Вступил бы Сергей Иванович Тальберг в ПР?

М.А. Булгаков. Белая гвардия. 

<...>

 

И вот тоненький звоночек затрепетал, наполнил всю квартиру. Елена бурей

через кухню, через темную книжную, в  столовую.  Огни  ярче.  Черные  часы

забили, затикали, пошли ходуном.

   Но Николка со старшим угасли очень быстро после первого взрыва радости.

Да и радость-то была больше  за  Елену.  Скверно  действовали  на  братьев

клиновидные, гетманского военного министерства погоны на плечах Тальберга.

Впрочем, и  до  погон  еще,  чуть  ли  не  с  самого  дня  свадьбы  Елены,

образовалась какая-то трещина в  вазе  турбинской  жизни,  и  добрая  вода

уходила через нее незаметно. Сух сосуд. Пожалуй, главная причина  этому  в

двухслойных  глазах  капитана   генерального   штаба   Тальберга,   Сергея

Ивановича...

   Эх-эх... Как бы там ни было, сейчас первый слой можно было читать ясно.

В  верхнем  слое  простая  человеческая  радость   от   тепла,   света   и

безопасности. А вот поглубже - ясная тревога, и привез ее Тальберг с собою

только что. Самое же глубокое было, конечно, скрыто, как всегда. Во всяком

случае, на фигуре Сергея Ивановича ничего  не  отразилось.  Пояс  широк  и

тверд. Оба значка - академии  и  университета  -  белыми  головками  сияют

ровно. Поджарая фигура поворачивается под  черными  часами,  как  автомат.

Тальберг очень озяб, но улыбается всем благосклонно. И  в  благосклонности

тоже сказалась тревога. Николка, шмыгнув  длинным  носом,  первый  заметил

это. Тальберг, вытягивая слова, медленно и весело рассказал, как на поезд,

который вез деньги в провинцию и который он конвоировал,  у  Бородянки,  в

сорока  верстах  от  Города,  напали  -  неизвестно  кто!  Елена  в  ужасе

жмурилась,  жалась  к  значкам,  братья  опять  вскрикивали   "ну-ну",   а

Мышлаевский мертво храпел, показывая три золотых коронки.

   - Кто ж такие? Петлюра?

   - Ну, если бы Петлюра, -  снисходительно  и  в  то  же  время  тревожно

улыбнувшись, молвил Тальберг, - вряд ли я бы  здесь  беседовал...  э...  с

вами. Не знаю кто. Возможно, разложившиеся сердюки.  Ворвались  в  вагоны,

винтовками взмахивают, кричат! "Чей конвой?" Я ответил: "Сердюки",  -  они

потоптались, потоптались, потом слышу  команду:  "Слазь,  хлопцы!"  И  все

исчезли. Я полагаю, что они искали офицеров,  вероятно,  они  думали,  что

конвой не украинский, а офицерский, - Тальберг выразительно  покосился  на

Николкин шеврон, глянул на часы и неожиданно добавил: -  Елена,  пойдем-ка

на пару слов...

   Елена торопливо ушла вслед за ним на половину Тальбергов в спальню, где

на стене над кроватью сидел сокол на  белой  рукавице,  где  мягко  горела

зеленая лампа на письменном столе Елены и стояли на тумбе красного  дерева

бронзовые пастушки на фронтоне часов, играющих каждые три часа гавот.

   Неимоверных усилий стоило Николке разбудить Мышлаевского. Тот по дороге

шатался, два раза с грохотом зацепился за двери и в ванне заснул.  Николка

дежурил возле него, чтобы он не утонул. Турбин же  старший,  сам  не  зная

зачем, прошел в темную гостиную, прижался к окну и слушал:  опять  далеко,

глухо, как в вату, и безобидно бухали пушки, редко и далеко.

   Елена рыжеватая сразу постарела  и  подурнела.  Глаза  красные.  Свесив

руки, печально она слушала Тальберга. Он сухой штабной колонной возвышался

над ней и говорил неумолимо:

   - Елена, никак иначе поступить нельзя.

   Тогда Елена, помирившись с неизбежным, сказала так:

   - Что ж, я понимаю. Ты, конечно, прав. Через дней пять-шесть, а? Может,

положение еще изменится к лучшему?

   Тут Тальбергу пришлось трудно. И даже свою вечную патентованную  улыбку

он убрал с лица. Оно постарело, и в каждой точке была совершенно  решенная

дума.  Елена...  Елена.  Ах,  неверная,  зыбкая  надежда...  Дней  пять...

шесть...

   И Тальберг сказал:

   - Нужно ехать сию минуту. Поезд идет в час ночи...

   ...Через полчаса все в комнате с соколом было разорено. Чемодан на полу

и внутренняя матросская крышка его дыбом. Елена, похудевшая и строгая,  со

складками у губ, молча вкладывала в чемодан сорочки,  кальсоны,  простыни.

Тальберг, на коленях у нижнего  ящика  шкафа,  ковырял  в  нем  ключом.  А

потом... потом в  комнате  противно,  как  во  всякой  комнате,  где  хаос

укладки, и еще хуже, когда абажур сдернут с  лампы.  Никогда.  Никогда  не

сдергивайте абажур с лампы! Абажур священен. Никогда не  убегайте  крысьей

побежкой на неизвестность от опасности.  У  абажура  дремлите,  читайте  -

пусть воет вьюга, - ждите, пока к вам придут.

   Тальберг  же  бежал.  Он  возвышался,   попирая   обрывки   бумаги,   у

застегнутого тяжелого чемодана в своей длинной шинели, в аккуратных черных

наушниках, с гетманской серо-голубой кокардой и опоясан шашкой.

   На дальнем пути Города I, Пассажирского  уже  стоит  поезд  -  еще  без

паровоза,  как  гусеница  без  головы.  В   составе   девять   вагонов   с

ослепительно-белым электрическим светом. В составе в  час  ночи  уходит  в

Германию штаб генерала фон Буссова. Тальберга берут: у  Тальберга  нашлись

связи... Гетманское министерство - это глупая и пошлая оперетка  (Тальберг

любил выражаться тривиально, но сильно, как, впрочем, и  сам  гетман.  Тем

более пошлая, что...

   - Пойми (шепот), немцы оставляют гетмана на произвол судьбы,  и  очень,

очень может быть, что Петлюра войдет... а это, знаешь ли...

   О, Елена знала! Елена отлично знала. В марте  1917  года  Тальберг  был

первый, - поймите, первый, - кто пришел в  военное  училище  с  широченной

красной повязкой на рукаве. Это было в самых первых числах, когда все  еще

офицеры в Городе при известиях  из  Петербурга  становились  кирпичными  и

уходили куда-то, в темные коридоры, чтобы ничего не слышать. Тальберг  как

член  революционного  военного  комитета,  а  не   кто   иной,   арестовал

знаменитого генерала Петрова. Когда же к концу знаменитого года  в  Городе

произошло уже много чудесных и странных событий и родились в нем  какие-то

люди, не имеющие сапог, но имеющие широкие шаровары, выглядывающие  из-под

солдатских серых шинелей, и люди эти заявили, что они не пойдут ни в  коем

случае из Города на фронт, потому что на фронте им делать нечего, что  они

останутся здесь,  в  Городе,  Тальберг  сделался  раздражительным  и  сухо

заявил, что это не то, что  нужно,  пошлая  оперетка.  И  он  оказался  до

известной степени прав: вышла действительно оперетка, но не простая,  а  с

большим кровопролитием. Людей в шароварах в два счета  выгнали  из  Города

серые разрозненные полки, которые пришли откуда-то из-за лесов, с равнины,

ведущей к Москве. Тальберг сказал, что те в  шароварах  -  авантюристы,  а

корни в Москве, хоть эти корни и большевистские.

   Но однажды, в марте, пришли  в  Город  серыми  шеренгами  немцы,  и  на

головах  у  них  были  рыжие  металлические  тазы,  предохранявшие  их  от

шрапнельных пуль, а гусары ехали  в  таких  мохнатых  шапках  и  на  таких

лошадях, что при взгляде на них Тальберг сразу  понял,  где  корни.  После

нескольких тяжелых ударов германских пушек под Городом московские  смылись

куда-то за сизые леса есть  дохлятину,  а  люди  в  шароварах  притащились

обратно, вслед за немцами. Это был большой  сюрприз.  Тальберг  растерянно

улыбался, но ничего не боялся, потому что шаровары при немцах  были  очень

тихие, никого убивать не смели и даже сами  ходили  по  улицам  как  бы  с

некоторой опаской, и вид у них был такой,  словно  у  неуверенных  гостей.

Тальберг сказал, что у них нет корней,  и  месяца  два  нигде  не  служил.

Николка Турбин однажды улыбнулся, войдя в комнату Тальберга. Тот  сидел  и

писал на большом листе бумаги какие-то грамматические упражнения, а  перед

ним лежала тоненькая, отпечатанная на дешевой серой бумаге книжонка:

   "Игнатий Перпилло - Украинская грамматика".

   В апреле восемнадцатого,  на  пасхе,  в  цирке  весело  гудели  матовые

электрические шары и было черно до купола народом. Тальберг стоял на арене

веселой, боевой колонной и вел счет рук - шароварам крышка, будет Украина,

но Украина "гетьманская", - выбирали "гетьмана всея Украины".

   - Мы отгорожены от кровавой московской оперетки, - говорил  Тальберг  и

блестел в странной, гетманской форме дома, на фоне  милых,  старых  обоев.

Давились презрительно часы: тонк-танк, и вылилась вода из сосуда.  Николке

и Алексею не о чем было говорить с Тальбергом. Да и говорить было бы очень

трудно, потому что Тальберг очень сердился при каждом разговоре о политике

и, в особенности,  в  тех  случаях,  когда  Николка  совершенно  бестактно

начинал: "А как же ты, Сережа, говорил  в  марте..."  У  Тальберга  тотчас

показывались верхние, редко расставленные, но  крупные  и  белые  зубы,  в

глазах появлялись желтенькие  искорки,  и  Тальберг  начинал  волноваться.

Таким образом, разговоры вышли из моды сами собой.

   Да,  оперетка...  Елена  знала,  что  значит  это  слово  на  припухших

прибалтийских  устах.  Но  теперь  оперетка  грозила  плохим,  и  уже   не

шароварам, не московским, не Ивану Ивановичу какому-нибудь, а грозила  она

самому Сергею Ивановичу Тальбергу. У каждого человека есть своя звезда,  и

недаром  в  средние  века  придворные  астрологи   составляли   гороскопы,

предсказывали будущее. О, как мудры были они! Так вот, у Тальберга, Сергея

Ивановича,  была  неподходящая,  неудачливая  звезда.  Тальбергу  было  бы

хорошо, если бы все шло прямо, по одной определенной линии, но  события  в

это время в Городе не шли по прямой, они проделывали причудливые  зигзаги,

и тщетно Сергей Иванович старался угадать, что будет. Он не угадал. Далеко

еще, верст сто пятьдесят, а может быть, и двести,  от  Города,  на  путях,

освещенных белым светом, - салон-вагон. В вагоне,  как  зерно  в  стручке,

болтался  бритый  человек,  диктуя  своим  писарям  и   адъютантам.   Горе

Тальбергу, если этот человек придет в Город,  а  он  может  прийти!  Горе.

Номер газеты "Вести" всем известен, имя  капитана  Тальберга,  выбиравшего

гетмана, также. В газете статья, принадлежащая перу Сергея Ивановича, а  в

статье слова:

 

   "Петлюра - авантюрист, грозящий своею опереткой гибелью краю..."

 

   - Тебя, Елена, ты сама  понимаешь,  я  взять  не  могу  на  скитанья  и

неизвестность. Не правда ли?

   Ни звука не ответила Елена, потому что была горда.

   - Я думаю, что мне беспрепятственно удастся пробраться через Румынию  в

Крым и на Дон. Фон Буссов обещал  мне  содействие.  Меня  ценят.  Немецкая

оккупация превратилась в оперетку. Немцы уже уходят. (Шепот.) Петлюра,  по

моим расчетам, тоже скоро рухнет. Настоящая сила идет с Дона. И ты знаешь,

мне ведь даже нельзя не быть там, когда формируется армия права и порядка.

Не быть - значит  погубить  карьеру,  ведь  ты  знаешь,  что  Деникин  был

начальником моей дивизии. Я уверен, что не  пройдет  и  трех  месяцев,  ну

самое позднее - в мае, мы придем в Город. Ты ничего не бойся.  Тебя  ни  в

коем случае не тронут, ну, а в  крайности,  у  тебя  же  есть  паспорт  на

девичью фамилию. Я попрошу Алексея, чтобы тебя не дали в обиду.

   Елена очнулась.

   - Постой, - сказала она, - ведь нужно  братьев  сейчас  предупредить  о

том, что немцы нас предают?

   Тальберг густо покраснел.

   - Конечно, конечно, я обязательно... Впрочем, ты им  сама  скажи.  Хотя

ведь это дело меняет мало.

   Странное чувство мелькнуло у Елены,  но  предаваться  размышлению  было

некогда:  Тальберг  уже  целовал  жену,  и  было  мгновение,   когда   его

двухэтажные глаза пронизало только одно - нежность. Елена не  выдержала  и

всплакнула, но тихо, тихо, - женщина она была сильная, недаром  дочь  Анны

Владимировны. Потом произошло прощание с братьями в гостиной. В  бронзовой

лампе вспыхнул розовый свет и залил весь  угол.  Пианино  показало  уютные

белые зубы и партитуру Фауста там, где черные нотные закорючки идут густым

черным строем и разноцветный рыжебородый Валентин поет:

 

   Я за сестру тебя молю,

   Сжалься, о, сжалься ты над ней!

   Ты охрани ее.

 

   Даже Тальбергу, которому не были  свойственны  никакие  сентиментальные

чувства, запомнились в этот миг и черные аккорды, и  истрепанные  страницы

вечного Фауста. Эх, эх... Не придется больше услышать  Тальбергу  каватины

про  бога  всесильного,  не  услышать,  как   Елена   играет   Шервинскому

аккомпанемент! Все же, когда Турбиных и Тальберга не будет на свете, опять

зазвучат клавиши, и выйдет к рампе разноцветный Валентин,  в  ложах  будет

пахнуть духами, и дома  будут  играть  аккомпанемент  женщины,  окрашенные

светом,  потому  что  Фауст,  как  Саардамский   Плотник,   -   совершенно

бессмертен.

   Тальберг все рассказал тут же у  пианино.  Братья  вежливо  промолчали,

стараясь не поднимать бровей. Младший из гордости, старший потому, что был

человек-тряпка. Голос Тальберга дрогнул.

   - Вы же Елену берегите, - глаза  Тальберга  в  первом  слое  посмотрели

просительно и тревожно. Он помялся, растерянно глянул на карманные часы  и

беспокойно сказал: - Пора.

   Елена притянула к себе за шею мужа, перекрестила его торопливо и  криво

и поцеловала. Тальберг уколол обоих братьев щетками  черных  подстриженных

усов. Тальберг, заглянув в бумажник, беспокойно проверил пачку документов,

пересчитал в тощем  отделении  украинские  бумажки  и  немецкие  марки  и,

улыбаясь, напряженно улыбаясь и оборачиваясь, пошел. Дзинь...  дзинь...  в

передней  свет  сверху,  потом  на  лестнице  громыханье  чемодана.  Елена

свесилась с перил и в последний раз увидела острый хохол башлыка.

   В час ночи с пятого пути из тьмы, забитой кладбищами порожних  товарных

вагонов, с места взяв большую  грохочущую  скорость,  пыша  красным  жаром

поддувала, ушел серый, как жаба, бронепоезд  и  дико  завыл.  Он  пробежал

восемь верст в семь минут, попал на Пост-Волынский, в гвалт, стук,  грохот

и фонари, не задерживаясь, по прыгающим стрелкам свернул с  главной  линии

вбок и, возбуждая в душах обмерзших юнкеров  и  офицеров,  скорчившихся  в

теплушках и в цепях у самого Поста, смутную  надежду  и  гордость,  смело,

никого решительно не боясь, ушел к германской границе. Следом за ним через

десять минут прошел через Пост  сияющий  десятками  окон  пассажирский,  с

громадным  паровозом.  Тумбовидные,  массивные,   запакованные   до   глаз

часовые-немцы мелькнули на площадках, мелькнули их широкие  черные  штыки.

Стрелочники,  давясь  морозом,  видели,  как  мотало  на  стыках   длинные

пульманы, окна бросали в стрелочников снопы. Затем  все  исчезло,  и  души

юнкеров наполнились завистью, злобой и тревогой.

   - У... с-с-волочь!.. - проныло где-то у стрелки, и на теплушки налетела

жгучая вьюга. Заносило в эту ночь Пост.

   А в третьем от паровоза вагоне,  в  купе,  крытом  полосатыми  чехлами,

вежливо  и  заискивающе  улыбаясь,  сидел  Тальберг   против   германского

лейтенанта и говорил по-немецки.

   - O, ja, - тянул время от времени толстый лейтенант и пожевывал сигару.

   Когда лейтенант заснул, двери во всех  купе  закрылись  и  в  теплом  и

ослепительном вагоне  настало  монотонное  дорожное  бормотанье,  Тальберг

вышел в коридор, откинул бледную штору с прозрачными буквами "Ю.-З.  ж.д."

и долго глядел в мрак. Там беспорядочно  прыгали  искры,  прыгал  снег,  а

впереди паровоз нес и завывал так грозно, так неприятно, что даже Тальберг

расстроился.