За упокой Высоцкого Владимира

На модерации Отложенный

Вообразить, что Высоцкий летом восьмидесятого еще раз  обманул смерть, - невозможно. А ведь многие его ровесники живы. Битов, к примеру. Он даже на год старше. Я спросил его, почему так много ярких и значительных людей родилось во второй половине тридцатых годов? Он мучительно долго  молчал (шла запись телепрограммы), потом изрек проржавевшим голосом: Сталин  аборты запретил. Вот мы все и родились…

С Битовым  я встретился спустя год в Берлине. На международной литературной конференции. Немцы, щеголяя  высокомерной образованностью, назвали ее по-гоголевски, но пугливо:  Русь, куда несешься ты? 

Битов пробрался к своему креслу в первом ряду и присел, как подрубленный – ноги плохо держали. До начала сессии оставалась пара минут. Я подошел. 

-Здравствуйте, Андрей Георгиевич! – окликнул я его фальшивым голосом старого знакомого. Он с усилием поднялся. Бледное, одутловатое лицо, фиолетовые  прожилки на щеках, взгляд мутный и беспомощный. От него резко пахло сердечными каплями и едва слышно водкой. 

-Мы с вами в Алма-Ате встречались… Под Рождество, два года назад… Нас Сергей Азимов познакомил…

-Ну, - выговорил он неуверенно. – Кто познакомил?

-Сережа Азимов, документалист. Он привез вас ко мне на телестудию…

-Кто?

-Азимов! Сергей!

-Ну, и где сам-то?

-Кто?

-Ну, этот, Азимов?

-Как где… Ну, в Алма-Ате. Наверное.

-А что он там делает?

-Как что! Живет он там! 

-А! – сказал он отчасти удовлетворенно и вопросительно замолчал. Я продолжил, как в дурном сне:

-Он вас привез на студию, и я у вас интервью брал…

-Кто привез? 

-Азимов!

- А кто это?

На нас уже с интересом поглядывали. Немецкий профессор стоял на трибунке и деликатно улыбался. Я собирался откланяться.

-Погоди, - сказал Битов, задержав мою руку в ледяной ладони. – В Алма-Ате? Зимою, да?  В студии у тебя холодно было. Коньяку выпили, да?

-Все так. Здравствуйте, Андрей Георгиевич!

-А ты- то чего здесь-то? - спросил Битов, вымученно улыбнувшись.

-Живу.

-А! Стало быть, теперь не казах?

-Стало быть, так. Не казах.

Ну и за каким чёртом подошёл? Почему он должен был меня помнить? Кто я ему? Один из бесчисленных репортеров. Который, не совладав с мелким тщеславием, подошел «отметиться»…

Полагаю, что Высоцкий выглядел бы примерно так же. Сидел бы, незаметно позевывая в ладошку, подремывал бы под шумок. С провалившимися висками. С янтарной плешью, проглядывающей сквозь ветхие седины. С животиком, который, вероятно, утягивал бы из соображений остаточного пижонства  в какой-нибудь  хитрый корсет. Брови заиндевели, глаза выцвели, рост – и без того не гренадерский – стал почти карликовый. Но пиджак! Твидовый, английский. Башмаки приличные. Джинсы.  Шейный  платок на горле. Снежной свежести сорочка и запонки. Штучной работы. Золотые. На правой манжете  VM, на левой MV. «Маринка – анфас…» А что? Нормально.

Посреди действа, разбудивши себя всхрапом, корячился бы между рядов, пробираясь в сортир. Там долго возился бы с зиппером, вылавливая подагрическими пальцами ушко замка. Он всегда западает, сука. И тужился бы, пуская гулкие ветры, выдавливая мутные капли стариковской урины. Потом недоуменно тыкал бы пальцами, хрипло матерясь, в решетчатое жерло современного рукомойника, у которого нет вентиля, он пускает струю по собственному разумению…

И – банкет, разумеется. Во главе стола. Наш дорогой, наш незабвенный, наш всенародный Володя. Он же Глеб Георгич. Как же, помним, росли на ваших фильмах, на ваших песнях. Вор-р должен сидеть в тюр-рьме! Я сказал! Может, гитарку, Владимир Семёныч, дорогой вы наш, ну, сделайте нам удовольствие, а? И вот несут. Принял, приладил, погладил струны, осклабился. Зубы фарфоровые, страшно, аж жуть.

Забренчали жалобно аккорды, откашлялся, пожевал, помычал, затянул. Пр-ротопи-и ты мне бан-ньку по-белламу-у, я от беллава света а-атвы-ыык! И закашлялся надрывно, а справа, слева всполохи смартфонов: Владсеменыч, а можно с вами сфотографироваться? Валяйте…

Ну, а что? Всего через пять лет после душняков олимпийской Москвы – ветер перемен. У власти плешивый щеголь с пятнами на черепе, улыбчивый и симпатичный, как артист Рыбников. Послабления всяческие. А Высоцкому всего сорок семь. С наркотой завязал, с бухлом поприжался. Да што это, понимаете ли, да такому артисту и всякие препоны! Все ж таки перестройка! Надо, понимаете ли, прекратить эти безобразия. Это ж любовь у людей, это ж понимать надо! Мы с Раисмаксимовной тоже, понимаете, люди, мы много об них меж собой говорили, и я принял решение: надо визу дать ему бессрочную! И Влади заодно, понимаете ли!

А вот уже и Первый съезд народных депутатов. И на трибуне товарищ Жеглов, еще молодой, едва пятидесятилетний, пережидает овации. А я вам так скажу, дорогой товарищ Сахаров! Пока вы там р-разлагали молекулы на атомы, наши р-ребята, за ту же зарплату, в Афгане интерре-сы р-родины атстаивали! И не вам, дорогой товарищ акадэмик…(все тонет в овациях) Или, напротив, напишет песню: «Опять незнаменитая война! О ней всё больше знали мы по слухам. Куда мальчишек бросила страна? Где духу взять огонь вести по «духам?» Ну, что-то вроде…

Август девяносто первого. Где он? На баррикадах или в Белом Доме, караулит автомат Ростроповича, пока он дремлет? А в октябре девяносто третьего? Опять песня? «В Белом Доме не враг и не гость. Это крепость, бойницы там узкие. Там защитники. Белая кость. Там руцкие. Там русские, русские…» Примерно, так…

Вот конец девяностых, а ему всего шестьдесят. Чеченская война. Может быть, поехал бы вызволять пацанов из плена. У него бы получилось, и не раз. И песню написал бы про чеченскую снайпершу. «Не знала повадок манерных. Не пялилась дослепу в пяльцы. Есть только могилы неверных. И след характерный на пальце…» Типа того. И на отречение Ельцина, допустим, так: «Еще вчера – козырный туз! А нынче? То ли это снится? Корону сдернул, как картуз, перед народом повиниться…»

Наверняка написал бы пару книг. Воспоминания, попытки прозы, сценарии. Тираж не раскуплен, страна читает Донцову и смотрит «Бандитский Петербург». Возможно, снова запил бы. И снова взял себя в руки, завязал, даже бросил курить. Но в сериалах не снимается, а ведь зовут! Все хотят заполучить Жеглова, но он пробивает свою постановку и начинает снимать фильм. Что-то о шестидесятниках, о Шпаликове. Много песен – старых, новых, но фильм не получается, разваливается, его из уважения покажут на канале «Культура», потому что «не формат». Уедет в Париж, где Марина с трудом организует на Canal+ цикл передач «Беседы с Высоцким». Французский журналист будет нагловат, стараясь вытащить из него гадости о советском времени, это его взбесит, он схватит гитару и не по сценарию прохрипит: «Час зачатья я помню не точно, значит, память моя однобока…» Прорычит песню и уйдет из студии. Передачу в эфир не выпустят, Марина заплатит неустойку.

Что дальше? Корпоративы у бандитов и банкиров? Изредка, для денег, брезгливо.  Гастрольные поездки: русский Берлин, Торонто, Прага, Нью-Йорк. На свадьбе у дочери узбекского президента. На юбилее у казахского. Из новых друзей только генерал Лебедь, он погиб.

Путин даст хорошую пенсию, Лужков – квартиру в высотке. Пригласят в Общественную Палату. Уже 76. Сидел бы, незаметно позевывая в ладошку, подремывал бы под шумок. С провалившимися висками. С янтарной плешью, проглядывающей сквозь ветхие седины. С животиком, который, вероятно, утягивал бы из соображений остаточного пижонства в какой-нибудь хитрый корсет. Брови заиндевели, глаза выцвели, рост – и без того не гренадерский – стал почти карликовый. Но пиджак! Твидовый, английский. Башмаки приличные. Джинсы. Шейный платок на горле. Снежной свежести сорочка и запонки. Штучной работы. Золотые. На правой манжете VM, на левой MV. «Маринка – анфас…»

Правильно умер.

Спасибо, что живой.

rerich, весна 2014.