Родня

На модерации Отложенный

Родня.   

  1. Дед Митька

   Главным в родне Назаровых считали деда Митьку, который через год после Великой Отечественной войны переселился из Курской области в небольшое село Хорошее на Луганщине.

   Сына Андрея с женой Верой, внучкой Людмилой, внуком Иваном и свояченицей Феней он отделил, купив сыну дом и флигель для свояченицы в посёлке Фрунзе, который располагался в десяти километрах от села Хорошее, а сам остался в селе с женой Евой.

- Живи самостоятельно, -  сказал он Андрею, - хватит тебе при мне толкаться и за руку мою держаться, береги семью свою и рожай пацанов - внуков, они будут наш род продолжать.

   Знал бы Митька, по какой дорожке Андрей пойдёт -   оставил бы при себе и, как он говорил, порол бы вожжами прилюдно, на хлебе и воде держал бы за его дурную страсть, пока не выбил бы. 

   Был Митька двухметрового роста. Обладал небывалой силой, которая не по ветру развеялась, а от батька Николки к нему перетекла.   Страдали от него запивавшие сельчане.

- Ты, голуба, - говорил он, встречая петлявшего на дороге, - пей дома, чуточку и в меру, а если напился, то не выходи на улицу и не разноси вонючий запах. Не погань село.

   Когда мужик наскакивал со словами: мать твою, да я тебя..., Митька сначала добродушно уговаривал его, но если мужик заносился ещё больше, он прикладывал его так, что тот терял опору под ногами. Казалось бы, что за это его должны были ненавидеть, но на Руси, как известно, всегда ценилась сила.

   Бывало, рубили белый камень в карьере на буграх для строительства домов, так Митька киркой такие глыбы отламывал, что жена Ева не выдерживала.

- Сдурел, старый чёрт! – голосила она, - Вы только посмотрите, что он делает?

- А что, - весело отвечал Митька. - Из больших камней большой дом построим и быстрее, - этим он не ограничивался и пускался в арифметику. -  Два камня, стена готова. Восемь камней – четыре стены.

 -Такую арифметику на телегу не погрузишь, и лошадь не потянет. Дорогой надорвётся, - не сдавалась Ева.

- А я на что? – громыхал он. -  Лошадь, может быть, и не утянет. А вот я, запрягусь с ней, и утянем. А если ты меня ещё поцелуешь, то я и сам утащу.

   Ева радостно улыбалась и смеялась, дополняя смех песней «Каким ты был, таким остался...».

   Когда Митька с женой шёл по улице, он отхватывал два метра шагом, да ещё приговаривал.

- Что ты, Ева, как курочка лапками перебираешь.

   Маялась баба Ева с ним в хозяйстве. За что не брался Митька, всё трещало, ломалось, кривилось, скрипело, не в ту сторону вытягивалось, сгибалось и выгибалось, правда, после поправлялось и становилось ещё лучше. Во дворе никогда днём не было тишины. Грохот и звуки сыпались со всех сторон, словно в нём соорудили кузницу, в которой работало не меньше сотни кузнецов.

- Да ты хоть минуту дай себе передыху, - кричала Ева, пытаясь словом добраться до ушей мужа.

- Двор нужно ровно ставить, - доносился раскатистый и брехливый голос.

- Да он и так ровно стоит.

-Это с твоих кухонных глаз ровно, а если посмотреть прямо, - заливал Митька.

- Неуёмный человек, - говорила баба Ева.

   А неуёмный человек разводил «медвежьими» руками, чтобы обнять жену: не ругайся, голубушка! – да выручала Еву её юркость.

 - Прямо беда, -  жаловалась она соседям. - Вчера попросила вытащить из погреба кадушки на просушку. Так он вместо того, как положено нормальному мужику, не таскать стал, а выкидывать, да ещё кричать: Ева, лови. Пять штук разнёс, а потом до вечера собирал. Обручи поменял, вычистил, как новенькие стали.

- А как? – намекали вдовушки -  соседки. – Это…

- Да так. Одну ночку в доме сплю, а на другую в летней кухне закрываюсь.

- То, то мы видим, что у тебя с кухней что-то не ладное. Митька через день её чинит и латает. Ты бы подрядила его к нам.

- Я не жадная, - отвечала баба Ева, -  да Митьку жалко. Он после этого не ваши летние кухни латать будет, а дома. А вчера, что учудил. Разругалась я с ним из-за женского дела, так он выскочил из дома, схватил топор и ко мне. Я думал, что он рубить меня будет. А он говорит: Ева, сейчас дом разрублю пополам. Женскую половину тебе – показывает на кровать, мужскую мне – тычет в кухню. Поставлю половины на колёса. Как разругаемся, так и разъезжаемся, как помирились, так съезжаемся. Дом на колёсах. Я ему говорю, а кто ж эти половинки таскать будет. А он мне оглобли прикреплю и: лошадь запрягу. 

    Однажды сказала Ева мужу, что тяжело воду из колодца таскать, да и мутноватой она стала, нужно колонку выбить. Купили трубы, сложили в середине двора, накрыли толью, чтобы дождь не мочил. Утром вышла Ева, глядь, а труб нет, одна толь валяется и следы от телеги. Пошла она по следам, уже и главную улицу прошла и в боковые заглянула, и село кругом обошла, и за его окраину вышла, где степь начинается, по буграм к шляху стала подниматься, а следы не заканчивались. Всё дальше и дальше уводили, пока   в балку Глубокую не воткнулись, на дне которой трубы лежали, а возле них муж сидел.

- Ты зачем трубы сюда привёз? Мы же колонку решили бить во дворе, а не в балке.

- Я не единоличник, - ответил Митька, - а человек обширный. Сведу через трубы все родники в балки в одно русло и пушу воду. Село внизу, а родники на верху, вода сама покатится без труда человеческого, с природой нужно уметь договариваться, водопровод для всего села сделаю. Чистую воду пить будем.

    Водопровод так и не удалось построить, потому что сельчане не хотели закладываться на гроши, а глазастое начальство увидело в водопроводе «бунт без разрешения» и намекнуло, что с такой силой Митьке нужно не русло копать, а налечь всей силой на восстановление Беломорско – Балтийского канала. От этих слов Митька не притих, а только больше закипел, сказав, что долго придётся мутную, а не родниковую воду пить.

- Сладу с ним нет, - огорчалась Ева. - Месяц назад смотрю, а он огород копает. Думаю, слава Богу, взялся за ум. Говорю ему: спасибо. Он мне: за что спасибо? Я на огород настроилась: посадим картошку, помидоры, огурцы. А он, как громыхнёт: на одной картошке, огурцах и помидорах не хочу жить. Перекопал весь огород. Скоро до бугров доберётся. Уголь ищет. Сказывает: Ева, как найду -  шахту выкопаю.  Сельские мужики работать в ней будут. И уголь не у государства покупать станем, а продавать ему, гроши потекут, село в город перестроим. Я ему слово: государство не позволит нам свою шахту держать, а он: ты, Ева, по старинке думаешь, голосом метёшь: позволит или не позволит, Ты впереди голоса мозги и руки ставь, они дело делают, а не язык. Вначале дело, а то языком слов наломают, а исполнить   не могут. Застревают в них и начинают месить, а слово, сколько не меси, не обрастёт мозгами и руками. Вечером думает, а утром талдычит: в нашей земле богатства разного немерено, нужно только копнуть мужику. Да когда мужику копать, -  вздыхала Ева. – Всё время воюют.

    Прошёл дед Митька гражданскую войну, натянув вначале на голову умоотвод, а потом сменил его на будёновку с красной пятиконечной звездой. Погорячил степь конскими подковами, напитал своей и чужой кровью. Засеял могилами, немало людей из хат выскреб, на добро не зарился, говорил: из-за добра и несовместимости душ рубимся, а не за Россию, держал только в порядке коня, плётку и саблю, да буйну голову стерёг, чтобы с плеч не свалилась. А когда гражданская война закончилась, стряхнул со лба пот, запряг коня в плуг и в поле вышел. Пахал степь, на которой раньше немало голов прибрал. 

   С началом Великой Отечественной войны, ушёл партизанить со степи в леса, которые крепко невзлюбил за то, что в степи не спрячешься, но размахнёшься, а в лесу спрячешься, но не размахнёшься. 

    Возвратившись в село после Победы, он через несколько лет купил на свою беду «Москвич» с ручным переключателем скоростей.

   Гроши он получил за продажу дома батьки Николки с голосистым ранним утром подворьем до революции. Но нахлынувшая революция вытеребила и голосистое подворье, и Николку с его просоленной и отдающей тяжёлым запахом пота рубахой. Прихватила и жену Марию с натруженными и перевитыми вспухшими венами руками, оставив только один просторный и опустевший дом.

   Не хотел Митька уезжать, оставлять без пригляда могилки отца и матери, но наваливавшаяся с каждым днём пустота выедала душу. Скрипнув зубами, так что лицо побелело и судорогами пошло – нагрузился чемоданами и узлами, прихватил семью и мотнулся на Луганщину.

    Проехав пару раз на «Москвиче» и сбив зазевавшегося соседа Кумача, Митька подарил легковушку Андрею.

- Для такой железной телеги, - сказал он при сельчанах, -  нужны германские дороги, а не деревенские кочки и рытвины, и нормальные люди, а не кумачовые зеваки. И конь лучше, ему требуются сено, ноги, копыта, хороший выпас на свежем воздухе, да заботливый хозяин, а не затрёпанный мужик. 

    Страна уходила в послевоенную индустриализацию, но Митька из села её не видел. Да и натягался он на двух войнах, которые чуть ли не загребли его.  Ева настоями из трав мужа восстановила.

   За телегу, германские дороги и кумачовых зевак Митька чуть не попал в лагерь. Спас конь, на котором он мотнулся в балку Глубокую, где полгода прожил в глиняной землянке. Когда его спрашивали, как он жил в землянке, Митька отвечал: разве в этом дело: в землянке или доме живёшь, зависть человеческая написала на меня донос и за «Москвич», и за германские дороги, и ...

   Он обрывал разговор. Даже тогда, когда во весь голос заговорили о культе личности Сталина, лагерях, он отмахивался: не Сталин писал доносы, а миллионы невидимок, вот куда нужно заглянуть, Сталина вся страна видела и хоронила, а невидимки на свет не вылезли, в тени так и остались.

 

2.Посёлок

    Это воспоминания Ивана Андреевича, бывшего военного, пенсионера, который, открыв запотевшее балконное окно, сидит на стуле с высокой спинкой, пьёт крепко заваренный кофе, часто курит. Он думает о своей жизни от десятилетнего пацана Ивана до Ивана Андреевича, старшем сыне Вадиме и младшем Игоре, попавших в беду, из которой он пытается их вытащить.

- А если не сумею, - говорит он, - не исполнятся слова деда, оборвётся род его.

   За окном хмурое, пропитанное и пахнущее сыростью осеннее утро. Рассвет ещё полностью не высветился, мелькают только редкие солнечные лучи, которые, попадая в подлесок возле дома, постепенно наполняют его светом, полная белёсая луна, утончаясь, сливается с серым небом. Ночью сорвался крупный дождь, а затем, раздробившись, прошёл мелкий, словно через сито пропущенный дождик, сбив лёгкий морозец и оставив зябкую прохладу. Окружающее погружено в туман, клубами расползающийся по земле с небольшими лужицами, спрятанными под ажурным, хрупким ледком. 

   Посёлок был не большим, но и не маленьким, а средним, связанным в триста домов с узкими улицами, улочками и переулочками, да закоулочками, по сторонам которых росли высокие, коренастые тополя с заострёнными верхушками. Если смотреть на них в яркий, солнечный день, то может показаться, что они подпирают чистое, светлое небо. 

   Весной посёлок наполнялся сильным запахом сирени, густо разросшейся за невысокими деревянными заборами в палисадниках возле домов. Посельчане любили сирень и за её запах, и считали её оберегом, поскольку она одна нетронутой пережила военную пору. Это обстоятельство так подействовало на жителей, что каждый посельчанин стал носить в нагрудном кармане роскошную веточку сирени с цветком в пять лепестков. 

   Летом на посёлок накатывались жара и дым, который приносил ветер с горящей степи с множеством обросших бурьяном курганов.  Подтачивало их время, и они оседали, старели, как стареет человек в облике своём. Чтобы избавиться от едкого, удушливого дыма, жители посёлка уходили в степь и, нарвав охапки полыни, ставили её в глиняные горшки на подоконниках, запах которой перебивал запах гари и наполнял воздух в комнатах лёгким горьковатым вкусом.

   Осенью на посёлок обрушивались затяжные листопады, мочили частые крупные дожди, но это не расстраивало посельчан. Утром бабы распоряжались по хозяйству, как обычно, забегали то в одну дворовую постройку, то в другую, выскакивая из них с ведром молока или с яйцами в миске. Хозяйство стояло на первом месте, потому что не велик был мужицкий заработок. Мужья, как могли, так и помогали, но когда подсекало время на работу, они перехватывали на ходу нехитрый завтрак, вытаскивали из сараев велосипеды и, привязав на багажниках тормозки: авоськи с бутылкой молока, парой варёных яиц и куском хлеба, уезжали по не вымоченным тропинкам в железнодорожных посадках в депо.

   Зима погружала дома в сугробы, закрывавшие иногда даже крыши, и только торчавшие трубы и вьющийся из них дым   разрушал впечатление о заснеженной степи. Дороги заметались напрочь.  От этой напасти спасали лопаты и грабарки. Посельчане пробивали ими тоннели от домов, а, выйдя на свободное пространство, становились на лыжи, которые делали из железнодорожных щитов, приговаривая, зачем покупать, если можно сделать самим.

   Располагался посёлок   у подножья высоких и крутых меловых бугров с глубокими, тенистыми балками, где посельчане в тёплую весну и солнечное лето под губную гармошку, кременчугскую двухрядку и баян отмечали праздники. И государственные, и семейные: толоки, свадьбы, дни рождения... 

   Балки оживали разливавшимися по всей степной дали задорными, заковыристыми частушками с хлёстким свистом и залихватскими песнями под самогонный хмелёк, неудержимыми с топами и притопами весёлыми, бодрыми танцами барыня, цыганочка, полька, казачок, которые осветляли души, выбивая из них вгрызшиеся за пять лет темень, горечи, тревоги, страхи, слезы от прокатившейся войны.

   С остальных трёх сторон посёлок обкатывала чёрная речка Вонючка, в которую сливали воду из отдалённых от посёлка шахт после промывки угля.

   Мужики отмахивали свою силу в разбомблённом депо, обустраивая его токарными и фрезерными станками, восстанавливали разрушенное здание станции, ремонтировали разбитые железнодорожные пути, взорванные мосты, возводили водонапорную башню, словом, поднимали и крепили всё то, на что набросилась война, оставив после себя пепел, обгоревшие груды железа и камней. Бабы дома не отсиживались и мужикам не уступали, а тяпками и единственным трактором «Сталинец – 80» поднимали колхоз, кровавя руки и наращивая мозоли на ладонях, а повзрослевшие мальчишки -  лошадьми и полольниками. 

   Разруху уничтожала в первую очередь не физическая сила, а не подраненная даже в войну вера духа в счастливую жизнь.

    Украшали посёлок. Построили деревянный летний клуб и каменный зимний, насадили парк разными саженцами хоть и малорослые, и тонкие они были сначала, а потом вширь и рост пошли, поднимая свои верхушки над посёлком, так что с бугров казался посёлок первозданной рощей. Не поскупились и на детские песочницы, лёгкие ажурные беседки. Каждый год в посёлок с близлежащей округи съезжались колхозники и колхозницы, чтобы в парке провести сельскохозяйственные выставки, показать выращенные на полях пудовые арбузы, дыни, золотистый репчатый лук, хвалились конями, соревновались на скачках, которые были самым любимым и красивым зрелищем, собиравшим посельчан в восторженную, громогласную толпу.

   Наполнялась страна тракторами и машинами, но не ценили их так, как ценили коней, потому что были ещё живы прадедовские и дедовские предания об их силе и быстроте. Выручал конь: пахал, а до гражданской и в гражданскую войну не одного из-под сабли выносил. 

   Поселковое начальство захотело осовременить и укрепить посёлок дополнительным мужицким трудом: построить возле оврагов, которые располагались за Ярами, так называли одну часть посёлка; другую – Центром, кирпичный завод, чтобы из глины делать кирпичи, но завод выше фундамента не пошёл. То ли глина оказалась не та, то ли её совсем там не было. 

   Казалось, что текла жизнь, не замусоренная равнодушием и безразличием, а наполненная гордостью за свой труд.

   «Это как с высоты полёта смотрится, - думает Иван Андреевич, - а опустишься на землю и другое увидишь. Дед Митька говорил: глаз человеку дан, чтобы дорогу видеть, душа, чтобы кочки на ней, а обойдёшь ты их или спотыкаться начнёшь -  от судьбы зависит, но и кривую судьбу править можно, если...».

  1. Батько.

    Мысль схлопывается, когда в    глаза Ивана Андреевича бросаются четыре тусклых красных огонька на самом высоком городском здании, а под ними два ярких изумрудных огонёчка.

    Четыре тусклых красных огонька это, как бы Вадим и его жена Марина, Игорь и его супруга Вера, а два ярких изумрудных огонёчка, словно старшая внучка Анюта и младшая Машка.

   Иван Андреевич не мистик, но, выходя на балкон с ещё полностью не прорезавшимся утром, каждый раз с нетерпением ищет эти огоньки и, увидев их, облегчённо вздыхает. Накопившееся за ночь тревожное состояние от бессонницы, а зачастую от кошмарных снов исчезает, уступая место скоротечному спокойствию. А когда он их не видит, его начинает бить тревога, из которой ворохом высыпаются неспокойные, беспорядочные мысли. Ему, кажется, что в этот день случится беда.

   Иван Андреевич понимает, что это выдумка выдыхающейся от неспокойных снов души, и если день наполняется неприятностями, то это не от того, что утром не горели огоньки. 

   Как всё одно похоже на другое в жизни! 

   Иван Андреевич помнит, как в детстве мать, он, сестра, сидя на порожках, смотрели на потемневшее небо и загадывали, если в темени высыплются звёзды, то отец придёт трезвым домой, а если темень останется – жди отца пьяным без грошей.

   За этим ожиданием их часто заставала тётя Феня. Она была монашкой в миру, приняла постриг и имела второе имя Катерина. 

   Иван Андреевич забыл черты её лица. В памяти осталось лицо в виде белого пятна. Невысокая, щуплая, всегда одетая в чёрное: платье и в косынке такого же цвета она говорила им: вы бы больше молились и перед иконами преклонялись, а не на порожках сидели и загадывали. Просите прощения у Бога за свои грехи. А за какие грехи Иван и Людмила не знали, спрашивали, на что тётка отвечала им: все грешны перед Богом. 

   Они молились и просили, но отец всё равно пил, и когда мать говорила, что и Бог не помогает, тётка сердито бурчала: вы словами молитесь, а нужно душой. Мать замолкала, долго думала, отведя взгляд от Фени с едкой улыбкой, а потом говорила: ты же всю жизнь за нас душой молишься или не так. Глаза тётка не отводила, как делала мать, а сверлила её взглядом. 

   Между ними шёл непонятный для Ивана и Людмилы поединок.   Мать порой не отступала и продолжала: за что Господь невинных детей мучает, лучше прибирал бы их с детства, тётка и тут находила ответ: пути Господни неисповедимы, человеку знать их не дано, потому что человек не ровня Богу.

   Дед Митька о «путях Господних» с ней никогда не спорил, а когда тётка кричала: ты, Митька, грешен, Андрея упустил, он тоже грешен, сказывал одно и то же.

- Грешен и я, и Андрей, не отказываюсь, но на Бога надейся, а сам не плошай, занимайся всегда посильным делом, нужным и для себя, и для других, с верхом не бери – обломаешься, силу напрасно потратишь, к земле приложишься, но и до низа не опускайся – опозоришься.

   «Умел дед Митька, - думает Иван Андреевич, - слово крепить и закаливать, а не мякиной и воздухом набивать» 

   Однажды, когда ему было десять лет, а сестре Людмиле пятнадцать они пошли к деду Митьке. Они и раньше ходили, но это был один из тех дней, которые запоминаются.

   Конец августовского лета, но жара ещё в силе. Иногда налетает лёгкий прохладный ветерок, посылаемый зарождающейся осенью. 

   Людмила и Иван стоят с матерью во дворе, который упирается одним концом в тяжёлые ворота с огромным засовом, другим – в хозяйственные постройки: коровник, курятник..., за ними начинается огород с грушами, сливами и овощными грядками, и стогом сена, возле которого валяется фуфайка, подушка. Это место, где летом часто спит пьяный отец.

- Мам, - говорит Иван. – Останемся мы с Людой дома. У папки сегодня получка. Он пропьёт все гроши в бусугарне (так называли посельчане пивную), у тебя припадки начнутся, ещё в больницу отвезут, и ты там умрёшь. Нас дед возьмёт, а как же батько без тебя и нас жить будет?

- Ты что мелишь? Мамка умрёт. С ней тётя Феня остаётся, - сердито бросает сестра.

   Иван получает оплеуху от Людмилы.

- Не шлёпай его. За меня не волнуйтесь, - мать улыбается, но это улыбка не на чистом лице, а на паутине глубоких морщин, хотя мать не так давно и вышла из молодости, - поживёте там немного, наедитесь, они за вами соскучились. А недельки через две приходите. Я поторгую за это время молоком. Тебе куплю новую рубашку. Люде платье. Идите с Богом. По рельсам не шагайте, а то заиграетесь и не заметите, как поезд наскочит. Гостинца у меня нет, чтобы передать им.

- Мы сами гостинцы, - говорит Иван. – Митька и Ева с ума от радости сходят, когда мы появляемся.

- Ну, Иван, - смеётся мать. – Друзей нашёл.

- Дед мне друг. Мы вместе с ним в карьере камень колем. Он учит меня, как камень киркой выбивать, а я учу его, как на телегу грузить.

- И курите?

- Не, - тянет Иван. – Я не курю. Опасно. Митька говорит, что, если я закурю, он мне умывальник почистит, и ноги на шее завяжет. Я бы с ним потягался. – Иван надувает грудь. – Я ловкий. Между ногами проскользнул бы и сзади врезал бы.

   У матери от хохота на глазах выступают слёзы. Не разучилась смеяться, не клонит голову к коленкам, хотя беда чуть ли не каждый день во двор валит.

   Мать крестит их, силком выталкивает со двора, машет рукой. Они видят её руку, пока не скрываются за железнодорожной посадкой. Впереди рельсы, по которым бегают солнечные «зайчики».

- Только не ныть, - говорит сестра. -   Десять километров до деда – это чепуха. К обеду доберёмся. Налопаемся, в сене под яблонею поспим.  Каникулы. На ставок станем бегать, купаться, загорать… Сопли не распускать, - командует она. - Ты же мужик.

- Люд, - говорит Иван, - а тебе батька жалко?

- Не знаю, - отвечает она. -  Мне бы поскорее школу закончить, уехать из посёлка, замуж выйти. Мне нравится один парень в школе, да он же поселковый. Я ему стихи себе для развлечения пишу. Вань. – Она поворачивается к нему. – Ты подобрал бы на баяне музыку для моих стихов.

- Это можно. На баяне я хорошо играю, да это не помогает 

- Ты к чему это?

- Мне нравится Светка. Дочка физрука.

- Э, - тянет Людмила, - до неё тебе не добраться. Слава о нашей семье из-за батьки в посёлке плохая. Он и пьёт, и гроши занимает. Мужики ночью приходят и кричат с улицы: Вера, если Андрей долг не вернёт, готовь ему железный крест.

- Знаю. А отец Светки меня любит. Я самый сильный в классе, быстрее всех бегаю, прыгаю, лучший на турнике, брусьях. А Светке хоть бы хны. Её батько говорит мне: был бы ты, Иван, моим сыном я бы из тебя настоящего мирового спортсмена сделал бы.

- Это он всё брешет. Жалеет тебя. Из-за нашего батьки никто с нами связываться не будет. Учителя, как что не так у меня, так и стреляют в меня глазами. А в глазах что написано? Яблоко от яблони недалеко падает. Не люблю я их. Всех тут не люблю, - зло бросает она. - Поэтому и хочу после окончания школы уехать. Все делают хороший вид, потому что батько самый лучший баянист в посёлке. Его все приглашают за бутылку водки. Он и играет им. А если бы он не был баянистом?

- Нельзя всех ругать, - перебивает Иван. – Не все такие. Я когда хожу в бусугарню, чтобы батька забирать домой, так мужики меня конфетами, пряниками угощают. Батько на баяне играет, а я танцую. Мне хлопают. Хорошие, добрые мужики.

- Дурак ты, Ванька. Жизнь не понимаешь. Из-за конфет и пряников добрыми и хорошими мужиков   считаешь.  Были бы добрые и хорошие, так батька бы в шею из бусугарни гнали. А не гонят. Они водку под баян пьют. Им весело.  Не понимаешь, - вздыхает она. - Нас толкают, а мы молчать и любить должны их. Мы с тобой при чём? Водку не пьём, гроши не занимаем.

   Иван не знает, что ответить и молчит.

   К обеду они входят во двор и видят бабу Еву, которая режет яблоки на сушку. Она бросается к ним, обнимает, целует, шепчет: внучата вы мои, прикладывает палец к губам и уводит в летнюю кухню.

- Вы пока посидите молча, а я его подготовлю, - говорит она, - вы же знаете, какой он. Узнает, почему вы пришли, сразу кричать начнёт, за топор, вилы, за что попадя хватается…

- А коня ты спрятала. А то он на коне ускачет, - спрашивает Иван. – И ещё побьёт его. А нам же жалко батька.

- Тебе, - бросает Людмила, - а не мне.

   Её правая щека становится красной от пощёчины.

- За что, - чуть не плача спрашивает она.

- За твой язык, - отвечает баба Ева. – Отец ваш не всегда был таким. Мать замуж за него не вышла бы. Он из-за Фени, -   она резко обрывает разговор. Феню зачем-то приплела. Людмила чувствует, что баба хитрит, что-то не договаривает, но не спрашивает. - Замутилась от старости голова.  Вот дура. Отец — это пить начал, когда с войны пришёл. Подорвала она сильно его. – Баба топчется на месте. – Ты уж внучка прости меня. Погорячилась. Тебе, Люда, он отец, а мне сын.

- Да я не в обиде, - всхлипывает Людмила. – Я сама не пойму: жалко мне его или нет. Иногда так, иногда по - другому.

- Разборхалась у тебя душа, - вздыхает баба Ева. – Сшивать её нужно.

   Она обнимает Людмилу. Иван притуляется к ним. Как тепло им, но надолго ли. Как редко это бывает. Не могут же они всегда жить у бабы и деда.

- Коня я отогнала, - говорит баба Ева. -   Под буграми пасётся. А без коня он не такой ходок, как прежде. Ноги уже не те.

   Она уходит в дом.

- Сейчас начнётся, - Людмила обращается к Ивану. – Деда не сдержишь.

   Дверь слетает с петель и выскакивает Митька с криком.

- Ах, он сучий сын. Опять. Ева. Где топор, где вилы, где конь? Я его сегодня на куски поделю за пьянку. Лопнуло моё терпение. Пусть меня сажают, но я его и к вилам пришью, топором порублю, косой...

   Иван дрожит, так как однажды видел, как пьяные мужики схватились за косы и порезали бы друг друга, если бы не вмещался дед Митька. Под косы пошёл, отобрал и по домам разогнал. Мужики, протрезвившись, приходили и благодарили деда, что спас он их от тюрьмы, могли кого-то и убить. 

- Да не бойся, - успокаивает его сестра. – Дед в гневе. Пройдёт, но накостылять ему – накостыляет, - усмехается она.

   Усмешка не нравится Ивану, но он ничего не говорит. Баба же сказала: разборхалась душа, сшивать её нужно. А чем?

   В это время баба Ева выбегает из хаты и бросается к деду.

- Остынь, ради Бога, - умоляет она. – Что пугаешь детей. А то я хворостину возьму и всыплю тебе.

   Митька бросает мотаться по двору, подбегает к ним, хватает за руки и тащит на кухню.

- Ева, - кричит он. – А ну тащи всё на стол. Если у самой не хватит, беги к соседям. Бери у них. Они знают меня. Я всегда отдаю.

- У меня всегда всего хватит, - отвечает баба.

   Она ставит на стол большую миску вареников с вишнями, потом начинает потрошить погреб. Иван и сестра лопают до отвала. Дед и баба на еду не скупятся, при каждом случае передают корзинами, на дне которых и деньги лежат.

- А теперь спать, - говорит дед. – Десять километров отшагали. Ты, Иван, - он гладит его по голове, - настоящий мужик, в меня пошёл и Люда бедовая, как в Еву.

   Иван и сестра ложатся на сено под яблоней. 

- Слушай, Вань - вдруг говорит сестра, - а почему баба заговорила о тёте Фени? Батьке. Может там что- то было такое, что мы не знаем?

- Так она же сама сказала: замутилась голова. Что-то перепутала.

- Да, нет. Скрывают они что-то

   Иван и Людмила притворяются, что засыпают.

- Ну, побьёшь ты его, - говорит баба, - уже не раз бил. А толк. 

- А что? Уговаривать его, ласкать?

- Я и сама не знаю.

- То, то. Пить он больше не будет, - твёрдо говорит дед. – Я вот что сделаю. Ты иди и приведи коня, я запрягу в телегу и поеду к нему. Конечно, по двору потаскаю, мордой в землю потыкаю, но не до крови. Битье его не останавливает. Дом у нас хороший. Две комнаты. Посажу его и Веру на телегу, возьму какой скажет Вера скарб и перевезу к нам.  Под моим приглядом и пискнуть не дам. Работу я ему найду.  Их поселим в дом, сами поживём в кухне. А до сентября или октября я с ним построю новый дом. Мужики мне помогут. Не до водки ему будет. Он станет камень на буграх у меня рубить до седьмого пота, грузить на телегу. Строгать, пилить... Научу работать. Несколько месячишков, как на каторге поработает. Я его работой от водки отобью. А потом, если захочет, пусть у нас остаётся в новом доме, а если нет, назад ворочается, но внуков не дам калечить.

   Как радовались он и сестра, слыша слова деда. Как крепко они спали в ту ночь.

   Проснувшись утром, они увидели, как отец и дед разгружали телегу.

- Вот что, Андрей, последний раз тебя прощаю. Что молчишь? – спросил дед.

- Я и сам хочу бросить, да не получается, - ответил отец. -  Ты ведь знаешь, почему я..

- Замолчи, - оборвал дед, - что между нами, то между нами. Хочешь бросить пить. Не сильно, видать, хочешь. Нужно так захотеть, чтоб все мысли о водке из головы вывалились. Спуску не дам. Если возьмёшься за водку, я тебя на буграх и похороню под белым камнем. Меня знаешь. Я своё слово держу.

   Летом дед и отец выстраивали дом. Мать нанялась в пастухи и пасла сельских коров. Иван и Людмила помогали ей, сбивая в кучу порой разбегавшееся стадо, охраняли на тырлище (место, где в обед доили бабы коров). 

   Утром дед нагружал отца кирками, ломами и уходил с ним в карьер. Пристававших Ивана и Людмилу не брал, говоря: успеете ещё за свою жизнь хребет погнуть.

   К вечеру отец едва двигал ногами и руками. Порой даже пытался отказываться от ужина и просился спать. Дед так измотал отца, что он даже ночью вскакивал с кровати и бормотал: кирка, лом…

   Через два месяца дом был готов.  Когда делали толоку, дед спросил отца.

- У нас останешься, в новый дом переберёшься или к себе вернёшься?

- К себе, - сказал отец. – Пить больше уже не буду.

   Иван Андреевич, докурив сигарету, берёт следующую. Ходит по узкому балкону, часто выглядывает в окно, словно кого-то ждёт, а потом присаживается.