Павел Булушев. Их жизни рифмовала война.
Хочется мне начать некую серию. О поэтах и писателях-фронтовиках.
Их очень много. Всех не охвачу. Кто только о той войне не писал. Ещё бы-такая война, такое всемирное горе. Но я хочу запостить о тех, кто реально воевал. Или хотя бы часто бывал на фронте. Как Симонов например. И стал писать уже после того как выжил. После Победы.
И начинаю я эту серию с П.М. Булушева. Для начала-немного его стихов.
Война взломала даже демографию
И в сорок- трижды проклятом году
В школярские, ребячьи биографии
Внесла немыслимую чехарду.
Измерив жизнь иными величинами,
Во взрослый мир вошли мы напрямик,
Став чуть ли не матерыми мужчинами,
О юности не вспомнив ни на миг.
( П.М. Булушев « Я с той поры солдат...»)
Хочется романтики.
Как старинные дублоны,
Как старинные дукаты,
Тускло светятся патроны
В магазине автомата.
Но не призрачное злато
В наших дисках, в наших лентах.
Для всамделишной расплаты
Эта звонкая монета.
Мы готовы без заминки,
Раскошелив магазины,
Рассыпать горстьми ефимки,
Луидоры и цехины.
А как славно было б в книжку
Перенесть сейчас парнишку.
Чтобы в сказочном сюжете
Промотать монеты эти!
Только я не юнга-мальчик
С Билли Бонсова корвета.
Мальчик-с-пальчик - автоматчик
Из реального сюжета.
Ждут сигнала батальоны
Для рывка в траншею вражью.
Тускло светятся патроны...
Мы готовы
к абордажу.
ГОРЬКИЙ ХЛЕБ.
Памяти Владимира Булушева, павшего при атаке на Красное Село в январе 1944 года; памяти моего старшего брата, которому навсегда двадцать четыре...
На холмик рядышком - стопку
И ломтик от хлебной пайки.
Свинтим у фляжки пробку,
Смахнём слезу без утайки.
Далёкая годовщина,
Давние горькие дали.
Но старая эта причина,
Как прежде, на сердце давит.
Не гаснет от времени горечь
Той чёрной январской даты...
Вернёмся в метельную полночь,
Без слов помянем солдата.
Наполнем стаканы и встанем
Над нашим безлюдным застольем,
Не оскверняя память
Бессмысленным суесловьем.
В солдатской святой печали
Пусть память наша крепчает.
Помянем павших молчаньем,
Как раньше, сжав зубы, молчали.
Выпьем без разносолов
На этом пиру невесёлом.
И пусть будет трижды горькой
Нам горького хлеба корка.
Сегодня не крупная дата
Сегодня не круглая дата.
Просто - убили брата.
И я поминаю брата.
Тогда он считался старшим.
Теперь - и до века! - младший,
Под Красным Селом пав где-то
За наши многие лета.
Стопка до края долита.
И навсегда недопита.
...Январское черное небо.
И корка горького хлеба.
Чего только не бывает на фронте! С Павлом Булушевым носом к носу могли столкнуться, задеть друг друга на бегу, но, видимо, не судьба. Оба командовали взводами: он — пулеметным, я — полковой разведки. Я — сержант, он — младший лейтенант, станет командиром пулеметной роты. Вместе, как выяснили, брали крохотный городок Валгу-Валку и получили от Верховного грамотки с факсимильным изображением собственной подписи и по сто грамм “за взятие”, остряки их называли “за упокой”. Ох уж эти уточнения! В один и тот же день, 15 октября 1944 года, были тяжело ранены, и оба в третий раз! Оба качались на волоске… жить? не жить?
Выжили и встретились уже после Победы в Ленинграде. Однажды зашел разговор о стихах. “Ну, это дело не солдатское, — заметил Павел. — На это Симонов имеется”. И я охотно согласился с ним. Я тоже не верил, что на самом переднем крае могли писать стихи солдаты и взводные. А несколько лет спустя Павел ошарашил меня, подарив свой первый поэтический сборник. Мы стали друзьями и всё удивлялись, как мы “там” не встретились.
Что делали в дивизии перед неожиданным отступлением? Усиливали пулеметную роту чем могли. Увеличивали количество пулеметов и пулеметных лент. Подкидывали два, а то и три взвода из охраны штаба. Пока была возможность, помогали создавать окопы. И отходили. Пулеметная рота и усиление занимали круговую оборону. Немцам давали подойти как можно ближе. Если шли танки, их пропускали. Бить по ним обычно было нечем.
Впрочем, рота иногда получала подразделение бронебойщиков. И вот уж тогда танки не проходили. А по пехоте — только по команде комроты — открывали огонь из всех стволов. Выигрывалась пауза. Затем мясорубка повторялась. И так до тех пор, пока пулеметы не начинали дымить, как сормовские паровозы, когда дороже всего вода — обыкновенная, желательно чистая, пока не кончились пулеметные ленты, в рожках автоматов оставался хотя бы один патрон, пока в живых оставалось хотя бы несколько человек.
Павел Булушев участвовал в таких операциях два раза. Много это или мало? Уверенно отвечаю: очень много! Аптекарская норма — один раз. А сверх нее — уже чудо! Но к этому надо прибавить бесконечные бои, которые вела пулеметная рота в составе своего полка, занимая самые ответственные участки фронта. Так что понятие “крещение огнем” в самом первородном смысле подходило к Булушеву.
За все это Родина наградила Павла Михайловича Булушева удивительно скупо — с безобразной скаредностью: он получил орден Красной Звезды, хотя это был самый “дешевый”, обычный штабной орден. Правда, комдив выдвинул его к награждению медалью “За отвагу”, но все перечеркнуло последнее фронтовое ранение.
В справочниках Союза писателей и в нашей совместной книжке “Седой хлеб” указано, что Булушев награжден еще орденом Отечественной войны первой степени. Это ошибка. Для того чтобы получить этот орден, надо сначала заработать вторую его степень.
Павел Михайлович не пошел за подарочным орденом: и ноги уже плохо ходили, и нелепо как-то пятьдесят лет спустя после Великой Победы получать награду за то, что ты стал старше ее на полвека.
Когда думаешь, какая разница межу журналистикой и поэтической работой (особенно в последнее время расцвета газетного искусства), все чаще приходишь к выводу: нет ближе, нет роднее друг другу профессий, если вообще их можно называть профессиями. И ту и другую, по меткому выражению замечательного поэта Михаила Дудина, следует называть “состоянием души”.
А Павел Михайлович Булушев, вернувшись с войны с незаконченным средним образованием, стал первостепенным журналистом, одним из ведущих представителей Ленинградского ТАСС. Ему доверяли брать интервью у Фиделя Кастро, у американских президентов. А о более мелких фигурах и не говорю.
Под конец жизни он стал одним из самобытнейших поэтов. Писал так, как до него не писал никто. Для него не было раздумий, какое из этих двух призваний наиболее значительное. Я смею назвать себя его ближайшим другом и отвечаю за каждое свое слово, сказанное и написанное о нем.
Он, по-моему, первым из поэтов соединил чисто журналистские приемы с высокой поэзией. Он предварял многие стихи развернутым предисловием. И никогда оно не вызывало сомнения, раздражения, чувства неуместности, потому что и то и другое (стихи и проза) было написано рукой подлинного мастера, знатока великих тайн соединения несоединимого. Читаешь прозаическое предисловие, переходишь к стихам — и с радостью и даже с завистью замечаешь: до чего они равноценны.
С Павлом мы общались почти ежедневно, а уж по телефону перезванивались не один раз на дню. Более родного человека, более строгого и справедливого критика мне встречать не довелось.
О нем можно рассказывать бесконечно. Незадолго перед смертью, по моему настойчивому и неоднократному дружескому принуждению, он начал трудиться над исключительно интересными воспоминаниями о работе в ТАСС. Недописанная книга строилась из маленьких новелл, сделанных с поразительным мастерством. А уж неожиданным концовкам этих крохотных главок мог бы позавидовать сам О’Генри.
Перо остановилось на полпути к цели…
В Союзе писателей, на тогдашней улице Воинова, за рюмкой коньяка и чашечкой самого лучшего в Ленинграде кофе мы строили планы: казалось, и времени, и сил хватит на все. Со щедростью ротшильдов мы одаривали друг друга сюжетами, неожиданными ходами, золотыми мелочами поэтических тайн.
Мы беседовали в его рабочем кабинете, у меня дома, беседовали не уставая, где-то подспудно ощущая близкую разлуку.
Уезжая в госпиталь инвалидов Великой Отечественной войны, он сказал мне суховато и уверенно: “Все. Это моя последняя командировка”.
Утверждение оказалось пророческим.
За несколько дней перед его кончиной я навестил его. И он взял с меня клятву: сделать все, даже недоступное моим должностным обязанностям: “Я хочу лечь на литературном участке Комаровского кладбища”.
Естественно, я разыграл при этом бездарную роль утешителя, в тысячный раз утверждая, что никакого рака у него нет, что все это — его стихотворные выдумки, что это — печальное следствие его дурного характера. И, конечно, добавил: для выполнения данной ему клятвы мне, пожалуй, не хватит жизни.
Павел Булушев, всегда такой собранный и сдержанный, был в эту минуту категоричен: “Перестань. И немедленно приступай к переговорам, к хлопотам”.
Я обегал все начальство, умело парировал все их возражения. Да, Булушев — молодой по стажу член союза, но какие книги он успел выпустить за короткий срок! И надо учесть, что он — единственный в Союзе писателей инвалид Великой Отечественной войны первой группы.
Со скрипом, но дело было решено. Заработала государственная машина, и очень приличное место, именно то, которое он присмотрел себе, живя на писательской даче в Комарове, было предназначено ему.
И когда смерть, уставшая от преследования Булушева еще с фронтовых времен, все-таки догнала его, родственники перерешили уже решенный вопрос: Киновеевское кладбище ближе, там похоронены его дальние родственники, и, следовательно, похороны обойдутся дешевле, уходом могила будет обеспечена…
А как же моя клятва? Как же последняя воля человека? Мне сбивчиво растолковали, что своей любимой Машеньке Паша перед смертью сказал: все-таки Киновеевское лучше.
Пришлось вновь пройти по кругу все начальство, путано объяснять, что действовал я не по личной охоте, а по просьбе самого близкого фронтового друга.
Отыскал я это — самое нищенское еще с древних времен — петербургское кладбище. Оно на берегу Невы, напротив лавры, на нем обычно хоронили бедных монахов. Земля даже для Петербурга была такой твердокаменной, такой неприступной, что могильщики уставали менять сломанные лопаты.
Когда над его могилой вырос крохотный холмик, из него остался торчать уголок гроба. Наш уговоры подсыпать земельки оказались бесплодными, даже несмотря на припасенный спирт.
Могильщики ушли, а мы, его последние друзья, бродили по унылому кладбищенскому пространству и пытались собрать в ладони горсточки так называемой земли. Ничего из этой затеи путного не получилось. Один мой ученик, странно сочетающий поэтическое увлечение с изготовлением надгробий, привез меня на это кладбище на собственном “мерседесе”. Он оказался предусмотрительным: в багажнике его машины имелся набор великолепного шанцевого инструмента шведского производства. Угол гроба, стыдливо выглядывающий из ямы, перестал с укоризной смотреть на белый свет.
В день его похорон сами собой сложились стихи.
Твердил я: "Не просто, конечно,
Но выбраться можно вполне".
И только улыбкой нездешней
На это ответил он мне.
А я до того бесталанно
Играл и играл бодрячка,
В руке моей, тонкая странно,
Бессильно лежала рука.
- Ну вспомни, ведь было труднее, -
А знал: не труднее тогда.
…Он в память шагнул, молодея,
В отчаянно наши года.
Я знаю: к поверке последней,
Когда он вернется за мной,
Не будет разыгрывать бредни
Последний мой друг фронтовой.
Войдет он и взгляда не спрячет,
И я его тихо пойму.
Дай, жизнь, напоследок удачу:
Улыбкой ответить ему.
Герман Гоппе.
Комментарии
Комментарий удален модератором
А это есть несправедливо. Они воевали. Они знают войну непонаслышке.