– Интересно, как технически вы осуществили эту акцию? Ведь залезть на крышу института Сербского не так уж просто.
– На самом деле там четыре с небольшим метра, нужен небольшой расчет и ловкость. Там есть ограда пониже сначала, потом, собственно, эта ограда. Я сначала залез на стену, а потом там отделил мочку уха. Наверху это было удобнее делать, так как там до меня было сложно добраться и мне никто раньше времени не смог бы помешать.
– И провели там целый час?
– Гораздо больше – порядка двух часов. Там собралось очень много представителей власти, различных структур, психиатров, полиции, сотрудников МЧС.
Они не знали, что им делать, потому что я ничего не требовал, никаким образом им не угрожал, но они боялись. Они боялись человека вроде бы беззащитного, без одежды, хотя все были вооружены, у них бронежилеты, огнестрельное оружие, все необходимое для защиты. А у меня только тело, нож и отделенная мочка. Они очень долго разрабатывали стратегию, каким образом меня захватывать, им понадобилось два часа. И как раз эти два часа длились постоянные провокации, подкладывание матов мягких, предложение слезть добровольно – это был момент, который необходимо было выдержать. Потому что если в этот момент не выдержать и сломаться, тогда ты, получается, сам сломал свою акцию. Если ты уже вышел на эту линию, нужно держаться до конца.
– Поскольку вы выбрали крышу, я сразу вспомнил самую яркую акцию последнего времени – руфера Мустанга, который раскрасил звезду на Котельнической набережной. Мне кажется, что с точки зрения акционизма то, что он сделал, – замечательная вещь. Думали ли вы о нем, планируя свою акцию, и нравится ли вам то, что сделал он?
– Мы сейчас говорим о крыше, но, когда я готовился, я был уверен, что это стена, потому что не знал, что там дальше есть продолжение. Когда смотришь снизу, это выглядит как стена, и я был уверен, что залезть мне нужно именно на стену. Потом уже наверху я понял, что она гораздо шире, чем я предполагал, что она является крышей. Мне понравилась то, что Мустанг сделал с этой звездой, потому что был выбран символ имперского шовинизма. Икона сталинской эпохи. Достаточно простой сам по себе ход – просто покрасить половину звезды синей краской. Это очень хорошо все придумано, мне понравилась эта акция.
– Отсечение уха – понятно, это Ван Гог, о котором мы уже говорили, но ведь много и других ассоциаций. Самая простая: ухо – это то, во что льется государственная пропаганда, и государство как бы символически обрезает или затыкает обывателям уши. Ухо – это та дыра, в которую государство ловко проникает. Вы думали об этом?
Когда я осуществляю акцию, я демонстрирую пример того, как минимальным усилием подчинить власть
– Конечно, так и есть, пропаганда: можно закрыть глаза, но мы не закрываем уши. Но, когда я выбирал мочку уха, я имел в виду Ван Гога, потому что он был объявлен из-за этого сумасшедшим. Все говорят о красоте его картин, но, говоря о картинах, все думают о его ухе. Можно говорить об отрезании уха как о самом главном его произведении. Потому что именно этот жест, как квадрат Малевича, стал его символом. Более того, он стал символом тех ценностей, на которые он опирался в своей жизни. Через это отделение я говорил об отсутствии объективного порога между "обществом разумных" и "безумными больными".
– Вы всегда говорили о том, что восхищаетесь киевским Майданом. Вас и судят за акцию, которая была проведена в феврале в поддержку Майдана. Майдан показал, что маленький человек может взять булыжник, может взять "Молотов-коктейль" и пойти против монстра, против государства и победить его. Ваши акции с телом всегда говорят о противоположном, о том, что человек – жертва, которую калечат, отделяют, лишают возможности двигаться. Сейчас вы в очередной раз рассказали историю подчинения, историю жертвы. Вы не хотите снова рассказать историю сопротивления?
– Безусловно, когда я говорю о вере в психиатрию – я говорю о подчинении. Однако когда я осуществляю акцию, я демонстрирую пример того, как минимальным усилием подчинить власть. Если рассматривать акции как некое целое, то можно сказать, что они о "тюрьме" и возможности "освобождения". Акция "Свобода" как раз и говорила о существовании этой возможности. Находясь здесь, все равно я являюсь частью российского общества, я живу в тех страхах и тех же желаниях, которые управляют населением России. Я часть общества, потому что иначе не мог бы его понимать и не мог бы о нем говорить. Возможность освобождения, возможность восстания, народного бунта, конечно, была погашена. На сегодняшний день власть нашла два мощных рычага для уничтожения идеи трансформации и погружения общества в болото консерватизма. Это православный клерикализм и ностальгия по большевистской империи. В общем, это идея возврата могучей державы, мечом и щитом охраняющей мир от многочисленных и коварных союзников сатаны. Результатом этого симбиоза между средневековой православной идеологией и имперским большевизмом стал красно-коричневый мутант в сиянии золотого блика.
– Сейчас многие в артистической среде, даже люди, в отличие от вас, очень далекие от политики, размышляют о том, что единственный выход – эмиграция. Вы не думаете о том, что придется эмигрировать?
– Нет, я не планирую эмигрировать по очень простой причине. Я работаю с инструментами власти. Это информационное противостояние. Для примера – информационное поле, это то место, в котором Россия начала войну с Украиной. Механика власти – это набор рычагов и инструментов, которые используются для подавления, для манипуляции человеческим телом. Что хочет власть, чего она добивается возбуждением уголовных дел? По большому счету этот аппарат попросту пытается избавиться от того, что ему мешает и кажется неэффективным для укрепления государственного строя. Каким образом можно избавиться? Можно просто припугнуть, запугать, чтобы человек сам прекратил что-то делать, – это простой, достаточно экономичный способ. Да, можно человека посадить, тоже его изолировать. Можно изолировать в психиатрической клинике, можно его посадить в тюрьму, отправить на зону. Но это для власти более рискованно, чем если человек сам испугается. Если его изолировать, это может вызывать какой-то ненужный шум. Я думаю, что представители власти тоже стараются этого по возможности избегать. И третий, наиболее экономичный и желаемый для них исход, – это когда человек самоликвидируется – например, просто уезжает. Это то же самое, что человека посадить или запугать, только он все делает сам и без какого-либо шума. Другое дело, если он уезжает для того, чтобы организовывать какой-то центр сопротивления и оттуда вести какие-то ощутимые атаки. Но это нужно тогда каким-то образом планировать. Это другая работа, нужно по-другому подходить к вопросу, нужно изначально готовиться, что ты поедешь для того, чтобы что-то делать в том или ином месте. Просто так ликвидироваться – это сделать подарок власти. Сделать подарок и потом просто погрузиться в другой контекст, в котором тоже будет какой-то режим, тоже будет механика, с которой нужно будет или входить в противодействие, или же полностью себя подчинить ей. То есть стереть себя и раствориться в повседневности. Мне кажется, что для меня это было бы не самое удачное решение.
– Вы, наверное, видели реакцию Надежды Толоконниковой на вашу акцию, она говорит, что почувствовала, что панк-молебен PussyRiot уже принадлежит прошлому, потому что кончилось вдохновение, которое было в 2011 году, и сейчас история совершенно другая, а вот вы – настоящий актуальный художник.
– Безусловно, она права в том, что очень сильно все меняется. В России все происходит стремительно. Пока не совсем понятно, к чему это в результате приведет. Когда был процесс Pussy Riot, можно было говорить, что это проверка воздействия клерикальных шаблонов, причем средневековых, с какими-то элементами инквизиции. Сейчас клерикализм и красно-коричневая ностальгия по имперскому большевизму соединяются. Два года назад еще не было такого обилия красной ностальгии, которая связана с этим совком. Неизвестно, что будет уже через год. Да, конечно, все меняется стремительно, и пока не в лучшую сторону – в этом Надя права. Но говорить о том, что какие-то методики безвозвратно в прошлом, а какие-то в современности, я бы не стал. Я думаю, что разные люди по-разному работают. По-разному строят высказывание. Нельзя же сказать о том, что в обществе тотальный и необратимый обвал. Происходит раскол серьезный; конечно, оппозиция серьезный удар получила. Появилось много новых неожиданных вопросов. Основная проблема в том, что огромная часть людей забыла о том, с чем и за что она боролась, и в один момент встала на сторону власти. А это оказалось предательством всего, что было сделано ранее.
– Возрождение империи, о которой вы говорите, происходит, как правило, в комической форме.
"Полководец" Гиркин – фикция, из-за которой погибло множество людей
– В принципе, это все гротеск. Это напоминает глумление с серьезным лицом, и сама власть не скрывает этого. С одной стороны, Путин позиционирует себя как новый отец народов, но при этом его дети живут в Европе, с которой он ведет холодную войну. Во время войны Сталин отказался менять пленного сына офицера на какого-то немецкого генерала. В этом разделении собственного комфорта и того, на что власть толкает людей, есть элемент неприкрытого фарса. Видно, что есть какая-то искусственно построенная конструкция, в которую втягиваются люди, какие-то полководцы Гиркины появляются. Кто это такой? Это бывший эфэсбэшник, который потом занимался охраной, когда перевозили всякие мощи, и тут он вдруг появляется в виде такого героического полководца на коне. Такой вот благородный белый офицер прямиком из державной России. А потом в разгар войны объявляет о таинственном ранении и переезжает в Москву. Примерно через месяц он уже дает по бумажке интервью на уютном диване и заявляет, что его миссия на востоке закончилась и он будет в России бороться с пятой колонной. Что это такое вообще? Он как полководец не воспринимается – это какая-то насмешка просто. Фикция, из-за которой погибло множество людей. И власть этого в принципе не скрывает, не предпринимаются попытки это скрыть, все открыто, грубо делается.
– Если бы мы сейчас находились в ситуации сталинизма или гитлеризма, мы бы с вами не разговаривали, они бы вас просто не выпустили.
– Безусловно. Конечно, ситуация другая, и мы постоянно вынуждены разбираться, что это за ситуация, находясь в ней. Сейчас какой-то страшный мутант разрастается, и какие это даст плоды – трудно сказать.
– Если говорить об истории искусства, то, помимо Ван Гога, вспоминается венский акционизм, перформансы Рудольфа Шварцкоглера. У акционистов были проблемы с законом, они были париями. Сейчас в венском музее Леопольда их работы находятся рядом с шедеврами Климта и Шиле. Буржуазное общество любой протест, как известно, абсорбирует, коммерциализирует, все эти механизмы безупречно работают. Готовы ли вы к тому, что когда-нибудь документация ваших акций окажется в Русском музее?
– Документация акций находится в свободном доступе. Я всегда это подчеркиваю, для меня это очень важно. Я не накладываю вообще никаких ограничений. Моя задача – это сформировать информационный прецедент, наполненный определенными смыслами. Дальше его может использовать любой человек, как он хочет. Есть информационное поле, есть информационные прецеденты в этом поле, эти прецеденты – то, на что опирается человек, когда принимает те или иные решения, это наборы кодов, которые являются культурой. А кто, как, когда будет их использовать? Я сам очень часто отказываюсь, не хочу в чем-то участвовать, когда мне предлагают, но всегда пишу, что если кому-то что-то нужно, все изображения можно за пять секунд получить, я никогда никого не буду преследовать. Если кто-то очень хитрый возьмет изображения и начнет их продавать, я даже тут не буду накладывать ограничений. Это его личное дело, он, такой мошенник, сумел заработать, продавая воздух. Почему бы и нет? Можно будет посмеяться над теми, у кого хватить ума купить то, что можно брать совершенно бесплатно. Это как информационные частицы: важно, чтобы люди с ними взаимодействовали. А где это будет висеть – я вообще об этом не думаю. Может, в туалете кто-нибудь повесит. Музей преподносится как некая вершина, какой-то Олимп для художников, некоторые люди тратят жизни, чтобы подстроиться под какую-то административную машину. А она их использует как декораторов. Но по большому счету любой музей – это просто хранилище. Я не знаю, насколько музеи в том виде, в котором они существуют сейчас, будут актуальны и значимы для того искусства, которое сейчас появляется. Тысячи изображений могут храниться на флеш-карте размером с ноготь. Музеи создавались как хранилища для гигантских предметов, которые было сложно перевозить, для них создавались определенные условия хранения. Но сейчас все меняется, и дальше изменения будут еще существеннее. Мне интереснее думать о том, что я могу изменить в настоящем, а не о том, как законсервировать себя в будущем.
Комментарии