалости маленьких мальчишек.

   И когда меня "исключали" из гимназии, я думал:

   - Вот в первую бы! "То-то чудо край!"

   "Грек" первой гимназии представлялся мне не иначе как древним греком. Доблестным, как Мильтиад, премудрым, как Сократ, приветливым, как Платон.

   И "арифметик" гладил мальчишку по голове, говоря:

   - Не выучил урока на сегодня? Так выучи его назавтра. Так рисовалась мне первая гимназия.

   И я любил гимназию, в которой не учился.

   Люблю и сейчас.

   Я мечтал о ней.

   В четвертой гимназии у меня вышли контры с "греком".

   Это был преостроумный грек, сколько я теперь припоминаю.

   Но тогда я был плохим ценителем аттической соли.

   Он любил острить. И любимым предметом его острот был маленький горбатый мальчик, Хвостов Алексей. Мы с Хвостовым были друзья. Горбатый мальчик, которому дома внушали:

   - Ты горбатенький. Ты должен хорошо учиться. В этом для тебя все спасенье!

   Внушали каждый час и каждую минуту.

   И горбатый мальчик учился с ужасом, учился с отчаянием:

   - Получу двойку - и всему конец! Ему вбили в голову:

   - Будешь плохо учиться - и погиб! Вбили крепко, как гвоздь.

   Вероятно, когда он получал двойку, ему казалось, что горб вырос у него еще больше и давит его еще тяжелее:

   - И с горбом, и с двойкой. Он рыдал.

   Я редко видал, чтобы рыдали с таким отчаянием.

   Вероятно, он считал себя погибшим человеком.

   Когда его "вызывали", он бледнел, терялся, хватался за чужие тетради.

   И часто раздавался оклик:

   - Хвостов Алексей! Вы хотите обмануть наставника? Это чужая тетрадь! Тогда он колотился всем своим маленьким хилым телом.

   - Господин учитель! Господин учитель! Г-н учитель брался за перо.

   И Хвостов Алексей кричал, словно это был меч, которым ему сейчас отрубят голову:

   - Господин учитель! Господин учитель! Не ставьте! Не ставьте! Вот моя тетрадка!

   Хвостов был любимцем "грека".

   Хвостова вызовет, всегда пошутит.

   "Грек" с любовью сделал из горбатого мальчика своего Риголетто.

   - Хвостов Алексей! - вдруг спрашивал он. - Вы ели лисицу? И класс давился от смеха.

   - Хвостов Алексей! Отвечайте, когда вас спрашивают! Ели ли вы лисицу?

   - Нет, я не ел лисицы! - со слезами отвечал Хвостов. Не поставят ли ему за это двойку?

   - "И горбатый, и двойка".

   - Хвостов Алексей никогда не ел лисицы! И класс грохотал.

   С визгом хохотали первые ученики. У них была душа легка: они знали все аористы.

   Наперерыв хохотали последние ученики. Хохотали так, чтоб эту заслугу заметили.

   - Вот как они умеют смеяться шуткам начальства! Они не знали ни одного аориста и мечтали:

   - Может быть, хоть это зачтется. И старались.

   Мне не казалось это смешным.

   Во-первых, я слышал это в десятый раз. А во-вторых, у горбатого мальчика были глаза полны слез, и я не видел в этом ничего особенно смешного.

   Зато я не мог удержаться и расхохотался, когда "грек", рассердившись на Павликова Николая, который "считывал", словно Ахилл за Гектором ринулся за виновным, догнал его, вырвал у него бумажку, растоптал и воскликнул:

   - Так же я растопчу и тебя!

   "За незнание уроков будут растаптывать!"

   - Словно в Индии слоны!

   И я так живо представил себе "казнь слоном", что расхохотался.

   - Дорошевич Власий, вон из класса! Установился спорт.

   Я серьезно смотрел "греку" в глаза, когда весь класс хохотал, и смеялся, когда все дрожали в ужасе.

   Я получил единицу за незнание аористов и подошел к греку:

   - Господин учитель! Позвольте мне не оставаться за единицу после классов сегодня! Позвольте остаться завтра. Сегодня моя мама именинница. И это ее страшно огорчит.

   "Грек" посмотрел на меня, улыбнулся и сказал:

   - Дорошевич Власий очень серьезен, когда смеются все. Дорошевич Власий смеется, когда серьезны все. Дорошевич Власий останется после классов, когда именинница его мать.

   Я ответил.

   И на следующий день заплаканная матушка пришла из гимназии:

   - Дождался. Выгнали. Утешение!

   И "утешение" перевели в третью гимназию.

   Я сам мечтал о третьей гимназии: ""То-то чудо край!" Какие там "греки"!"

   - Ты ничего не бойся. Ты арифметики бойся! - предупредили меня как новичка.

   Но "арифметика" оказалась премилым господином.

   "Арифметика" явился в класс, задал трудную задачу, отвернулся от класса, сел почти затылком, достал зеркальце, гребенку и занялся своей куафюрой.

   "То-то чудо край!"

   Я моментально дал товарищу под ребро, взял у него тетрадку и принялся "скатывать" цифры.

   Как вдруг человек, сидевший ко мне затылком, сказал:

   - Дорошевич Власий списывает.

   Повернулся, взял журнал, с удовольствием, как мне показалось, обмакнул в чернильницу перо и с аппетитом поставил мне "кол". Мне это показалось волшебством.

   - Господин учитель, я, ей-Богу, честное слово, не списывал!

   - Дорошевич Власий врет и отпирается. Пусть станет в угол.

   Он снова повернулся к классу спиной и занялся гребенкой, зеркальцем и куафюрой.

   Через пять минут он сказал:

   - Голиков Алексей и Прянишников Петр списывают! Повернулся, взял журнал и поставил два "кола". Весь класс был подавлен.

   Пред нами совершалось волшебство.

   Человек видит затылком.

   А "колы" сыпались. И только после десятого "кола" поняли бедные мальчишки:

   Да ведь в зеркальце-то "арифметике" все видно!

   После Пасхи мы явились с праздничными работами.

   "Арифметика" просматривал тетради и сказал своим обычным ледяным тоном:

   - Иванов Павел и Смирнов Василий! Кто из вас у кого списал?

   - Ей-Богу, честное слово, мы...

   - Кто у кого списал?

   - Ей-Богу же...

   - У Иванова Павла и Смирнова Василия одна и та же ошибка. Такого совпадения быть не может. Кто у кого списал?

   - Мы вместе решали задачу! - с отчаянием нашелся Иванов Павел.

   - Что вы скажете, Смирнов Василий?

   - Мы вместе решали задачу! - радостно повторил Смирнов Василий. "Проскочил!"

   - Отлично! - так же спокойно и невозмутимо сказал "арифметика". - Пусть Иванов Павел сядет в этом конце класса, Смирнов Василий - в том.

   Он написал две записочки.

   - Вот. Пусть Иванов Павел и Смирнов Василий напишут ответы на эти вопросы.

   Мы видели только, как и Иванов Павел, и Смирнов Василий покраснели до корней волос. Они сидели и пыхтели.

   - Что ж вы не пишете?

   - Вот... Вот...

   Это вырвалось как два тяжелых вздоха.

   "Арифметика" спокойно и внимательно прочел обе записочки.

   - Иванову Павлу и Смирнову Василию был задан вопрос: "В какой день и в котором часу вы вместе решали задачу?" Иванов Павел отвечает на это: "В Страстной четверг, в 8 часов вечера". Смирнов Василий: "Во вторник на Святой, в 10 часов утра".

   Сам бесстрастный "арифметика" рассмеялся. На его смех раздался один. Всем было как-то особенно тяжко.

   И два "кола" были поставлены среди глубокого молчания класса. Я издавал тогда "под партой" журнал "Муха" и на следующий же день написал фельетон - дурные привычки укореняются с детства: "Лекок, или Тайны арифметики".

   Это был один из наиболее обративших на себя внимание моих фельетонов. Он захватил широкий круг читателей. Через два дня надзиратель торжественно позвал меня:

   - Дорошевич Власий! И повел в актовый зал.

   За столом, покрытым зеленым сукном с золотой бахромой, сидел педагогический совет.

   На зеленом сукне лежала вырванная из тетради страница, и на ней наверху изукрашенные всякими росчерками красовались четыре буквы - "Муха".

   - Дорошевич Власий, вы писали этот журнал?

   - Ей-Богу, честное слово...

   - Вас спрашивают, вы или не вы?

   - Я больше не буду. Я нечаянно.

   - Идите за дверь и ожидайте.

   Я вышел за дверь. Около меня стоял надзиратель и не подпускал ко мне толпившихся гимназистов.

   Словно я вдруг заболел чумой. Толпа гимназистов была оживлена:

   - Дорошевича выгоняют! Дорошевича выгоняют!

   Я имел единственное душевное утешение показать им язык.

   Но из актового зала раздался звонок.

   Суд был скорый.

   Испуганный сторож метнулся туда, выскочил оттуда:

   - Идите. Зовут.

   Педагогический совет сидел величественный и неподвижный. Как будто ничего не случилось и они не шевельнули бровью, пока я стоял в коридоре.

   - Дорошевич Власий! - сказал директор торжественно и медленно. - Возьмите ваши книги и идите домой. Скажите вашей матушке, чтоб она пришла завтра утром за вашими бумагами, А сами можете не приходить. Идите.

   - Я, господин директор...

   - Идите.

   - Я...

   Но директор взялся за звонок:

   - Идите!

   И когда я вышел, толпа гимназистов с большим оживлением спросила:

   - Выгнали?

   А они ведь, канальи, зачитывались моим фельетоном! На следующий день матушка пришла в слезах домой.

   - Утешение!

   Она долго плакала перед директором.

   - Только из снисхожденья к вашему преклонному возрасту и слабому здоровью педагогический совет разрешил позволить вам самой взять вашего сына. Он подлежал исключению!

   Я умолял:

   - Я все равно не мог бы здесь. Я не мог бы! Отдай меня на Разгуляй! И меня отдали во вторую гимназию.

   Я мечтал:

   - "То-то чудный край!" Вот в новой гимназии по-новому заучусь!

   А через год я стоял, наклонив голову, перед инспектором второй гимназии.

   Он с отвращением смотрел на вихор на моем затьике и тоже говорил тем же ледяным тоном:

   - Дорошевич Власий.

   "Дорошевич Власий", "Иванов Павел", "Смирнов Василий"... Это до сих пор при одном воспоминании бьет меня по нервам. Словно на суде!

   И мне кажется, что нас не учили, а беспрерывно - из года в год, изо дня в день - судили, судили, судили...

   - Дорошевич Власий, вы позволили себе сказать дерзость учителю латинского языка.

   Учитель был чех.

   - Господин директор, - ей-богу, честное слово...

   - Что вы ему сказали?

   - Я сказал... я сказал... Я сказал... я только сказал, что по-чешски говорить не умею... За что же мне единицу? Он говорит...

   - Не он, а наставник!

   - Христофор Иванович говорит, что надо перевести из Цезаря так: "Третий легион попал в килючий и вилючий куст". И поставил мне единицу, что я так не перевел. А я и говорю... я только сказал... что, может быть, по-чешски и есть такие слова, а в русском языке их нету, говорю...

   - Вы понимаете ли, что вы сказали?! И так как я молчал, директор добавил:

   - Вы даже не понимаете, что вы делаете! Всю эту неделю вы будете оставаться по четыре часа после классов в карцере. Идите.

   - Господин директор...

   - Идите и не рассуждайте.

   Меня каждый день торжественно отводили после классов в карцер. Гимназисты со страхом сторонились от этого шествия. Словно вели страшного преступника.

   Я сам начал смотреть на себя как на арестанта, человека потерянного, погибшего.

   Три дня я выдержал.

   На четвертый впал в отчаяние. Махнул на все рукой. Мне казалось, что я должен "удивить мир злодейством".

   - Мне теперь все равно! - с горечью и отчаянием хвастался я "перед классом".

   Я поймал трех мух, вымазал им лапки чернилами и пустил по классу, изорвал "балловую книжку", скатал шар из черного хлеба и запустил им в доску среди урока и, встретив в коридоре учителя немецкого языка, лаял на него собакой.

   А на следующий день, придя из гимназии от директора, матушка снова плакала, глядя на меня:

   - Утешение!

   И отсюда выгнали. Матушка благодарила Бога:

   - Хорошо еще, что я больна. Позволяют, из снисхождения, брать будто бы по собственному желанию.

   И я стал ходить за познаниями в другое место.

   Когда, наконец, меня выгнали и из шестой, матушка пришла в ужас:

   - Пойду опять в четвертую, где начал. Может быть, там возьмут, - забылось. Гимназий для тебя больше нет!

   Но у меня была в запасе:

   - А первая?

   О первой я думал с нежностью:

   - "То-то чудо край!" Какие "греки"! Но матушка посмотрела мрачно:

   - Была в первой. В первой совсем не берут. "Нам таких, которые нигде не уживаются, не нужно!"

   И начался плач, надрывающий душу плач матери:

   - Вырастешь ты олухом, бездельником, неучем. Будешь всю жизнь несчастным.

   Я немножко не понимал.

   Неужели я, мальчишка, уж действительно успел натворить таких преступлений, что всей жизни потом еле хватит, чтоб за них расплатиться?

   Неужели же я должен быть действительно "на всю жизнь несчастным"?

   Зачем же тогда и жить?

   Чего ждать?

   Мне очень мрачные мысли приходили в голову, пока меня не взяли обратно в четвертую гимназию:

   - Только из уважения к вашему преклонному возрасту и слабому здоровью, сударыня!

   Мне было очень досадно, зачем не в первую.

   - Все-таки новая гимназия!

   Но теперь я глубоко благодарен, что меня не взяли в первую гимназию.

   Хоть одна осталась гимназия...

   Надо же иметь хорошие воспоминания юности!

      Впервые опубликовано: "Русское слово". 1904. 4 января.

Источник: http://az.lib.ru/d/doroshewich_w_m/text_1904_pervaya_gimnazia.shtml

PPS. Прежде, чем отвечать на вопрос, посмотрите в глаза этой девочке: