Ветеран ВМВ Хайнс Кюн о плене

На модерации Отложенный

 

Kuehn Heinz

93-х летний ветеран Второй Мировой войны - о годах своей жизни до начала войны, во время войны и после войны.

О том, что восьмого будет капитуляция, мы узнали на день раньше. Весь день седьмого топили в болоте ценные вещи, в первую очередь, всю оптику, личное оружие: ничего не должно было достаться противнику. Были сохранены лишь перочинные ножи, блокноты, карандаши, фотографии – их отобрали потом при первом же шмоне.  Каждый переоделся в новенькую, с иголочки, форму, привели себя в порядок, побрились, почистились. Старые тряпки побросали. Подошедшие восьмого красноармейцы – здорово обтрепанные, им досталось не меньше нашего – все подобрали, набив наши ношеное барахло свои вещмешки. В сравнении с ними, мы выглядели просто шик. В плен шли, как наши отцы в восемнадцатом году: непобежденными, с гордо поднятой головой.

Боевое расположение духа продержалось, однако, недолго. 8 мая стояла сильная жара. Солнце пекло адским огнем, губы спекались от жажды. Наконец, конвой, как и мы истомленный зноем, позволил привал на каком-то латышском хуторе, где смогли напиться из колодца. Воду черпала местная крестьянка. И вдруг эта женщина, улучив момент, когда ее не слышали красноармейцы, обратилась к нам едва ли не с ненавистью в голосе: «Мы никогда не простим вам того, что проиграли войну!» – Настроение у всех тотчас испортилось, остаток пути шагали понуро.

В Фрауэнбурге нас погрузили в вагоны, поезд находился в пути несколько дней. Наконец, мы прибыли в 7270/1 лагерь в Боровичах, где мне предстояло пробыть до начала 1948 года. Это был барачный лагерь примерно на три тысячи человек с большой историей: еще в Первую мировую войну здесь содержались военнопленные. Солдаты и офицеры находились вместе. Работали на кирпичном заводе. Восстанавливали здание и оборудование, поврежденные при бомбежках авиацией.

Офицеры могли не работать?

Могли. Но администация лагеря придерживалась правила «кто не работает, тот не ест». На отказнике был заранее поставлен крест: пайка его была такова, что выжить не представлялось возможным. К голоду добавлялась монотонность лагерного распорядка. В результате, неработающие быстро теряли волю к жизни, опускались, умирали. Лишь немногим из них посчастливилось, как одному из моих товарищей-земляков, признанному дистрофиком, вернуться таким образом на родину..

Для меня – работать или не работать – вопрос не стоял: работа вносила разнообразие в наше унылое существование, позволяла на время отвлечься от тяжелых мыслей. В особенности желанным было попадание в «команды», куда набирали «специалистов». Помимо того, что они охранялись слабей, здесь имелась надежда что-то «организовать» – слово, хорошо знакомое каждому военнопленному – т.е. обменять, выпросить, заработать, украсть и т.д. продукты питания. Мне «организовывать» помогало знание русского языка, приобретенное еще во время войны. Мой русский не был совершенным, но люди понимали меня и я их – это облегчало контакты.

Кормили нас так, что «организация» являлась жизненно необходимой: ежедневно тарелка жидкого супа, немножко каши и 400 грамм хлеба. Если в супе попадалась рыба – поедали ее вместе с костями, но чаще суп был одна вода. Каша тоже – что это за пища? – только желудок заполнить. За выполнение плана хлеба давали на двести грамм больше – т.наз. «хлеб рабочего» (Arbeiterbrot), выполнить план при завышенных нормах удавалось редко. Неудивительно, что мы – при таком питании нам приходилось заниматься тяжелым физическим трудом – были сильно истощены.

Что же, интересно, могли обменять военнопленные?

Да все, что угодно. Помню, в Боровичах послали нас побелить классы в одной местной школе. Дали мел. Кистей не было. Их мы должны были изготовить сами, материалом служила кора и ветви деревьев, росших во дворе. Когда там оказались, я сразу приметил за туалетом – дощатой будкой – лаз в заборе. И вот, пока товарищи импровизировали малярный инструмент, наломав сухих сучьев и веток и разделив их ломом – наше универсальное орудие в плену – на части примерно одинаковой длины, смастерил вязанку. Стою на улице, жду. Увидел прохожую: «Матка, иди сюда!» – выручил за дрова хлеб.

Как офицер, получал 40 грамм махорки. Всю ее выменивал на продукты. Вообще, надо сказать, заядлые курильщики были несчастнейшими из всех пленных. Бывало – правда, это единичные, не массовые случаи, что, отказывая себе во всем ради курева и доводили себя  до голодной смерти.

О чем говорили между собой в плену?

В плену жратва превратилась в единственную тему, к ней были обращены все помыслы. Уже и речи не было об изысках, волновало чем – неважно чем – набить брюхо, не помереть с голоду. Ели, помнится, подсолнечный жмых – то, что идет на корм лошадям, сгодится и пленному: ему также требуются белки.

В лагере можно было встретить людей со всей Германии – саксонцев, баварцев, рейнцев, силезцев и т.д., много было крестьян. От них я узнал вещи, о которых прежде не имел ни малейшего представления. Мои познания в ботанике невероятно расширились, я научился распознавать десятки съедобных трав и растений. Рвали, к примеру, крапиву, варили – вкусно. Собирали мяту, сушили – из нее получался замечательный чай, к тому же, очень полезный при простудах.

Наш рацион был слишком скуден для тяжелой работы, но и его мы недополучали: в лагере воровали все, начиная с последней посудомойки. Поначалу нас это сильно изумляло, затем привыкли – слово «цап-царап» прочно вошло в обиход. Когда в суповой миске ложка вычерпывала одну воду, кто-нибудь неизменно отпускал комментарий: «Начальник... цап-царап».

Мы и сами превратились в мастеров «цап-царап», случая не упускали. Когда ремонтировали дымоход печи на кирпичном заводе, пробили дыру в соседнее помещение. Там обнаружился склад картофеля. Тут же из палки с гвоздем умельцы изготовили орудие наподобие гарпуна, с его помощью воровали картошку. Все делалось с большими предосторожностями: попадись мы, нам грозило жестокое наказание. 

Воспитывало нас свое же начальство. Помню, попал раз в блатную командировку. Нам троим выдали сухой паек на несколько дней, затем – на машине – мы были отвезены в поле, где нас ждал начальник лагеря собственной персоной. Там располагались участки, засаженные картофелем. Рядом паслись коровы. В нашу задачу входило следить за тем, чтобы скотина не заходила в посадки. Высокий начальник провел нас по полю, показав границы своего участка: «Здесь ничего не брать!» Затем, обратившись к соседским участкам: «Здесь можете... цап-царап. Но, смотрите, не попадаться!» Он не поленился даже показать нам, как выкопать картошку, чтоб не бросалось в глаза. Урок мы, конечно, усвоили.

Как относились к военнопленным?

С женщинами, а работать приходилось, в основном, рядом с местными женщинами, мы жили дружной семьей. Посторонние относились к пленным по-всякому: некоторые настороженно, с опаской, большинство же – вполне доброжелательно. Чего не замечали, так это явной враждебности. Никто нас не оскорблял и не унижал.

Иначе конвой. Конвоир, когда ему что-то не нравилось, мог заехать прикладом.

Вообще же, у меня о русских сложилось такое впечатление: при первом знакомстве русский замкнут, на контакт идет нелегко, но, стоит лишь завоевать его доверие – он к тебе с открытой душой, готов поделиться последним. До 1947 года местное население само сильно голодало, с середины 1947 году ситуация постепенно стала улучшаться. Но и в самые голодные первые послевоенные годы удавалось «организовать» пару картофелин, банку огурцов или помидоров, немножко лука – продукты, совершенно необходимые при нашем однообразном и бедном витаминами рационе.

В начале 1948 года меня с несколькими другими пленными перевели в соседний лагерь 7270/3 в Пестово. По лесопилке, находившейся неподалеку, он назывался «Распиловка».

Приблизительно 400 заключенных лагеря занимались вылавливанием из воды и транспортировкой древесины, укладкой бревен и досок в штабеля. Каторжной была работа по загрузке железнодорожных вагонов: тяжеленные балки вручную, через голову, забрасывались в вагон. Именно она послужила поворотным пунктом в моей судьбе.

Ночью, с 4го на 5е мая 1948 года я внезапно почувствовал себя плохо, меня жутко вырвало. Освобождения от работы, тем не менее, не получил: порежь я палец, меня бы освободили, а так, якобы живот болит, температуры нет – симулянт. Немецкий военврач, работавший с нами на лесопилке, ничем не смог мне помочь: не имея инструментов, он затруднился поставить диагноз. Состояние, между тем, ухудшилось: на ногах стоять не мог – валялся на досках, мучаясь нестерпимыми болями. Наконец, и до конвоя дошло, что я не притворяюсь. Я был отправлен обратно в лагерь, где женщина-лагерный врач, после осмотра, перенаправила в местную лечебницу, туда меня свезли на телеге. Живот к тому времени сильно раздулся, я опьянел от боли. В больнице меня сразу прооперировали. Очнувшись от наркоза, узнал, наконец, что со мной: непроходимость кишечника как следствие разрыва сальника, короче, я надорвался.

Больничное питание было недостаточным. Выручала пайка, доставлявшаяся из лагеря. В нее входила махорка. Сам некурящий, менял ее у больных или посетителей на еду. Слух о том, что в больнице лежит пленный немец – в русских условиях маленькая сенсация – , быстро распространился. Когда начал вставать и ходить, то, куда бы ни направлялся, меня провожали любопытными взорами. Каждый встречный обращался ко мне с приветствием – кто сдержанно, кто по-дружески. Раз я оказался в палате, где лежал какой-то старик. Изможденный – кожа да кости – , с тусклым взглядом, выражавшим апатию, он выглядел живым мертвецом. Ухаживала за ним жена-настоящая русская «матка». Неожиданно, достав из сумки вареное яйцо и пирог, она протянула их мне: «Бери!» Я стал отказываться, ссылаясь на то, что ее муж сильно истощен; ему требуется больше есть, чтобы встать на ноги. – «Возьми, возьми! Он все равно скоро помрет, а ты молодой, вся жизнь впереди – тебе нужно поправиться после операции!» Меня этот случай глубоко растрогал: не думал я, идя в плен, что кто-то когда-то так отнесется ко мне.

После выписки из больницы пролежал еще какое-то время в лагерной санчасти, позднее меня определили на легкие работы. В конце-концов эта операция стала моим «билетом на родину»: меня списали. На границе мы в последний раз прошли санобработку, затем нас тщательно обыскали. Через все шмоны в плену мне удалось сохранить маленький, размером в ладонь, альбом со свадебными фотографиями. К ним были подписи, сделанные от руки. Зная, что на русских любая строчка по-немецки действует, как красная тряпка на быка, предусмотрительно спрятал альбом в раздевалке – там лежали какие-то подушки, я засунул его в наволочку. Как выяснилось, не напрасно. При обыске у одного из товарищей были найдены несколько листков с дневниковыми записями, которые он вел в плену. Мы поехали дальше, а он остался.

18 декабря 1948 года, после долгой разлуки, я, наконец, смог обнять жену, родителей. Считаю, мне и здесь повезло. Неизвестно, смог ли бы я выжить, оставшись в Боровичах. В маленьком лагере в Пестово порядки были попроще, домашней и больница под боком. Счастье нужно иметь и оно, слава богу, не оставляло меня всю войну и в первые послевоенные годы.

По воспоминаниям немецких военнопленных, они рвались на Запад...

Для меня выбора не было: вся семья жила в восточной зоне.