У Бога добавки не просят
На модерации
Отложенный
Любимый писатель не обязан быть гением.
Ибо гений недосягаем, как пик Коммунизма. Гений дает ответы на все проклятые вопросы и может метафизически засадить в глаз, настаивая на безальтернативности непротивления злу насилием. Гений нетерпим и всеведущ: он знает истинную мужицкую правду и легко предсказывает грядущую политическую судьбу Константинополя. Гений учит, как жить не по лжи, с кем, и в чем смысл такой жизни.
Имею в виду, конечно, прозаиков, преимущественно наших.
У любимого писателя иные предпочтения, иные заслуги, иной образ.
Он чужд морализаторству. Проклятые вопросы бытия наполняют его взгляд недоумением и тоской. Что касается правды, то он ее не знает и знать не очень хочет. Его герои лгут, пьянствуют, конвоируют зеков, сочиняют телеграмму от имени Л.И. Брежнева, изменяют женам и сильно ревнуют: "Надька, сблядуешь – убью! Разыщу и покалечу, как мартышку... И помни, сука, Вовик тебя любит!.."
Он скромен. Он намекает критику, что писать о нем следует так: "Среди русских много последователей Толстого, Достоевского, Булгакова, Зощенко, но эпигон Пушкина-прозаика – один, Сергуня". Он довольно легко смиряется с эпигонством и с тем, что и этих слов о себе не услышит. Он полагает, что знает себе цену: "Бог дал мне именно то, о чем я всю жизнь его просил. Он сделал меня рядовым литератором. Став им, я убедился, что претендую на большее. Но было поздно. У Бога добавки не просят". И не может с этим смириться, и просит добавки, и в последние годы почти ничего не пишет, погружаясь в глухое отчаянье.
Поэтому он умирает в 48 лет, на пороге славы, что описано в замечательных стихах: "И всяк его шутке смеется, И женщины млеют при нем, И сердце его разорвется Лишь в пятницу, в августе, днем".
Но тут он ошибается, о чем уже никогда не узнает: насчет добавки.
Ранняя смерть, да еще такая русская, на руках у знакомой женщины, во сне, в запое, в Нью-Йорке, превратила его, писателя довольно известного, в писателя знаменитого и любимого. Однако дело не только в смерти. Просто трагический его уход сделал явным для многих то, что при жизни писателя понимали единицы. Он не был гением, но был наделен тем особым даром, который способен иногда поднять "рядового литератора" до высот, где обитают лишь небожители.
Даром, притягивающим любовь.
Такой любовью в русской литературе читатель наградил до него лишь двоих: Есенина и Высоцкого. Это любовь к человеку близкому, родному, выразившему нечто такое, что нашло отклик в душах миллионов соотечественников.
Есенин символизировал тоску по России, которую мы потеряли. Высоцкий – тот побег на рывок к свободе, о котором грезила вся страна. Примечательно, что оба были поэтами. Еще примечательней, что замкнувший этот ряд тоже был поэтом, на свой прозаический лад.
Бродский писал о нем: "Сережа был прежде всего замечательным стилистом. Рассказы его держатся более всего на ритме фразы, на каденции авторской речи". Добавим: на подлинной музыке этой речи, где в каждой фразе, как в песенной строке, точно отмерено количество слогов. И на интонации, которую узнаёшь по звуку голоса, по звучанию инструмента, как в джазе, который он так ценил.
Любимый писатель по России не тосковал, особенно в Каляевской тюрьме, и свободу воспринимал трезво, тем более в Америке.
"Потому что свобода равно благосклонна и к дурному, и к хорошему. Под ее лучами одинаково быстро расцветают и гладиолусы, и марихуана", – писал он задолго до отмены цензуры в СССР и массового увлечения травкой. Он принадлежал к поколению, чье взросление пришлось на эпоху крушения всякой идеологии и веры. Когда человек остался наедине с собой и безутешным пейзажем за окнами. А средством сопротивления этой эпохе стал цинизм.
Однако в понимании и утешении нуждался и циничный советский человек.
Так рождалась эта удивительная проза – в столкновении со столь прозаической действительностью, что для ее описания требовалась совершенно новая, с виду нечеловеческая, по сути очень человечная музыка. Так появлялся новый герой и его окружение, которых не надо было выдумывать, но следовало запечатлеть, почти как на фотографии, с мастерским наведением на резкость. Так возникала новая правда, в которой даже перемена имени у персонажей казалась невыносимым враньем. Так сочинял любимый писатель: из мелочей, составлявших привычный кошмар существования, он создавал сюжеты для небольших рассказов.
Про чемодан, из которого вываливалось прошлое героя.
Про компромисс, без которого немыслима жизнь советского журналиста, да и просто – человека, живущего на Земле.
Про зону, где зеки своими силами, под руководством замполита и вертухая из бывших студентов, ставили пьесу про Ленина, Дзержинского и купеческую дочь Полину, влюбленную в чекиста Тимофея, и вся эта любовь увенчивалась одной из самых потрясающих сцен за всю историю русской литературы: когда зеки пели "Интернационал" и герой "вдруг" ощущал себя "частью моей особенной, небывалой страны".
Про Заповедник, где он совершал свои прогулки без Пушкина. В качестве экскурсовода и эпигона.
Эта жизнь, на малой зоне и на большой, и в эмигрантских джунглях, нуждалась в оправдании, и он нашел абсолютно точные слова, в которых отразилось время: беспринципность и милосердие. Беспринципность как способ существования людей и милосердие как единственный шанс не оскотиниться вместе с этой жизнью. Соединенная с безжалостной насмешкой, эта формула стала лейтмотивом его прозы. И что поразительней всего, она действует и поныне, поскольку его герой практически не изменился. Пережив развал нерушимого Союза, свободу и путинизм, он вернулся к себе самому, в свою эпоху, в которой родная кафка преодолевается только беспринципностью, милосердием и смехом.
Один из его американских приятелей Александр Генис недавно сказал, что часто видит один и тот же сон. Будто встречается с любимым писателем и рассказывает о том, как его все читают и любят после смерти. Сюжет, конечно, фантастический, и не только потому, что "после смерти – начинается история", а больше почти ничего не начинается. Трудно представить его, который всю жизнь с достоинством, переходящим в беспробудную ярость, принимал судьбу неудачника, победителем на вершине славы. Труднее разве что вообразить его старцем и юбиляром, благосклонно выслушивающим поздравительные речи. Между тем у Сергея Довлатова сегодня юбилей, ему 70 лет, и это несомненный повод заговорить о нем с благодарностью и восхищением. Ибо читательская любовь выше писательского гения, а любовь он заслужил в полной мере.
Комментарии
сейчас, вероятно они были не гениями опошления россиян.