Товарищ председатель парткома и 9 её любовников

На модерации Отложенный

Началось всё со случайно увиденной подборки карикатур, интересно вдруг стало, что за книжка такая – «Наталья Тарпова». Судя по картинке – что-то нелишённое пикантности, да ещё каким-то образом конкурирующее в издательских планах с высокой классикой. Обычно интерес такого рода сохраняется несколько секунд, не более, ибо занятных артефактов в мире множество, а времени и сил мало; но за эти несколько секунд я узнал, что «Тарпова» существует в двух воплощениях — объёмного романа и относительно короткой пьесы, текст последней выложен в интернете, и это обстоятельство меня подкупило. В общем, как писали когда-то, «письмо позвало в дорогу», применительно к сегодняшним реалиям — картинка позвала в Сеть.


Вещица оказалась нескучной. Автор – Сергей Александрович Семёнов (1893-1942 гг.); сначала им был написан роман (и неоднократно редактировался), пьеса же результат переработки автором текста книги. Время действия 1927 год, идёт очередной перелом переломной эпохи, происходит «термидорианская реакция в области семейного вопроса» (определение Л.Д. Троцкого), несколько упрощая и чуть-чуть иронизируя, можно сказать, что «теория стакана воды» теряет актуальность и комсомолка уже может «отказывать комсомольцу» (и где-то даже должна). Цитата из Льва Давидовича: «Торжественная реабилитация семьи, происходящая одновременно – какое провиденциальное совпадение! – с реабилитацией рубля, порождена материальной и культурной несостоятельностью государства. Вместо того, чтобы открыто сказать: мы оказались еще слишком нищи и невежественны для создания социалистических отношений между людьми, эту задачу осуществят наши дети и внуки, – вожди заставляют не только склеивать заново черепки разбитой семьи, но и считать ее, под страхом лишения огня и воды, священной ячейкой победоносного социализма. Трудно измерить глазом размах отступления!»


«Термидорианские» плакаты конца 1920-х – начала 1930-х годов. Одно из первых изданий романа «Наталья Тарпова»

В обществе (возможно, скорее исподволь, чем по плану) идёт выстраивание сложной, «диалектически» устроенной модели советской морали применительно к семейным узам. Своего рода консервативно-романтический дуализм долга и чувства, в рамках которого, например, с одной стороны, утверждается ценность «семьи-ячейки общества», порицается легкомысленность, «случайныесвязи», а с другой, серьёзная-глубокая-выстраданная привязанность серьёзного-глубокого человека, человека, готового к страданию и способного вызвать сочувствие (о, тут масса  тонких моментов!) – оказывается выше «формальных обязательств». Каким бы не было сталинское «пуританство» (не говоря о позднейших эпохах), но позиция типа «я тебя больше не люблю, я люблю другого/другую высокой, чистой и жертвенной любовью, и поэтому мы должны расстаться, а не жить во лжи» – всегда была «легитимной».

Наталья Тарпова – именно такой персонаж, которому, и в силу её глубокой «положительности», и в силу «честности», нерасчётливости её страсти – «можно». Можно любить и отстаивать свою любовь, можно ставить под сомнение «борьбу с буржуазными предрассудками». Она такая сильная, что перед ней тушуется её новый предмет обожания инженер Габрух, растеряно юлит несостоявшийся сожитель функционер Рябьев, а прочий партхозактив от её «сольных номеров» просто разбегается («За что ж кроет-то она всех? А чёрт ее поймет! Стыд и срам! Пойдем-ка от греха подальше!»). Потом таких образов «сильных женщин» в советском искусстве будет много, этот образ не из самых первых, но, тем не менее – перед нами модель раннего образца. И отстаивает Тарпова не право «полюбить другого», а право «любить одного», а не жить в свальном грехе прогрессивного сознательного меньшинства. В немолодом «спеце» с манерами декадента она увидела своего «единственного», «суженного» и готова за него сражаться хоть с «трудовым коллективом», хоть самим инженером («Ты переменишься? Не правда ли?»).

Кстати, сформулированный автором взгляд на «новую мораль» неплохо стыкуется с советской критикой «западной сексуальной революции», которая имела место в годах так 1960-1970-х (притом, что их разделяет полвека), по крайней мере в нескольких пунктах (я пытаюсь дать нейтральное описание, в нём нет ни иронии, ни пафоса):

1.  Беспорядочные половые связи – признак недостатка самоуважения, они унижают, особенно – женщину (они, в этой оптике, всех унижают, но женщину всё же особенно).

2. «Интимные отношения» есть продолжение любви (обязаны быть таковыми), любви с большой буквы «Л», чувства исключительно высокого и чистого (а также ответственного и серьёзного, уж никак не мимолётного), каковое заслуживает соответствующего торжественного описания. В такой оптике, человек может и, в некотором смысле, должен – как минимум в любви – соизмерять свою жизнь с Высоким, без самоуничижения, без паясничанья, без смущения, и без страха перед высокопарностью.


Что бы не быть голословным, приведу выдержки из известной книги «О семье и браке» (авторы Игорь Трутнев и Наум Ходаков, 1968 г., изд. «Медицина», тираж 100 000 экз.):

«...любовь предполагает не только силу и глубину чувства, но и красоту. Любить надо красиво. [...]Спросим самих себя, всегда ли мы дорожим своими чувствами, принципиальны ли мы в личной жизни, не допускаем ли мы в отношении себя, да и других, нетактичности, грубости? Оказывается, что мы сами не всегда бережем свою честь, гордость, собственное достоинство.

Ведь не секрет, что некоторые женщины утратили чувства чести, гордости и даже стыдливости... [...]

Иногда некоторые женщины становятся объектом домогательств донжуанов и циников. [...] 

...такой тип с легкостью мотылька порхает с цветка на цветок, бросаясь из одной любовной истории в другую. В основе таких «скоростных методов», вероятно, лежит принцип: «Жизнь коротка — лови момент», «Хоть час, да мой» и т.д. Такое безнравственное, недостойное поведение противоречит принципам нашего морального кодекса, несовместимо с упорством в труде и борьбе с трудностям...» (и так далее, там много примечательного).

Слово Наталье Тарповой: «Люблю не так, как принято среди вас! Не так, как привыкли вы любить. Но как вы привыкли любить? Вам непонятно самое слово "любовь"! Вы смеетесь и обвиняете в мещанстве, когда слышите его. Для вас оно значит "угробиться", "втрескаться", "полакомиться"... И вы судите меня за то, что я люблю по-другому. Но мне опротивела ваша любовь. Слышите — о-про-ти-ве-ла!!!..»

Какой монолог, какой простор для ярких красок! С какой интонацией можно произнести это: «Слышите — о-про-ти-ве-ла!!!..»
Кстати, это не единственный случай, когда данный забытый автор как бы опередил своё время (простите за нафталиновый оборот). Совершенно не хочу сказать, что он выступил «архитектором будущего», или хотя бы «провозвестником» оного или «влиятельным интеллектуалом» – не тот у него масштаб (хотя такие тиражи, как у него, некоторое влияние на «читательские массы» предполагают автоматически). Тут, кажется, нечто другое: Семёнов, в силу особенностей биографии (и географии, он много перемещался), образования, личного опыта оказался «простым советским человеком», до того, как последний окончательно оформился.


«Наталья Тарпова» в постановке А.Я. Таирова, Камерный театр, 1929 г. Писатель  С.А. Семёнов

Родился писатель в Костромской деревне, но уже во времена его раннего детства семья переехала в Питер; родители рабочие, у него 4 класса образования, до революции он трудился, сколько можно судить, преимущественно мелким конторщиком, т.е. «человек тянулся». Много читал, вероятно, хаотично, ориентировался на массовую интеллигентскую моду: Кнут Гамсун, Короленко, из классики — Гоголь и т.п. Цитата, 1928 год, Максим Горький из письма к Ромену Роллану: «Сергей Семенов, рабочий, очень оригинальный талант, несколько зависимый от Кнута Гамсуна, – хорошая зависимость, на мой взгляд!». Кстати, фиксация на одном авторе (и даже на одной книге) — это довольно характерная черта для автодидактов, аргумент в пользу «аутентичности» Семёнова.

Аутентичность я не зря упомянул; сейчас в таких писательских биографиях принято сомневаться: либо не сам писал, либо не из рабочих, а мимикрировал под стандарты революционного режима, «анкету» подделал. Могло быть, конечно, всё, что угодно (на то и «перелом эпох»), но в целом проза Семёнова хорошо стыкуется с его биографией: он знал голод, болел тифом, скитался, об этом и писал – роман «Голод», рассказ «Тиф», повесть «Копейки»... Всё же такого рода сомнения слишком заданы литературоцентричностью русской культуры, в которой писатели (не все, конечно) это crème de la crème; бывали эпохи и страны, где автор пьес котировался немногим выше хорошего бродячего фокусника. Какой, скажем, аристократический бэкграунд у Джека Лондона? – однако же писатель. У Семёнова, к слову, с Дж. Лондоном кое-что общее: тема Крайнего Севера (был на «Челюскине»); льды, суровая природа, преодоление, вот это всё... Впрочем, насчёт «не сам писал» – есть одна зацепка для конспирологов: если вспомнить некогда модные слухи насчёт участия в творчестве Пикуля одной из его жен, то нужно заметить, что жена писателя Семёнова была очень примечательной персоной (но об этом позднее).

У Семёнова есть одна особенность не совсем тривиальная для революционного писателя: он вменяем, трезв. Лоялен «новому стою», даже по-солдатски верен ему, но не опьянён утопией. Этакая точка расхождения «простого советского человека» с революционерами, как людьми одержимыми «Революцией» как стихией и божеством. Бывшего конторщика с питерской окраины как-то не вдохновляет ультрареволюционая риторика «красной богемы» и «видных теоретиков, вернувшихся из эмиграции», «всё дотла, новый мир из пепла» и прочее в этом роде. Он знает, что бывает на пепелище: голод и тиф. Он, конечно, «принимает советскую власть» (и у него есть для этого причины и обстоятельства к этому располагают), но в меру своих скромных сил спорит с «Пролеткультом», с «троцкистской линией» (до того, как это стало мейнстримом). Возражает против, выражаясь современным языком, «жёсткого канселинга» старой русской культуры.

В 1923-м году Семёнов приносит в газету «Литературная неделя» статью «Заметки о литературе не критика, а писателя (В порядке дискуссии)»:

«Мы, пролетарские писатели, в своей генеалогии... крепко-накрепко связаны с великими художественными традициями старой – без кавычек – русской литературы»; «прорыва между завершителями подлинной старой русской литературы – Толстым и Достоевским – и нами нет...»

 Совершенно банальная позиция для конца 1930-х и всего последующего советского периода (к тому же, в этой апелляции к «генеалогии» есть что-то самозванческое), но на дворе-то был 1923-й. Впрочем, будет преувеличением сказать, что в своих предпочтениях Семёнов был одинок.

Заметка из газеты «Красная Звезда», 12 февраля 1922 года. Штрих в описании атмосферы эпохи

Роман «Наталья Тарпова», к слову, «били» в прессе именно за родимые пятна классической культуры («...для каждоо мало-мальски грамотного читателя становится ясно, что партиец этот вышел вовсе не из райкома, а из литературной традиции, в частности из традиции Гоголя и Достоевского, в орбите которых главным образом и движется Семёнов»). Но не добили, издательская биография произведения может быть сочтена счастливой.

Прервусь, нужно дать слово драматургу Семёнову, кажется, оно того стоит. Итак, цитата:

Р я б ь е в. У меня к тебе «два слова».

(Тарпова рисует пальцем.)

Р я б ь е в. Я уж несколько дней все хочу...

Т а р п о в а. Можешь не трудиться. Я уже знаю твои «два слова».

Р я б ь е в (радостно хватая Тарпову за руку). Ногайло все-таки передала вчера?!.

Т а р п о в а (вырывая руку). Ровно ничего. Я знаю... без того. (С горькой иронией.) Я привыкла. «Товарищ Тарпова, ты мне нравишься, как женщина... давай жить вместе». (Гневно.) Эти «два слова» хотел сказать мне? Да? Отвечай!

Р я б ь е в (растерянно). Но я...

Т а р п о в а (передразнивая, с горечью). Но я... Но я... Ну, что я? (Впадая в исступление.) Ты – тоже, как все. Знаком две недели – и уже подходишь с «двумя словами». А знаешь, сколько раз мне уже приходилось выслушивать вот эти самые «два слова». Знаешь!?

Р я б ь е в (растерянно). Товарищ Тарпова...

Т а р п о в а (в исступлении). Во-семь р-раз... Восемь раз ко мне подходили всякие «товарищи» с этими самыми двумя словами, с той поры, как я сама стала то-ва-ри-щем Та-р-по-вой, членом партии, секретарем фабкома. Приходило тебе когда-нибудь в голову подумать об этом?

Р я б ь е в. Товарищ Тарпова, я вовсе...

Т а р п о в а (в исступлении). Тебе не приходило. Тебе не могло прийти. Ну, а знаешь ли, как я могла, как я должна была отвечать этим восьми... Я каждый раз у-сту-па-ла им... Да, да! Я восемь раз уступила с того дня, как стала «товарищем Тарповой». (С горькой иронией.) И как же могла я не уступить... Да ты мещанка, товарищ Тарпова! Да ты отстала, товарищ Тарпова! Да ты с буржуазными предрассудками!.. (С отчаянием.) И я думала, до сих пор думала, что те восемь - правы, а я в самом деле мещанка. (С неожиданной угрозой.) А вот девятый не хочу. Слышишь! Не хо-чу...

Р я б ь е в (робко). Я тебя не принуждаю... В чем... дело?

Т а р п о в а (умоляюще протягивая руку). Володя, милый! Все восемь говорили, что не принуждают. Но тут есть какое-то принуждение. Есть, Володя! (В порыве отчаяния.) Ну, как можно, встретив женщину два-три раза, тотчас подойти к ней и, опираясь на какое-то партийное право, сказать ей: ты мне нравишься, давай жить вместе?.. Как можно, Володя? (Со слезами.) От тебя, именно от тебя, я не ждала этого. Именно ты должен быть каким-то другим, непохожим на всех. За эти две недели, что ты у нас, я так поверила в тебя. Мне казалось, что наконец-то я встретила образец, которому можно подражать во всем: в работе, в жизни... Я тебе, Володя, завидовала и вместе с тем подражала. Когда ты выступаешь на наших собраниях, мне хочется отказаться от своего права мыслить самостоятельно, хочется соглашаться с твоими словами, не проверяя их, следовать тебе во всем со страстью, без оглядки, не задумываясь, не рассуждая... А ты... Ты тоже... как все... как все... (Склоняется головой на перила площадки и плачет.)

Р я б ь е в (не зная, что делать). Ты не плачь... Ты не плачь... (Обрадованно.) Я тебе сейчас объясню статью...
[конец итаты]

Роскошно, не находите?
Там много всего занятного, чего стоит довольно современно выглядящий заход на тему «это как бы не принуждение, а между тем это и есть страшное принуждение» (к слову, в данном случае, это оправданная постановка вопроса). 


А какая интонация прочитывается: «Во-семь р-раз... Восемь раз ко мне подходили всякие «товарищи» с этими самыми двумя словами, с той поры, как я сама стала то-ва-ри-щем Та-р-по-вой, членом партии...» 

Представьте себе, как это произносилось!.. Как это можно произнести! Я вряд ли имею право на подобное замечание (ибо не театрал), но мне кажется – в этой пьесе «есть что играть», даже в наше время. Речь не об «актуальности» (она сомнительна или поверхностна), просто нерв текста столетней давности ещё можно почувствовать без занудного «знакомства с контекстом». Кстати, и актуальность тоже можно нарулить: бунт живого, тёплого (а в силу этого уже «традиционного») человека против мертвящей машинерии «новой морали»; но тут слишком большой риск свалиться в примитивную назидательность и начать «насиловать первоисточник». 

Крайне интересно в пьесе подана тема репрессий: вот есть буржуазный спец, который не верит в коммунизм и даже ждёт его краха, он вроде бы враг, но этого-то врага мы не сдадим в ГПУ, зачем нам ГПУ? спец не опасный, он полезный. Пусть успехи новой власти его переубедят. 

«Не велика важность, если при этом он считает нас только навозом для завтрашнего дня. Черт с ним, пусть считает! Свои козыри мы знаем лучше. Поняла, товарищ Ногайло?»

Впрочем, здесь Семёнов не слишком оригинален, он фиксирует настроения условного 1927 года: гражданская война выиграна, оппозиция разгромлена, нэпманы платят налоги, «люди раньшего времени» ворчат на красную молодёжь и новые порядки, «раньше трава была зеленее» — ну и пусть ворчат, лишь бы промфинплан выполняли (см. «Двенадцать стульев»).

Судьба пьесы, видимо, была печальнее, чем у романа. Если книга выдержала несколько крупнотиражных изданий и подвергалась скорее «товарищеской критике» (в поправкой на грубость нравов), то пьесу в печати прямо «громили». За известную постановку в Камерном театре режиссёр Таиров каялся, мол, «чересчур увлекся поиском новой формы, которая заслонила перед ним идейную ущербность самого текстового материала».

«Наталья Тарпова» в Камерном театре, 1929 год. Сцена из спектакля.

Декорации впечатляют. Найти точных данных об авторах оформления сцены не удалось, но, судя по дате постановки, это были художники-конструктивисты братья Стенберг.

Братья Стенберг — Георгий Августович (1900-1933 гг.) и Владимир Августович (1899-1982 гг.)

Для ценящих погружение в стиль эпохи – две разгромные рецензии, одна за подписью В. Блюма  другая – пера В. Блюменфельда. Один и тот же человек? Блюм-Блюменфельд оказался достаточно образованным, что бы разглядеть в «Тарповой» старую тему конфликта «между долгом и чувством» и выдал эталонный пример двойных стандартов: в конфликте между старыми порядками и любовью, нужно было становиться на сторону «чувства», а конфликт между партийным долгом и беспартийным чувством должен решаться в пользу ВКП(б) легко, непринуждённо, безальтернативно и, непременно, с торжествующим хохотом.
И обзор товарища Хандроса тоже почитайте. И ответ тов. Хандросу от худсовета Московского государственного Камерного театра. Для «атмосферы».


Кстати, заодно упомяну ещё вот о чём. Есть известная история, которою любят добрые советские патриоты: некий немецкий врач, освидетельствовавший незамужних советских крестьянок на оккупированных территориях, оставил восторженный отзыв об их целомудрии (вариант). Эта история не всем нравится: один добрый антисоветский патриот изобличил эту «грязную ложь совков», потрясая какой-то комсомольской брошюрой (или её кратким пересказом), мол, при совдепе царил разврат, вот ж «инструкция к жизни», это ж документ, это ж регламент! ясное дело, раз Партия сказала «промискуитет», значит, все построились и пошли… (здесь, кажется, можно поиронизировать, но можно этого и не делать). Вот на примере печальной и поучительной судьбы товарища Тарповой легко увидеть сколь узок был круг персон, которые хотя бы были внятно ознакомлены с раннесоветской «новой моралью» (и в этом круге на одну женщину приходилось, вероятно, 8-10 мужчин). Впрочем, я вовсе не хочу утверждать, что за пределами фабзавкомов и парткомов царили исключительно строгие патриархальные нравы; «всё было сложно», ибо крушение старого мира — благоприятное время для расцвета «простого», «аполитичного» разврата. Опять же: верхушка всегда (хотя и с разной степенью успеха) «инфицирует» народные массы, вспомним, что выражение «буржуазные предрассудки» вполне себе пошло в народ, причём и «в том самом смысле».

***


Ещё немного о Семёнове, вне связи с пьесой; как легко заметить, автор меня заинтересовал.


«Исходный» роман «Тарпова» Сергей Александрович писал в Святых Горах (Псковская область), уже переименованных в Пушкинские. Не берусь судить о том, как именно это связано, но в конце 1934-го Семёнов становится директором Пушкинского заповедника. Директорство его было коротким (уже в начале 1936-го он попросился в отставку по состоянию здоровья), но, видимо, весьма продуктивным. Семёнов, что называется «поймал волну» сталинского «обращения к классике» и использовал обстоятельства по максимуму ко благу вверенного учреждения: он обращался за поддержкой для музея к Горькому, наркому просвещения А.С. Бубнову, к Клименту Ворошилову и находил понимание (и превращал это понимание в финансирование). В 1935 году в заповеднике проходит Пушкинский праздник (в 1937 году неожиданно широко отметят столетие гибели поэта). Может быть, главное достижение Семёнова на посту директора это то, что при нём закрепилась и оформилась традиция: статусные советские литераторы совершают паломничество по пушкинским местам. Все ли из них были достойны такого «приобщения» – вопрос сложный, но Михайловское приобрело могущественных лоббистов, и с ними ему было лучше, чем без них (эта практика распространится и на некоторые другие памятные для русской культуры места). Семёнов позаботился о классическом наследии не на словах, а на деле. Мне видится грустная ирония в том, что Гослитиздат подвергся критике за то, что предпочёл Семёнова Толстому («разрыва между завершителями подлинной старой русской литературы – Толстым и Достоевским – и нами нет...»).


Ещё раз вернусь к картинке в начале текста. Есть всё же какая-то сумашедшинка в этом: в образе фифы с портфелем самый именитый советский карикатурист изобразил партийку-функционерку, который, которой, как следует из подтекста, надо бы подвинуться и не мешать элегантной даме — русской классике.  


Сложно сказать что-то определённое о роли Семёнова в репрессиях 1937 года: он, будучи членом Правления Союза писателей и номинальным участником разных комиссий, теоретически мог что-то подписывать, но, судя по доступным источникам, он переждал «бурю» вдалеке от столиц, лечился и ездил в северные экспедиции. Север был неполезен для его больных питерских лёгких, но спасителен «в целом».


1941 год, Семёнов в Ленинграде, он вступает в ополчение, служит «по профилю»: командир «писательского взвода», редактор дивизионной газеты, позднее введён в состав политуправления Ленинградского фронта. Скончался в январе 1942-го от крупозного воспаления легких в полевом госпитале Волховского фронта. 


Из письма С.А. Семёнова жене: «Относительно меня вопрос ясен: я – ленинградец, и из Ленинграда не уйду. Что бы ни случилось с моим родным городом – на его улицах есть баррикады: я встану на одну из них и останусь там до конца».

После смерти Семёнова не осталось ни его прямых потомков, ни учеников (во всяком случае сложно говорить, скажем, о «семёновской школе» в прозе или драматургии). Однако фамилия его из советской литературы не исчезла, скажем, его пасынок стал заметной фигурой в послевоенной поэзии. Это довольно интересный (но не исключительный) случай советской элитной династии, находящейся в «сложных отношениях» с отцом-основателем. Но сначала нужно немного рассказать о жене писателя.


[продолжение следует]