Будем знакомы, - То(!) время...
На модерации
Отложенный
-Шурка! Шура! Быстрей сюда! Посмотри, что твой шкет вытворяет, - соседка, захлебываясь от смеха, из коридора звала мать, - он там, ты понимаешь, Француза изображает...
Сережка в одной майке сидел, за неимением подходящей мебели, на высоченном металлическом горшке как в глубоком кресле - нога за ногу, с игрушечной балалайкой и прилепленным к нижней губе окурком, подобранным здесь же - на общей кухне, бил рукой по нарисованным струнам и пьяненьким хрипловатым дискантом голосил:
- Кичман нахлапом затянул мою свободу,
И нам с кентом не светит улковать,
А на бану совейскому налоду...
Допеть трехлетнему "урке" не дали, и что стало с советским народом на железнодорожном вокзале осталось невыясненным. Со смехом и не злой руганью сдернули с горшка, мимоходом стряхнув с губ горький как полынь окурок, отобрали инструмент и отправили в комнату, звучно шлепнув для скорости по худеньким ягодицам. И хотя идти было всего ничего, он попытался добраться до места назначения верхом на Маруське - здоровенной соседской кошке, потерпел от зверя сокрушительное поражение и пришел в свою комнату исцарапанным и злым, с твердым намерением сегодня же отомстить Маруське и соседке - молодой и смешливой вдове Тоне.
Ведь, так полюбившуюся Сережке песню он слышал именно у нее в комнате, когда мать, за символическую плату, оставляла его на попечение соседки, уходя на работу. Пел ее Леня-Француз, когда "забегал на минутку" в крохотную двенадцатиметровую Тонину комнатушку, специально для того, чтобы поговорить с Сережкой о всякой всячине. Он учил Сережку выговаривать труднопроизносимые для него звуки, помогал им убирать в комнате и делал из бельевых прищепок "стрелялки", заряжая их спичками. Затем затевал с Тоней перестрелку, причем Сережка всегда был на стороне своей соседки, а когда дело доходило до тяжелой бомбардировки вдовьими подушками, все трое хохотали так, что даже глухонемая БабЗина, в сопровождении своей неразлучной и вечно недовольной чем-то Маруськи, заглядывала к Тоне в приоткрытую дверь и грозила через порог кривым черным пальцем.
Что-то жуткое было в этой старухе,- недаром ее боялись даже прошедшие войну мужики, поэтому гвалт сразу же прекращался, Сережка прятался за шкаф, а Тоня, почему-то сразу помрачнев, переворачивала к стеклу стоявшую на подоконнике фотографию мужа, сгинувшего где-то в далеких краях три года назад.
Откуда-то появлялась бутылка водки, Тоня ставила на стол два стакана и хрустальную вазу с печеньем, а Леня снимал со стены гитару с атласным бантиком на грифе.
Надо признать, что Сережка в своем исполнении не очень-то уж и отличался от оригинала, потому что Леня хоть и учил Сережку выговаривать "р", сам картавил, за что и получил свою кличку. Правда картавил он как-то особенно, красиво и удачно обходя рискованные звуки, и даже когда напевал что-то, когда, казалось-бы, никуда не денешься от рыкающих звуков, за красивым, хорошо модулированным тембром было совсем незаметно этих огрехов. Ну, а держался он перед своими слушателями точно так же, как изобразил Сережка в своем сольном неудавшемся концерте. Нога за ногу, откинувшись на высокую спинку стула, высоко на грудь взяв гитару и склонив голову чуть набок, словно вслушиваясь в собственный голос, негромко пел он о несправедливом суде и о холодных заснеженных краях, о великой силе любви, горечи разлуки и коварной измене.
Погрусневшая Тоня, прижимая к себе Сережку, глядела перед собой и тихо-тихо, так, что слышал один Сережка, повторяла каждый раз одно и то же:
- А я? Как же мне теперь... и у меня был бы теперь такой вот стручек. И... эх, ты!
Потом Сережка незаметно засыпал на коленях у Тони, а будила его уже мать, запыхавшаяся и раскрасневшая от быстрой ходьбы - на время карантина в детском саду молодых матерей отпускали на заводе пораньше, правда, не компенсируя в зарплате ежедневную часовую потерю.
- Так, значит, опять он был? То-то я смотрю, веселая ты больно... Ой, Тонька, Тонька... дождешься ты. Ты не смотри что она глухая. Она, может. притворяется... Отравит она вас к чертовой матери! С нее то, какой спрос? Господи! Когда же этот карантин кончится. Боюсь я уже его с тобой оставлять...
- Брысь! - Тоня тряпкой махнула на Маруську, - подслушивает, тоже, скотина... Да ничего она со мной не сделает. Француз ее вон как подмазывает - старается... Она и Толика до тюрьмы довела - все ей мало было... Тише, тише! Ты слышишь?
В комнате, куда только что прошел Сережка, что-то упало, загремело, и мать мать заспешила вслед за сыном. Непризнанный талант сорвался со стула, и теперь, прикусив нижнюю губу, сдерживал крик от боли - ждал мать. И дождался...
-А-а! А-а-а...
Испуганная молодая женщина схватила сына в охапку:
- Где...где? Сыночек, маленький, где болит? - раздувала она прядки волос на голове сына, - миленький ты мой, давай я тебя пожалею...
В создавшейся ситуации грех было не воспользоваться моментом, и Сережка решил действовать.
- Не надо меня залеть! За зизнь не даес концелтить на гитале. И пусть... пусть я умлу, - надрывался он от плача.
Только мать способна была разобраться в этой мешанине слов:
- Чуешь, что он говорит? - повернулась она к стоявшей в дверном проеме,товарке, и перевела, - за жизнь, видите ли, я ему концертить на гитаре не даю. Вот - умирать собрался...
- Я этому твоему хахалю картавому устрою! Чему ребенка учит! - взорвалась она, заметив улыбку на лице подруги.
- Да хватит тебе... Хороший парень, добрый. И ничему он специально Сережку не учит - сам так говорит, привык по фене. И играет с ним... Видишь, ведь это он ему балалайку принес. Любит он детей... О! Опять идет! Да спит она хоть когда-нибудь?
БабЗина шла по узкому коридору...
Забегая вперед, скажу, что мать Сережи оказалась права. Не прошло и полутора лет, как Тоня умерла отравленная "Крысидом". Леню-Француза чудом откачали - через месяц после похорон Тони он забрал гитару и ее фотографию, выпрошенную у матери Сережи и исчез. БабЗина тоже куда-то пропала... Маруську семья Сережки забрала с собой при переезде, и она благополучно дожила до глубокой кошачьей старости.
---------------------------------------------------------------------------------------------------
Как бежит время... Они уже полгода живут в этой новой просторной двухкомнатной(!) квартире в доме на самой границе леса, который строили Сережкины родители, приходя на стройку сразу после работы в заводе и по выходным дням. Таких двухэтажных домов, которые позже назовут "хрущебами", строилось тогда вокруг множество, и район гигантской коллективной стройки нарекли Коллективкой.
Целый год тяжелейшей, изнурительной повседневности по разному сказался на жизни новоселов. Во многих семьях счастливое ожидание новоселья сменилось горестным изумлением: мужики - мужья и отцы, на чьи плечи легла основная тяжесть этого строительства, прежде внимательные и ласковые, стали все чаще прикладываться к бутылке. Сваливали, по-пьянке, все проблемы в одну кучу, обвиняя при этом жену, американский империализм и своих бестолковых детей. Само собой, разумеется, рядом никогда не оказывалось ни американского президента, ни его приспешников из загнивающего капиталистического лагеря, и тогда естественное раздражение выливалось на окружающих, - кто-то ведь должен был ответить за подорванное на стройке здоровье и никчемную жизнь американских безработных.
Другие, перебравшись из коммуналки или барака в собственную квартиру (пусть, даже, и с печным отоплением)ощутили вдруг себя хозяевами жизни. Кто-то пошел учиться дальше - вечерний машиностроительный техникум еще никогда не знал такого наплыва абитуриентов. Большинство же этих "других" довольствовались чисто внешним проявлением благополучия, то есть, щирокими белыми брюками, шляпой и галстуком на резинке, гордились друг перед другом хорошими оценками своих отпрысков и собственными рекордными показателями в социалистическом соревновании, талией жены, ее подбритыми бровями и китайским солнечным зонтиком (приклеивать на нос бумажку стало уже неприличным - культура...)
Коллективка, сплотив на пару лет людей общей заботой, разбила их навсегда социальными сословиями, доходами и общественным положением. Появилась возможность выделиться среди равных, закрыться от недостойных, чего, естественно, раньше никак нельзя было добиться в очереди к коммунальному туалету или на общей кухне.
-----------------------------------------------------------------------------------------------------
Сережка летел вниз. Пикировал... точнее, - падал. Но страха никакого не было - знал, стоит ему раскинуть руки, и падение прекратится - он вывернет у самой земли как всегда, и с высоты будет смотреть как держась за сердце, ругается Спиридон Рылов - отец Любки-Хворостинки из соседнего дома. Этот толстый, удивительно неопрятный для взрослого, и постоянно небритый дядька, с самого первого дня их знакомства, почему-то невзлюбил пятилетнего Сережку и называл его, не иначе как "чинариком".
Тот, в свою очередь, отвечал Спиридону тем-же; днем - демонстративно игнорируя его, ну а по ночам, в своих снах отводил душу - мстил за дневное унижение, время от времени поливая сверху неприветливого и грубого соседа из своего краника.
Но в этот раз, с самого начала, что-то не заладилось. Это стало ясно уже тогда, когда Сережка в падении обогнал свою же струйку, и когда он уже совсем было собрался увернуться от нее, понял - времени на вираж не остается... Страх холодными когтистыми лапами стиснул маленькое сердце, царапнул живот и шепнул ехидно Любкиным голосом, по-девчачьи злорадно и по взрослому рассудительно:
- Ну, что, досмеялся, окурок...
Зеркалом блеснула на солнце Спиридонова лысина, ослепила... Сережка закричал что есть мочи... упал на мягкий живот своего недруга, руки попали во что-то рыхлое, мокрое и отвратительно липкое.
Глаза сами собой раскрылись, Сережка вскочил, запутался ногами в мокрой простыне, упал опять, больно стукнувшись головой о чугунную спинку громадной кровати, ползком выбрался и побежал на кухню, тихонько и экономно подвывая, репетируя, чтобы дать волю слезам там, возле матери
Но дверь комнаты, распахнутая резким толчком, спружинив о деревянный косяк встретила Сережку таким ударом, что сэкономленные слезы брызнули вдруг и сразу все. Было больно, стыдно и обидно...
-------------------------------------------------------------------------------------------------------
Сережка считал себя человеком самостоятельным, и почти, лишенным, каких либо недостатков, хотя, конечно же, неумение плевать сквозь зубы и отсутствие волос на груди, несколько принижало его самооценку. Тем не менее, за долгую, почти семилетнюю жизнь, он многое узнал и многому научился.
Например, в детском саду их группу учили на слух английскому языку, и Сережка, как он сам считал, мог запросто поговорить о жизни с каким-нибудь англичанином. Он хорошо рисовал и уже мог читать, экспериментальным путем познал опасность электрического тока, вред никотина и бесперспективность мечты всего человечества - свободного полета.
Последнее далось особенно трудно, - полтора месяца вынужденного безделья из-за сломанной ноги и ключицы, при такой насыщенной жизни как у него, стали сущей пыткой. Даже боль как-то забылась, а вот свобода, скованная гипсовым панцирем, неподвижность и беспомощность были ужаснее всего на свете и запомнились надолго. Ведь маленький Сережка был человеком исключительно деятельным и все то, что он считал своим личным имуществом, он отыскал в кучах всевозможного хлама, окружавших деревянные сараи новоселов, или же сделал своими руками, не отводя себе времени на отдых.
Кстати, об этих сараях... Они возникли как-то вдруг и сразу. Сотни, прилепленных друг к другу длинными рядами, деревянных клетушек служили аборигенам Коллективки кладовыми и гаражами для их велосипедов, мопедов и, редких в то время, мотоциклов, а также - курятниками, крольчатниками и еще Бог знает чем.
Хлипкие двери защищали от внешнего мира и постороннего взгляда добро и нищету своих хозяев, - за ними можно было услышать и повизгивание собаки и хрюкающую возню поросят, смешки и шепот влюбленных парочек, и очень часто - сдержанный плач, скрывающейся от мужниного кулака, женщины. В сараях, несмотря на их кажущую ненадежность, было тепло, сухо и уютно - все свое...
Потом они сгорели. Все! Гигантский пожар уничтожил все, что хранили и выращивали не слишком богатые работники тракторного завода и всех кто нашел приют (хотя бы даже временный) на этой территории, оказавшейся смертельной западней. Пожарные машины приехали почему-то без воды, и долго-долго стояли – ждали, пока выгорит огромный костер. А поверх грозного гула бушующего пламени - страшные предсмертные звуки погибающих животных и жуткий вой, - то ли собаки, то ли - человека...
Ни страховок, ни компенсаций, ни-че-го! Городу надо было продолжать строиться...
Ну, так вот… У Серёжки было все, что положено человеку его возраста: рогатка, лук, деревянный пистолет, жошка (не "жозка", как в своих детских книжках пишут те, кого ни разу в детстве не лупили родители за разбитые вдрызг этим замечательным снарядом ботинки), металлический биток для игры в бе-бе (в других местах, эту игру называют еще расшибалочкой) и целая груда медяшек разного диаметра, заменявшим пацанам монеты, спичечные этикетки и многое-многое другое, столь же необходимое и обязательное для поддержания престижа представителя его круга.
И еще, он был счастливым человеком! А как же...? ведь он жил в огромной и справедливой стране - сказочно богатой и исключительно красивой. Он гордился своим отцом, который работал на заводе художником-оформителем, любил мать, боготворил младшую сестру - Наташку и считал себя покровителем своего старшего брата Вовки, который хоть и был старше на целый год, особым авторитетом во дворе не пользовался. В общем, если бы не Спиридон и некоторые домашние неурядицы, иногда случавшиеся, естественно, не по его вине, жизнь Сережки была бы сплошным праздником.
Он искренне верил в то, что нахлебнице Маруське жизненно важно учиться плавать и ловить себе пропитание, когда отец брал их с собой на рыбалку. Или, скажем, - что родители, обязательно должны понять, например, как было необходимо их сыну использовать опасную бритву отца, чтобы отрезать кожаные язычки от своих новых ботинок, приготовленных ему к школе.
У него было столько веских причин для оправдания самого себя, что не согласиться с ним, и не принять во внимание эти аргументы, было невозможно. Во-первых, рогатку, для которой и нужна была настоящая кожа, он делал для Вовки, то есть, - для их же сына. Во-вторых, ботинки были его собственные, и значит, он мог делать с ними все что захочет. В-третьих, он посоветовался с Наташкой и они пришли к выводу, что язычки на ботинках совершенно ни к чему, так как их совсем не видно под шнурками. И разве виноват он, что сразу не получилось и ему пришлось срезать этот несчастный язычок и со второго ботинка. Просто, нечего им было так далеко прятать отцовскую бритву, потому что тупые кухонные ножи совершенно не годятся для такой тонкой работы.
Ну, причины причинами, но на всякий случай Сережка выкинул половую тряпку (знал, что мать при случае обязательно возьмется за нее) и спрятал в диван с помощью Вовки ремни отца, потом подарил брату рогатку, подточил кухонным бруском бритву, положил ее на место, и с чистой совестью отправился гулять.
Все началось утром следующего дня, когда отец захотел побриться... Он и начал первым ругаться за свою бритву, затем за голову схватилась мать - увидела ботинки... Потом они объединенными усилиями попробовали физически воздействовать на своего "средненького" - то есть, попросту выпороть, но под руками почему-то ничего не оказалось. Времени было в обрез, и чтобы не опоздать на работу им пришлось отложить это дело до вечера, а Вовка с Наташкой в очередной раз восхитились дальновидностью и предусмотрительностью своего брата.
В общем, в этот раз все обошлось достаточно мирно: вечером были какие-то гости, посмеялись над неумехой Вовкой, потискали Наташку, постреляли с балкона в цель новой рогаткой, потом сломали ее и... разошлись.
Родители тоже, казалось, забыли о своих намерениях, лишь отец посулил:
- Сам виноват! Теперь пойдешь в школу в моих старых сапогах.
Мать хмыкнула в сторону и, в свою очередь, пообещала:
- В следующий раз - испорю как сидорову козу...
- Пронесло, - вздохнул облегченно и Сережка.
Да, было...! Что скрывать... Но теперь, когда детский сад, старый двор и коммунальная квартира на соцгороде, с множеством живущих в ней людей, остались в прошлом, а для Сережки - в далеком прошлом, теперь будет все совершенно по-другому.
Скоро ему в школу, и он был уверен - жизнь его "потечет киселем", как любил говорить его старый друг ИванИванч. Слово "старый", в данном случае не означает "давний", а подразумевает именно возраст - ИванИванч видел революцию, уже будучи студентом Петербургского университета, и много рассказывал юному товарищу о своей страшной и не сложившейся жизни. Но, об этом позднее, тем более что этот старый и больной человек сыграл в истории Сережкиных приключений не последнюю роль.
Комментарии