БЕГСТВО, ДЕТСТВО

На модерации Отложенный

                                                 БЕГСТВО, ДЕТСТВО  

   Старшая моя дочь с некоторым опозданием, испытав по дороге жестокие разочарования все же «вырулила» наконец к семейному счастью. Встретила парня, свободного от обязательств, понравились друг другу, поженились. Негде было жить, и поначалу они поселились у нас, в тесноте, да не в обиде. Своим чередом дочь забеременела, выносила и родила собственную дочь, назвали Мая – прелестнейшее дитя. Я очень волновался и во время беременности, и родов, слава богу, разрешилась благополучно. Тайное мое волнение заключалось в том, что у нескольких из моих знакомых родились дети или внуки не вполне полноценные – это какая-то эпидемия. Я дарвинист и объясняю явление тем, что человечество ослабило естественный отбор. И вот чего я боялся. Поэтому с первых мгновений знакомства с внучкой всматривался я в ее личико, пытаясь определить, осмысленное оно или нет, и в первые же часы решил, что осмысленное. Слава Богу, я не ошибся.

   Интересно наблюдать за крошкой, за тем как новая душа постигает этот мир. Сначала ей собственные ручки казались чужими, они ей мешали, но вскоре она уже научилась что-то держать, а потом и не могла уснуть, без того чтоб что-нибудь держать в руке – первые необходимые контакты с миром. Вот она учится переворачиваться со спины на животик, если ей помочь может сидеть. Удивительно рано она научилась указывать ручкой направление, она не может сказать «дай это», но указывает ручкой на нужный предмет. Помню школьного друга, он ходил на охоту и жаловался, что его породистый пес не понимает указующих жестов, вместо того, чтобы смотреть в нужном направлении смотрит на саму руку. Внучка эту премудрость постигла в первые месяцы жизни. Потом первый лепет, потом стоять, держась за ограду кроватки, передвигаться, потом и ходить. Пошла она в год и неделю.

   Но моего пера никогда не хватит, чтобы передать главное – неизъяснимое очарование этого ребенка, она улыбчива, улыбка ее ни от чего – сама радость жизни, освещает душу и дом. Когда она смотрит на большой цветной экран телевизора, застывая на время в зачарованном созерцании, я смотрю на нее и любуюсь и пытаюсь понять, что она понимает? И, о чудо! Когда очень условно нарисованные человечки замахали руками, Мая тоже замахала ручками, а когда еще более схематичный человечек-звезда начал танцевать, и Мая стала перебирать ножками – понимают эти крохи условные формы!

   В нашем доме кошка и собака, Мая очень любопытствует по отношению к этим животным, хочет их потрогать, погладить, да только гладить у нее не получается, а получается, что она их ударяет. Так мудрая кошка понимает, что это ребенок, не реагирует агрессивно, не царапается, хотя по возможности ретируется, я даже полюбил ее за снисходительность к ребенку, а собака поначалу реагировала раздраженно. Но первое слово у Маи оказалось «ау-ау» - «как бы имя» собаки, впрочем, поначалу оно относилось ко всем животным. Однажды приехали мы в мошав (деревню), там были загоны для коз. Мне не забыть какое впечатление произвел на Маю вид этого великого множества коз. Она пришла в экстаз, не хотела быть на руках, но ходила меж двумя загонами, козы с обеих сторон просовывали головы сквозь ограду, просили еду и ели все, что им давали. Мая подходила к козам, трогала их головы и снова пускалась ходить меж загонами, жестикулируя и произнося какие-то речи. Потом, когда я взял ее на руки и вышел из загона, она сказала мне на ухо, четко: «ау-ау», и я воспринял это как первое ее уже не просто слово, а осмысленное предложение: «я хочу еще видеть животных» и я вернулся.

   И всякий раз, когда она приезжает к нам, я открываю в ней новые ее открытия. Так физический закон, по которому чтоб питание текло в рот нужно бутылочку с соской поднимать, он постигла в первые месяцы жизни. Потом научилась пить из чашечки, приподнимая ее в меру необходимости. Но когда ей давали чашку с трубочкой, ее она тоже запрокидывала вверх, и тогда сок выливался ей на одежду. Так было на прошлой неделе, а на этой она уже поняла и этот закон и теперь сосет сок из трубочки, чашку не поднимая, и так далее и тому подобное. Ей еще 2 и три месяца, она уже много чего говорит и не только отдельные слова, но и короткие предложения. И наблюдая ее развитие, мне кажется,  я вспоминаю свое незапамятное раннее детство, как я постигал шаг за шагом этот мир – все повторяется.

 

 

 

    Не помню, с какого возраста я себя помню, мне кажется, что самое первое мое воспоминание – интерьер небольшой затененной комнаты, я лежу на широкой и высокой тахте, рядом большой круглый стол со скатертью, справа огромное окно до потолка с тяжелыми бежевыми шторами и газовыми гардинами. Я просыпаюсь ото сна, я вышел из какой-то болезни, солнышко светит в окно и так хорошо-хорошо, я радуюсь тому, что будет опять счастливый день, не знаю еще, что спокойных, счастливых этих дней мне отпущено совсем немного. Судя по всему, это реальное воспоминание, не реконструкция, воспоминание с той поры, когда мы еще жили на Грушевском поселке в Минске. Потом я буду только слышать об этом поселке от родителей, самого же его, конечно, не помню, сохранилось только это первейшее и, я бы сказал, символичное воспоминание – пробуждение к жизни. Был я тогда, видимо до трех лет отроду.

   Вскоре мы переехали в самый центр Минска, и новую квартиру я уже помню довольно подробно. Это была коммуналка, длинный коридор вел от входной двери, упирался в общий туалет, поворачивал направо к кухне темной и закопченной, где стояли кухонные плиты. Налево от туалета тоже была общая комната, светлая и чистая, кажется называлась столовая, но не уверен, в качестве столовой она не использовалась. Наша квартира была по коридору первой слева. Это были три комнаты: большой квадратный салон, где вся жизнь и происходила, он  же был отчасти и мастерской папы-художника. Смежным образом располагалась узкая комната – моя со старшим братом спальня (разница между нами два года). А за детской была более просторная спальня родителей, туда мы дети почти не заходили.

   В квартире, что напротив нас жила одинокая женщина, мы с ней не общались, она казалась нелюдимой, но однажды мама завела нас к ней, и оказалось, что это очень добрая женщина. У нее когда-то были дети, но что-то с ними случилось, остался, как оказалось, ящик с игрушками, и она приглашала нас приходить и играться с ними. Всего пару раз мы сделали так, тяжелая атмосфера дома не настраивала продолжать. А на левой стороне, за нами жили еще соседи, они мне запомнились только тем, что у них впервые я попытался рисовать соседа с натуры, конечно по совету папы. Помню, что все было понятно, пока рисовал контур, но когда дошел до руки лежащей на колене и идущей на меня, испытал какое-то специфическое и даже устрашающее чувство беспомощности, бумага-то плоская. Много позже пойму я, что и трехмерность можно перевести в двухмерность, но то чувство неловкости, трудности в связи с рисованием останется у меня на всю жизнь.

   На общую кухню меня мама пускала неохотно, а на кухне было то, что звалось страшными словами «черный ход» и туда уж совсем не пускали. Однако какое-то время спустя все же пустили, оказалось, что то была дверь на открытую железную лестницу, крутую, ведущую во двор дома. Двор был действительно какой-то черный, старый, некрашеный много лет, здесь жильцы и с ними мама сушили белье.

   Дом наш находился у самой центральной площади Минска, но туда меня одного не выпускали, а со старшим братом пяти лет – можно было. Мне не забыть той неизменной радости, которую я испытывал, выходя на эту площадь. Широченная, аккуратная, она простиралась перед исполинским, строгим, кубистическим Домом правительства, перед которым стоял опять же огромный бронзовый памятник Ленину, все это сохранилось до сих пор, за что я благодарен судьбе – память детства. Но особенно «стройный, строгий вид» площади радовал меня своими цветами. Аккуратно высаженные вдоль тротуара ряды   завораживали яркими красками. Я даже знаю, что там росли гвоздики, ибо это слово я помню оттуда, оно мне не нравилось из-за сходства с гвоздями, но ведь из песни слово не выбросишь. Этот вид прекрасной площади останется у меня в памяти на всю жизнь как один из образов довоенного счастья.

   Надо сказать, что во дворе и на улице я чувствовал защиту старшего брата, компанейский и активный, он пользовался авторитетом среди сверстников, и так будет всегда. Но обитал на близлежащей улице пацан, кажется, чуть постарше и посильнее брата, был он хулиган и он нас преследовал – прямо гроза улицы. Когда мы выходили, то с опаской старались убедиться, что его поблизости нет. Но однажды в разгар лета пронесся слух, что этот плохой мальчик утонул, поехал к бабушке в деревню и утонул. Это оказалось правдой, в которую трудно было поверить. В день похорон у его дома и внутри собралось много народу, люди чисто одетые стояли со скорбными лицами, некоторые плакали, утираясь платками. Пользуясь тем, что о наших враждебных отношениях с умершим никто не знал, мы с братом прошли меж людей, вошли в квартиру, тайно улыбаясь друг другу и удивляясь, как можно плакать о таком плохом мальчике, радостно свыкались с мыслью, что теперь никто не будет преследовать нас на улице.

   А у нас дома, как сказано, папа занимался живописью, почти в середине салона стоял мольберт с палитрой и красками. У стены – самодельная деревянная полка с книгами и холстами. Помню, папа писал картину: зеленый луг, в центре на траве сидит женщина и кормит грудью ребенка. Папа страдал от отсутствия натуры и за неимением таковой вылепил из пластилина модель этой женщины. Эту модель он поставил на упомянутую дощатую полку, приказав всем не трогать. Но мне очень хотелось тоже полепить, и когда папы не было, я попробовал. Я поднял голову женщины, но при этом на шее снизу образовался глубокий разлом как пасть. Я сказал, уж не помню кому, что она поет. Папа, придя домой, увидел плод моего творчества, схватил ремень и задал мне трепки. Мама в таких случаях бросала ему тихо два еврейских слова «эй ров», значения их я не знаю до сих пор, но смысл понимал уже тогда – «не расходись», и слова эти помогали. Волею судеб, это первое и в прямом смысле плачевное соприкосновение со скульптурой оказалось каким-то пророческим, ибо, много лет спустя, я свяжу свою жизнь со скульптурой, что, однако, особых успехов мне не принесет.

   А вот брат, глядя на отца, подражал ему уморительно, что-то рисовал, отходил, щурился, наклоняя голову то вправо, то влево, в точности как отец. Смех смехом, одно несомненно: тогда же заразился брат великой мечтой стать художником как папа и много лучше папы, что он со временем воплотит в жизнь.

   Мама моя родом была из Польши, с большими трудностями, с приключениями сумела она в 33-м году эмигрировать в Советский Союз, ведомая мечтой учиться игре на скрипке, в Польше ей это было не по карману. Не знала она, с какими трудностями придется столкнуться ей в советской стране, учиться музыке ей так и не довелось. А в 39-м, когда Гитлер оккупировал западную Польшу, тамошним евреям разрешено было переселиться в Советский Союз и все оставшиеся в Польше мамины родственники: отец, мать, братья, сестры пересекли советскую границу. Всех еврейских беженцев посылали тогда жить и работать в далекие колхозы, в Сибирь, в условия страшные. Но у наших родных была хорошая зацепка – моя мама (дочь, сестра) и ее дядя Рома, живший в Гомеле. И вот власти смиловались и разрешили нашим родным остаться в цивилизованном районе – в Орше. (Кстати в моем детском сознании слова Польша, Орша путались). Очень смутно помню, что начались взаимные визиты родителей в Оршу, родственников к нам в Минск. Дед, если память меня не обманывает сухонький старичок с усами, смотрящими вниз и бородкой, тихий, молчаливый, бабку той ранней поры не помню совсем, зато хорошо помню ее примерно годом позже, в предвоенное время. Я даже не понимал тогда, что это бабушка, просто стала появляться в нашем доме женщина, которая заявляла права на мое воспитание. Так с мамой я мог быть и непослушным и покапризничать, а с этой женщиной не мог, и это меня очень тяготило. Как сейчас помню, я подумал про себя: что это за женщина появилась в нашем доме, мне с ней тяжело, а избавления нет. То ли бог, то ли дьявол подслушал мои мысли, с началом войны она исчезнет из моей, нашей жизни навсегда. Уже в моей старости, перебирая старые фотографии, я в который уже раз, глядя на малюсенькое фото маминой мамы, четко пойму: да ведь это же и есть та самая женщина, которая досаждала мне в нашем доме перед самой войной, это же и есть моя бабушка по маминой линии! С помощью компьютера я увеличил маленькую фотографию, распечатал на хорошей бумаге и принес своей уже очень старой маме. Увидев фотографию, она почти испугалась: Ой, ведь это же моя мама, откуда это у тебя? Я объяснил и по просьбе мамы повесил фотографию на стенку, где она и провисела до самой смерти моей мамы в возрасте 94-х лет. Но и это еще не все, самый неожиданный поворот обретет эта история уже после маминой смерти. Позвонила Хая – троюродная, если не четвероюродная сестра мамы, заговорили о родственниках и вспомнили мамину маму, которую звали Сара-Ривка. «А-а, Сара-Ривка, воскликнула Хая, я с ней встречалась после войны в Нью-Йорке, в доме престарелых.» Я чуть не подскочил на стуле: «Как, вы встречались с маминой мамой после войны?! Почему же вы никогда об этом не говорили, мы же искали своих родных!» Мне всерьез захотелось бежать на кладбище, «разбудить» мать и сказать ей об этом… но вернусь назад.

   Помню Янкула, маминого брата, моего, стало быть, дядю. Он приехал в Минск учиться, жил, однако не с нами, видимо в общежитии, но бывал у нас часто. Помню его «каланчевый» рост, метра под два, как я сейчас понимаю, помню его ломанный русский язык, но особенно то, что у него были большие коньки-ножи с ботинками. Он положил их под кровать, показал мне и сказал: «Смотри, видишь? Это ножи, они очень, очень острые, если дотронешься, сразу порежешь пальцы». Я этому поверил, и коньки трогать боялся.

   А однажды меня взяли в Оршу. Мама со мной не поехала. А ехали мы на поезде, что само по себе интересно. Но главное, незабываемое впечатление я получил назавтра. Переночевав в чужой постели, я встал, обнаружил стеклянную дверь – выход во двор. Двор весь был завален досками, образовавшими пологую гору, а дальше что-то строилось – конечно новый дом. Все это было очень интересно и я, не долго думая, полез на доски, продвигаясь к стройке. В сторонке стояли какие-то дядьки и смотрели, я ожидал, что вот-вот они скажут: «Ты куда, нельзя!», но к моему удивлению они не возражали, а один, глядя на меня, бросил другим: «Это Эдилин.» (Эдиль, Ада – имя моей мамы) и я, нет не понял, почувствовал, что эти высокие, молодые, сильные дядьки – мои родные, и я здесь родной и мне все можно. Это был единственный, краткий момент жизни, когда я ощутил столь исконное, естественное и необходимое человеку, но забытое чувство клана, чувство силы, защиты. Больше такое никогда не повторится, но этот момент запомнится навсегда. Момент во всех смыслах символический: молодая еврейская семья, на новой земле строит новый дом, чтобы жить и цвести в нем. Не могли они представить, что их ждет в самое ближайшее время, не могли знать, что великая их удача – то, что поселились в Орше, обернется для них страшной трагедией и смертью. Те, кто попали в Сибирь, далеко не все, конечно, но в большинстве своем выживут. Орша же будет захвачена Гитлером на второй или третий день войны, и всех маминых родных пожрет смерч войны.

   Приезжали к нам в Минск и папины родственники из Ленинграда, где жили папина мама – древняя седовласая старушка, сестра Роза и братья Юра, Коля. Ленинградцев того времени непосредственно я не помню, вспоминаю косвенно, когда много лет спустя, приеду в Ленинград, все лица окажутся знакомыми, а тетя Роза расскажет мне то, что я и сам помню. Я, по словам Розы-литераторши, читал стихи с классической интонацией, и она прочла, подражая мне, памятные строки:

Врагами задуманы войны,

Немало врагов у страны,

Но наша Россия спокойна,

Она не боится войны!…

   Помню, как я начинал спокойно, рассудительно, а потом восклицал-выкрикивал это: «Она не боится войны!» Стихи я учил легко и быстро и знал довольно много, но нельзя сказать, чтоб действительно их понимал, интонации понимал лучше.

   Вот пришла пора идти в детский сад, для меня это явилось бедствием. Я асоциален, типичный аутсайдер, именно тогда это и проявилось впервые и навсегда. Ревел, упирался, изнасиловали, привели, оставили, так и простоял у двери целый день, не мог подойти к гурьбе детей. Потом, конечно, как-то притерся, но каждый раз шел в детский сад как на экзекуцию, со слезами. Моя борьба с детским садом продолжится долго, и, наконец, мама сдастся и согласится оставить меня дома. Мне хорошо было дома, я мог часами играться один, не знал я тогда, что это мое поражение в столкновении с коллективом – оно на всю жизнь.

   С детским садом связан один запомнившийся эпизод. Была зима, папа приходил забирать меня и брата из детского сада. Сначала он одевал меня, а потом брата, бывшего в соседней группе. И вот однажды папа, одев меня, сказал: «погуляй пока во дворе», а сам пошел одевать брата. Ждать во дворе мне было скучно, и я решил идти домой сам, дорогу я знал «хорошо?». Нужно выйти со двора детсада через арку, повернуть направо и идти прямо. По дороге стоит большой железный журавль, задравший голову, а из горла его бьет фонтан. И вскоре упираемся в наш дом. Так я и сделал, вышел через арку на улицу и пошел. Иду, иду, а журавля почему-то нет. Иду дальше, стало темнеть, ни журавля ни дома, незнакомое место. Остановился у столба и не знаю что делать. Проходят люди, прошли двое пьяных, на меня внимания не обращают. Совсем уже темно, наконец, какой-то дядя обратил внимание на одиноко стоящего на улице ребенка и подошел ко мне. «Что ты тут делаешь, где твои мама и папа?» Ничего толком я не мог ему объяснить. Тогда он взял меня на руки и понес. При этом он обронил, что придется передать меня в милицию. Когда я услышал, что он несет меня в милицию, я тихо заплакал, милиции я боялся. Он нес меня, держа лицом назад, и тут я услышал взволнованный голос мамы, которая ругала папу за то, что потерял ребенка. И еще раньше чем я успел что-то сказать, мама меня увидела, родители поспешили ко мне и спасение «от милиции» состоялось.

   Назавтра мы снова покидали детсад, и я понял свою ошибку: когда я выходил со двора через арку, нужно было пройти еще через следующую арку, и только тогда мы попадаем на нужную улицу и тогда мы пройдем мимо журавля-фонтана и дальше прямо к дому.

   В детсадике произошло и такое ничтожно малое и вместе судьбоносное «событие». Какой-то мальчик сказал, что его папа ездил ловить рыбу и поймал «вот такую» рыбину, он показал, раздвинув ладони на нужное расстояние. Тут и другие, я в том числе, заявили, что и их папа поймал «вот такую» рыбину, при этом размеры рыбы увеличивались. Наконец все спорщики раздвинули свои руки максимально. Кто был поменьше росточком у того и рыба получалась поменьше. Один мальчик как-то самоназначился быть судьей и малорослых отсеял, остался я и еще один, мы растопырили руки как могли, и судья должен был решить, чья рыбина больше, а были мы с соперником роста одинакового. Судья посмотрел не на руки а в глаза конкурентов, и по его взгляду я понял: предательство. И действительно, он присудил победу не мне. Своим детским умом и интуицией я постиг, что дело тут не в руках, а в глазах, в моем бессилии внушить, убедить, приказать взглядом, это сумел сделать соперник. Постиг я, что предательство судьи – это предательство судьбы. В последующей жизни мне придется много страдать от моей неконтактности, а тот «Соломонов суд» запомнился навечно.

   Детская память ярко запечатлела и некоторые совершенно незначительные моменты. Например, однажды я был совершенно зачарован сказочной картиной: к нашему подъезду подъехала колесница запряженная красивой рыжей лошадью. А на ее тележке было сооружение типа большой этажерки, сплошь уставленной особой формы бутылочками.  Бутылочки же эти светились всеми цветами радуги: оранжевый, синий, красный – все какого-то особого, красивого оттенка. Я глазам своим не поверил. Оказалось, что так человек развозит-продает уксусную эссенцию, это она столь красиво светится на солнце. Всего-то уксус, но какое это могло иметь значение, когда перед глазами такая колесница! Кажется, мама купила одну бутылочку, но конечно запрятала далеко, ибо больше я ее не видел.

      А однажды меня повели в зверинец, именно зверинец, не зоосад, которого в Минске не было, да и зверинец был приезжий. Звери сидели, метались в железных своих клетках, в том числе грозные звери: тигр и лев, не помню, чтоб это произвело на меня сильное впечатление, но «коронный номер» был впереди: пожирание кролика удавом, тогда практиковали такое публичное кормление удава. Около его клетки собралась огромная толпа, ожидая жестокого зрелища, мне невозможно было взглянуть на «сцену». Папа поднял меня на руки, и я увидел кролика, который испуганно и обреченно сидел в углу клетки, ожидая своей участи, в другом конце клетки удав поднимал свою голову. Но «литургии» - самого поглощения удавом кролика мне увидеть не довелось, удав не спешил, а папа устал держать меня вверху.

 

   А еще однажды меня чуть не задавила машина. Моя мама хоть и вышла из бедной семьи, имела несколько барские замашки, «польский гонор» как ее дразнил папа, и вот она настояла на том, чтобы в доме была работница. И появилась деревенская девушка. Однажды я и она пошли гулять, и на переходе на меня наехал какой-то военный Виллис. Наехать то наехал, но в последний момент он затормозил, а я при этом успел вскочить ему на бампер и хотел уже взлезть на мотор. Тут все всполошились, шофер заругался, зазевавшаяся работница подскочила и сняла меня с бампера, а у меня осталось ложное впечатление, что наезд машины – это не так уж страшно, всегда можно вскочить на мотор. По дороге домой работница попросила, чтоб я не рассказывал маме о случившемся, я обещал и свое слово сдержал.

   Мы с братом были влюблены в нашу маму, она нам казалась самой красивой – вот где природные истоки эстетического. Как-то, глядя на маму мы обменялись своим восхищением: «Какая мама красивая!» - сказал я и брат подтвердил. Помнится, мама часто напевала тогда песенку «Синий платочек» и мне страшно нравилась эта мелодия, она осталась одним из символов моего счастливого детства. Еще запомнилась песня: «Ай-яй-яяй, что за девчонка, на все тотчас же сыщет ответ, всегда смеется звонко», но эта песня мне не нравилась ни своим мотивом, ни идеалом, который воспевала, увы, подверженный меланхолии, я совсем не был похож на ту веселую девчонку.

   Мы с братом очень любили, когда к нам приезжала по какому-нибудь поводу машина, я лично любил кроме всего запах бензина, который грузовые машины тогда неизменно источали. И вот однажды теплым летним днем к нам приехал грузовик и не просто что-нибудь привезти, или увезти, а взять нас всех на дачу. Веселые и радостные сборы, и вот мы в Логойске, это в 30-ти километрах от Минска. Не помню счастливых дней в Логойске, но помню, как будто это было вчера предпоследний и последний дни на нашей даче.

Я спал на каком-то топчане в недостроенном доме, который мы, видимо снимали.

В  предпоследний день я  проснулся рано. Обычно когда я просыпался, мама подходила ко мне, с ласковыми словами, и я ожидал, что так будет и на сей раз, но она почему-то не подошла. Лежал и ждал, наконец встал полуодетый, осмотрелся, в доме никого, говорило радио, и звуки его показались мне тревожными, заразили меня беспокойством. Я вышел на недостроенное крыльцо дома, спустился на землю, посмотрел вокруг – никого нет. Вернулся в дом, когда откуда ни возьмись, появилась, наконец, мама. Ее поведение было какое-то не такое, она не приласкала меня как обычно, ничего не предложила попить или поесть, а чуть погодя, сказала мне:

Началась война.

   В тот день великая тревога моей мамы была не только о войне, но и о папе, и о ее сестре тете Хеле, ведь они были в Минске, тревога обо всех родных, живших в Орше. Все же больше всего мы ждали папу. Уже вечером, когда стемнело, все пошли на какую-то возвышенность, откуда виден был Минск, он горел, превратившись в сплошное зарево.

   Папа пришел ночью, так рассказывала мама, пришел вместе с Хелей, которую в Минске встретил случайно, они шли всю ночь. Надо сказать, что тетку на данном этапе я совершенно не помню. Память избирательна, не помню я совершенно и маленького своего братика Женечку, а ведь он был с нами.

   Только с приходом отца мы могли думать о бегстве. Наутро всей семьей вышли из дому и покинули его навсегда, хозяин погрузил наши вещи в какой-то фургон и уехал в неизвестном направлении, мы остались налегке. Пошли в сторону военкомата, ведь,  был, это я пойму позже, строжайший приказ, всем военнообязанным мобилизоваться в течение 24 часов. По дороге мы подошли к какой-то круглой яме, папа объяснил, что это воронка от разорвавшейся бомбы. Бомбили ночью, я крепко спал и никакой бомбежки не слышал. Пошли дальше и вскоре пришли к военкомату. Это были два низких здания, с большой территорией перед ними, огороженной железной оградой. Папу в военкомат не пустили: закрыт, эвакуируется, ближайший город Борисов, там нужно мобилизоваться. И тут отцу пришла в голову гениальная идея, которая всех нас спасет от страшной смерти.

   Около военкомата, но вне ограды стояли два пустых грузовика, и папа говорит маме, я это помню: Вот видишь, две машины, в одну грузят все военкоматские документы, а вторая, видимо для семей военных. Едва ли военкоматчики знают точно, кто родственники, кто нет, забирайтесь в кузов и сидите, а я вскочу, когда машина тронется. Первыми забраться в кузов поручено было нам, детям, чему мы конечно обрадовались. Одна нога на колесо, при этом руками нужно схватиться за борт, после чего можно подтянуться и перекинуть вторую ногу через борт, уже тогда я мог сделать это сам, мне уже 4,5 года.

   Сначала мы с братом сидели в кузове смущенно и робко, все время ожидая, что кто-то прикажет убираться, но никто нас не гнал, и мы осмелели. Все разыгралось в точности по папиному сценарию, стали приходить женщины с детьми и узлами, мама с ребенком тоже поднялись в кузов. Большая машина была еще полупустая, когда заурчали моторы, и обе машины тронулись с места. Тут папа ловко вскочил в кузов,

бегство началось.

   Ехали по лесным, грунтовым дорогам, к нам присоединились еще машины, образовалась целая колонна. А в нашем кузове прибавлялось и прибавлялось людей и вскоре набилось битком, ибо голосующих подбирали. На каком-то этапе водитель осмотрел шины и, решив что под тяжестью пассажиров они осели слишком, скомандовал больше ни одного человека на борт не брать. Останавливались прямо в лесу на отдых, и тут, помню, мы лежали под деревьями на траве, папа стал уговаривать маму: «Зачем тебе бежать, оставайся с детьми в ближайшей деревушке, недели через две наши вернутся, и все будет в порядке». Но мама родом, как сказано, из Польши, там они жили на самой границе с Германией (гор. Пшасныш). Потому и бежали ее родные в Россию, что сами немцы предупредили: «При первой же возможности бегите, Гитлер задумал уничтожить всех евреев». И, зная это, мама не соглашалась остаться ни в коем случае.

   Поехали дальше, в дороге взрослые говорили, и из разговоров можно было понять, что все стремимся мы в Борисов, оттуда идет поезд в Бобруйск, а оттуда уже еще дальше. По мере нашего бегства и тревожных разговоров, страх все больше проникал в мою душу. Этот страх усилился одной, я сказал бы трагической сценой. На остановке два молодых, высоких, сильных еврея умоляли взять их в машину, объясняя, что им нельзя попадаться в руки немцам, но приказ был жесткий: больше ни одного. Я помню их почти плачущие голоса, начальник был непреклонен. Одеты они были как-то странно, во всем белом как будто в нижнем белье. Помню из рукавов рубашки одного или обоих далеко выступали длинные сильные руки. Когда  машина тронулась, я увидел, как эти руки схватились за борт совсем около меня, но кто-то сидевший рядом ударил по этим рукам своей рукой, и хватавшийся остался за бортом.

   Вдруг в небе показались два немецких самолета. Тут же дана была команда всем с машин бежать в лес, а солдаты стали рубить молодые ели и маскировать ими машины. Самолеты пролетели, и тогда командиры стали кричать: «по машинам!», а я поражался, почему они кричат немцам, чтоб били по машинам. Таких налетов было, три, и всякий раз следовали: та же высадка людей и та же маскировка. Все три раза прошли благополучно. Вскоре стемнело, но до нашей цели – железной дороги было еще далеко.

Слова «Борисов и Бобруйск» по сей день наводят на меня ужас и они еще ассоциируются с темнотой, в которой мы оказались, и с надрывным воем машины, от которой зависела жизнь. Прошло еще много времени, прежде чем машина наконец остановилась где-то вдалеке от железнодорожной станции, теперь надо было идти пешком.

   Выбрались и пошли в темноте, переступая через многочисленные рельсы, шли и шли, надо было спешить, никто не знал, но все предполагали, когда уйдет последний поезд. Не помню вокзала, только помню, что посадили нас на открытую платформу, и мы тронулись. Мы ехали совсем недолго, когда оказались на большом мосту, теперь я знаю, что это был мост через Березину, и в это время налетели два фашистских самолета, они сбросили осветительные ракеты и две бомбы, которые в мост не попали, а упали в воду. Поезд, съехав с моста на опушку леса, остановился, и люди стали спрыгивать с платформы. Я же не мог двинуться с места, потому что на моем правом сандале сидела толстая баба, и я стеснялся ее потревожить. Наконец и она встала, но мой сандалик зацепился за ее юбку и ушел вместе с ней. Я остался на платформе почти один. Тут, кажется при свете ракеты, меня увидела Хеля. Она протянула мне руки и сняла с платформы, интересно, что до этого момента я тетку совершенно не помню. Очень смутно помню, и то, что мама кричала, звала Борю, который, как потом выяснится, был рядом, но не мог откликнуться, ибо онемел от испуга. Опустевший поезд тронулся и уехал, а мы всю ночь куда-то шли и шли.

   Память эгоистична, и как сегодня помню ту жгучую боль, которую причиняла моей необутой ноге холодная роса. Я ныл и говорил, что не могу идти. Пару раз Хеля брала меня на руки, но ей было тяжело, и она опускала меня снова. Она обвязала мою ногу голубенькой своей косынкой («синий платочек» асохен вей!) Он совршенно не помогал. Когда стало светать, я увидел, что мы приближаемся к ж-дорожному полотну. Неподалеку стоял какой-то бункер, и около него по стойке смирно солдат в шинели. В руке он держал длинное ружье со штыком. Мне хотелось подойти к нему, «он защитит».

   Тут какой-то кусок пути выпадает у меня из памяти, помню только, как нас посадили снова в вагон, на сей раз плацкартный, не было тесно, мы получили сидячие места, мне мерещится даже, что нас покормили, не уверен. И тут пришла пора прощаться с папой, объятия, поцелуи, и мы остались одни. Из воспоминаний мамы я знаю, что было это не в Бобруйске, а в Орше, и папа, прежде чем явиться в военкомат, побежал к дому маминых родных, но оказалось, что они накануне уехали «к каким-то» родственникам. Неужели поехали к нам в Минск на свою погибель? Больше никогда мы их не видели.

   И началась наша езда в поездах, долгая, тягучая, бесконечная, с пересадками. Как и чем мама нас кормила, ума не приложу. Когда ехали в пассажирском поезде, я научился переходить из вагона в вагон, осмелел, знакомился с людьми, читал им стихи. Они восхищались и дарили мне то конфетку, то коржик, один солдат подарил мне небольшую коробку печенья. Я никогда не съедал сам, приносил маме. Мама потом будет утверждать, что так я кормил семью, но это преувеличение, то были капли в море. Во всяком случае, голод как таковой мне не запомнился.

   Где-то здесь в дороге Хеля познакомилась с человеком, тот уговорил ее оставить нас и ехать с ним в Алмаату. И она бросила маму с тремя детьми и пустилась в путешествие, которое окажется довольно злосчастным.

   В пассажирском поезде было хорошо, но вскоре нас пересадили в товарняк, в так называемую теплушку – крытый дощатый вагон довольно просторный. У стены были полки-нары, в центре стояла железная печка с жестяной трубой, выходящей на крышу, эта теплушка станет нашим домом на много дней. А народу в теплушке набралось видимо-невидимо. Железная печка все время топилась и дымила, на ней что-то готовили. У меня было место в самом углу на средней высоте нар, и как не помню я  голода, так помню невыносимую духоту вагона, а мы не выходили из него неделями. Я старался опуститься пониже, где воздух был чуть менее теплым. Мама научила меня смазывать слюной кончики ноздрей, и это действительно освежало дыхание – на пару минут.

   Товарный поезд, в составе которого был наш вагон, трогался с места со страшным рывком, правда, предупредив об этом гудком.  Предупреждение, однако, не помогло одной женщине, стоявшей у печки. Поезд дернулся, и она не удержав равновесия, упала на раскаленную эту печку, ожоги были страшные, все ее спасали, как могли. 

   Ехали мы очень-очень долго, с долгими остановками, и все же, наконец, приехали куда? Не знаю, в центральную Россию, надо думать, единственный мой ориентир – название то ли городка, то ли села МалОм, услышанное тогда. Малом, видимо, был где-то вблизи. Но осели мы совсем не в городе и даже не в деревне, а в почти одинокой пустой бревенчатой хате, не помню, как мы в ней оказались, рядом перпендикулярно, углом к углу стояла похожая и тоже совершенно пустая хата. Дома эти стояли в лесу на самой его окраине, перед домом было большое плоское вырубленное пространство с начатками новых растений, а сзади в лесу начиналась возвышенность и где-то там поодаль были еще разрозненные хаты, деревни как таковой я не видел. Когда и как мама договорилась с крестьянской семьей, чтобы они за нами-детьми присмотрели, после чего она нас оставила и ушла в ближайшую, но все же далекую больницу с маленьким Женечкой (около полутора годиков), снова каюсь, я его совсем не помню. Это потом я узнал, что всю нашу дорогу он болел дизентерией. Мама ушла надолго, может на месяц, а может и больше, все это время еду нам приносила крестьянка. Надо сказать, что русские люди вообще принимали нас в эвакуации сочувственно и радушно, великое им спасибо.  В отсутствии мамы мы с братом чувствовали себя неплохо, игрались, бесились, а надо сказать, что пороги в обеих хатах были очень высокие – лежащее поперек бревно. К этому никак нельзя было привыкнуть. И вот бегая, я сильно споткнулся о такой порог, упал, подставив для опоры левую руку, и руку из сустава выбил. Это была серьезная травма, а помочь, вправить сустав было некому. Рука страшно болела, двигать ею я не мог. Кто-то привязал мне руку прямо к туловищу, так я и ходил инвалидом, долго это продолжалось. Потом рука все же стала двигаться, а уже в отрочестве я обнаружу, что левая рука моя короче правой на пару сантиметров, что меня очень расстроит.

   Много погодя вернулась мама – одна, Женечка умер. Более того, хороня его, мама в своем отчаянии и горе не заметила, как серьезно простыла и потом долго болела.  А меж тем, надо было двигаться дальше, зачем, куда? И опять когда и как договорилась мама с крестьянами? Только помню, как мы долго, несколько дней в  нашей хате и около, ждали подводу, а она все не прибывала, шли дожди. Наконец все-таки приехала телега с косыми бортами, запряженная маленькой лошадкой типа пони. Это она должна была перевезти нас в другую деревню.

   «Ну ж был денек!» - То была тяжелейшая поездка. Накануне прошедшие обильные дожди сделали дорогу почти непроходимой, а шла наша дорога по лесу и состояла вся из небольших подъемов и спусков. Так вот, все ложбинки заполнены были водой, иногда помельче, а иногда и поглубже, по пояс. В трудных местах извозчик и мама шли пешком, утопая в воде. Нас детей с телеги не снимали, но вода доставала и тут. Вот в эти лужи погружалась лошаденка вместе с телегой, а потом, напрягаясь изо всех сил, тащила телегу на возвышение, и так раз за разом до бесконечности, откуда у нее брались силы?  Этой лошаденке орден бы выдать, но едва ли ей выдали хотя бы овса. Стало темнеть, а в лесу водились волки, у извозчика оружия не было. Нас охватил страх, а дорога длилась и длилась.

   Не съели нас волки, и оказались мы в безвестной деревне, тоже в лесу, но на сей раз на возвышенности. Нам отвели приличную комнату на втором этаже довольно большого дома, хозяйка очень хорошо к нам отнеслась и дарила маме какие-то предметы обихода, у нас ведь ничего не было. Помню, как она зашла, держа руки за спиной, и предложила маме угадать, что принесла. В руках ее оказалось красивое полотенце. Жили мы в этой деревне недолго, но мы дети успели сдружиться с местными пацанами. Запомнилась игра в войну: набирали в какую-нибудь тряпку или бумагу прямо с дороги песок и пыль и бросали эту «бомбу» в противоположную группу, те соответственно отвечали, поднялась такая пылище, что я задыхался, зато это казалось похожим на настоящую войну, ведь бомбы как бы «взрывались» пылью. Наконец взрослые остановили эту вредную забаву. Насколько я понимаю, именно в этой деревне нашло нас письмо папы, как нашло, ведать не ведаю, но мама как-то узнала, что недалеко от нас находится детский дом, эвакуированный из Ленинграда, и заведует этим детским домом никто иной, как тетя Роза – наша родная тетя. Естественно, что путь наш отныне лежал к тетке.

   На сей раз не помню дороги, но помню хорошо саму базу. Большой двухэтажный облицованный досками дом стоит на возвышении лицом к открытому пространству – лугам, небольшим водоемам, можно сказать к болоту. Позади дома прямо в притык – лес. Пониже главного здания-общежития расположены еще здания поменьше, администрация, школа, склад, столовая, туалет и пр. Однако с местом в детдоме нам пришлось туго, мы не принадлежали к департаменту. Я, помнится, спал на очень неудобном импровизированном ложе на краешке деревянного настила, на котором складировались разные вещи, и было это прямо в «предбаннике» Розиного директорского кабинета. Кормили нас, кажется в столовой, или приносили из столовой. Что помню хорошо, что хлеб, складируемый тут же, выглядел аппетитно, хотелось приложиться, но, увы, он пах селедкой, и мне это очень мешало.

   У меня была уйма свободного времени, и я гулял по неогороженному двору, уходил на болота. Топей тут не было, твердая почва, перемежаемая небольшими и неглубокими водоемчиками. Водоемы эти полны были жабами совершенно огромными, которые непрерывно орали. Жабий хор не умолкал ни днем, ни ночью и очень даже слышим был на территории общежития. Жабы эти не боялись людей, и я их не боялся, брал в руки и отпускал, все россказни о том, что от жаб бородавки, и о том, что они кусаются, в моих опытах не подтвердились. Мама, наблюдая мою смелость в отношении всякой живности, была уверена, что я стану естествоиспытателем, увы, ее прогнозы не подтвердились.

   Во дворе нашем было две или три большие собаки, я их побаивался, но как-то гукнул на одну из них, и она убежала. Тут я осмелел, и стал гукать на больших собак с неизменным «успехом». Это чуть не привело меня к страшной гибели. Как-то я гулял около дома, стемнело, а я вошел в лес, который начинался прямо за домом. Тут я увидел большую серую собаку, бегавшую меж деревьев, она мне как-то сразу показалась страшной. Для самоободрения я и на нее гукнул. Но вместо того чтоб убежать, она стала бегать еще быстрее взад-вперед, закидывая голову, широко раскрывая пасть и лязгая зубами. Мне стало совсем страшно, и я повернул из леса, куда к счастью зашел не глубоко, восвояси, во двор. А двор, тоже был совершенно пустой. Потом мне объяснили, что собаки зубами не лязгают, только волки, такова была моя первая и, пока последняя встреча с волком. Как он не растерзал меня, одинокого ребенка в лесу, ночью, я ума не приложу, это от Бога – все что можно сказать.

   И снова о избирательности памяти. В детдоме была около своей дочери ее мать, наша с братом бабушка, но я совершенно ее не помню, за исключением одного эпизода, когда ее облик навсегда врезался мне в память. На базе устраивали банные дни, видимо была и парилка, и вот в такой банный день, по выходе из бани бабушка «сомлела» и упала. Конечно поднялась суматоха, побежали за нашатырным спиртом, пытались старушку поднять. К счастью, ничего серьезного не произошло – обыкновенный обморок, который скоро прошел, Но тогда и запомнился мне навечно образ бабушки с прямыми, совершенно седыми волосами, обрамлявшими ее лицо. Надо сказать, что этот облик она будет сохранять, почти не меняясь, еще очень, очень долго после войны.

   В детдоме, как упоминалось была школа, и там брат пошел первый раз в первый класс. Меня к нему в класс не пускали, что было очень огорчительно, для моего возраста ничего не было предусмотрено. Тут в детдоме получили мы еще одно, очень важное письмо от папы. Он сообщал, что жив и здоров, служит в летной части и еще, что Союз Художников организовал на Урале специальную базу для эвакуированных семей художников, и что там мы сможем пережить тяжелые времена. Маме захотелось немедленно отправиться на эту базу в город Чермоз, где база была расположена, в Чермоз, который, как оказалось, был не очень далек от нашего детдома. А дело шло к зиме, маму, как она потом опишет, предупреждали, что дорога нелегкая, но если мама что-то задумала – остановить ее невозможно, эту черту ее характера я пойму гораздо позже. Пока же мы стали собираться и вскоре отправились в путь. Доехали без проблем до города Добрянка, а оттуда до Чермоза уже близко, да только оказалось, что никакого транспорта в Чермоз нет. Единственная возможность туда попасть – на автобусе по реке Каме, но это только тогда, когда река прочно замерзнет, а этого нужно ждать неопределенно долго. А жить то негде и не на что. Во всей этой котовасии, как ни странно, не помню каких-то страданий, помню большую лестничную площадку в каком-то доме, то ли к стене, то ли к закрытым дверям прислонен огромный сундук, на этот сундук мама постелила откуда ни возьмись появившиеся одеяла, и еще два одеяла – накрываться. Видимо нам дали это в дорогу в детдоме? Но я не помню, чтоб мы таскали с собой огромный тюк, а может опять добрые люди..? На этом ложе, которое нам даже нравилось, мы с братом и спали, а днем мама, помнится, приносила нам по тарелке жаркого, выпрошенные в столовой, и еда нам нравилась. Как сама мама устраивалась? Теперь уже невозможно спросить, жаль, что не писал эти воспоминания, пока она была жива. 

       Видимо и судьбе показалось, что нам слишком хорошо, и она наслала на нас с братом болезнь. Что это было? Возможно простуда, но в это время свирепствовала дифтерия, соседи заподозрили именно ее и донесли в сан-службу. Приехали нас забрать в больницу, там бы мы точно заразились с непредсказуемыми последствиями. По описанию мамы, она обороняла нас с топором в руках и отстояла. Помог один врач, живший по соседству, он смог убедить санитаров, что у нас не дифтерия. Постепенно мы выздоровели. Мама часто ходила на почту звонить в Чермоз на базу, когда пришлют машину нас забрать? Ответ был один: лед на Каме еще недостаточно надежен, и наша жизнь в холодном подъезде продолжалась. Но, наконец, решили, что лед уже достаточно прочен, и мы стали ждать машины.

   Снарядили целый автобус, и мы в порядке очереди в него загрузились. То была очень тяжелая поездка, главным образом своей продолжительностью, выехали мы днем, ехали ночью, приехали, видимо, уже под утро. Взрослые время от времени выходили из машины разгребать снежные завалы. В один из таких выходов чуть не забыли маму на льду. Когда дверь закрылась, и автобус тронулся, мы дети стали кричать, что мамы нет, и только тогда автобус остановился. Единственное мое воспоминание о голоде военных времен попадает именно на эту поездку. Не помню, что было до, но в поездке у мамы ничего не было, правда, был где-то спрятан кусок сырого мяса, который она обещала сварить, когда приедем на базу, но это было безнадежно далеко. Поесть в тот день и в ту ночь нам так и не довелось, только на следующее утро дали нам казенный, даже при моем голоде невкусный завтрак, мамино мясо забрали на общую кухню.

   База в Чермозе – это было большое двухэтажное здание в ГБ-эшной расцветке: желтые стены с белой рустовкой окон. Здание и большая прилегающая территория обнесены были высокой железной оградой. На территории находились еще два небольших одноэтажных дома, часть территории во время войны использовалась как огород, но большая ее часть была оставлена как сквер, для отдыха и игр детей. Нас поместили в огромное и странное помещение: вдоль шел проход, рядом, на высоте с пол метра деревянный настил тоже узкий, а от него вверх под довольно сильным наклоном шел «пол» до упора в стену. Это было нежилое помещение, но за неимением лучшего нас поселили здесь. Потом нам подселили еще неполное семейство – мать и сын нашего возраста, довольно хулиганистый. Он все время «подбивал» моего брата делать что-нибудь плохое и преуспевал в этом. Так однажды под влиянием этого агитатора брат украл у мамы из сумочки деньги и спрятал.  Мама, как я помню, отнеслась к этому спокойно, она провела с братом серьезную и вполне взрослую беседу, он признался и нашел деньги в снегу, куда их спрятал. Этот эпизод запомнился мне в основном, благодаря одному слову. Мама сказала Боре: «Скажи мне откровенно…» Потом, когда все было уже кончено, Боря спросил ее: «Как это откровенно, это что сказать с кровью?» Это мне и запомнилось.

   А вот рождение младшего брата Вити не запомнилось совсем, о эгоистическая избирательность памяти! Я его вообще помню очень мало. Плохая ему досталась доля, он умрет в семь лет от роду.

   На базе был детский сад, мне шел шестой год, и я был старшим в младшей группе. По праву старшинства я был как бы лидером группы, но был один мальчик чуть младше меня, однако весьма активный и настырный, он стал уговаривать меня, чтобы я уступил ему лидерство, и я слабовольно согласился. После этой психологической победы он стал побеждать меня и в драках. Тогда я понял на всю жизнь, что настырность в жизни – главное. Вскоре у меня обнаружили какую-то болезнь, врач, помню лишь отчество Абрамовна, заподозрила дизентерию и меня переселили в изолятор. Это была хорошая комната в отдельном доме, стоявшем на территории базы. Мама заходила часто, и я не чувствовал изоляции. Болезнь вскоре прошла, но я почему-то оставался в изоляторе долго, мы по-существу туда переселились. Потом к нам подселили девочку с ее мамой, у девочки была «почесуха», в ее коже, так я понял тогда, завелись какие-то организмы и вызывали страшный зуд, она не спала ночами, мучилась, а с ней и ее мама. Мы конечно могли заразиться, но об этом не думали.

   Хозяева дома меня полюбили и даже хотели меня усыновить, мама конечно не согласилась. Но моя дружба с хозяевами не осталась безоблачной, взрослая их дочь любила со мной играться, и иногда мы с ней бодались. Потом она куда-то уехала надолго, и мне было без нее скучно. Но вот она приехала, я обрадовался и решил с ней пободаться как раньше, боднул ее в живот, но реакция на сей раз была совершенно неожиданная и совсем не игривая. Она резко оттолкнула меня и стонущим голосом позвала мать. Меня выгнали из комнаты, оказалось, что дочь за время ее отсутствия успела забеременеть, и мой удар мог вызвать у нее выкидыш. Этого знать я, конечно не мог, больше меня к ней не подпускали, хотя достаточно бы было объяснить.

   Я любил оставаться наедине с собой, о чем-то думалось, чем-то занимался, мама с трудом выправляла меня во двор, на воздух. Но потом так же трудно было меня заманить домой, я часами гулял в большом дворе базы, общаясь только с природой, с цветами, травами, жучками, бабочками… причем помню, когда я, бывало, сидел в траве, мне казалось, что я слышу, ощущаю ее рост, впрочем, так происходит и по сей день. За домом стояла железная бочка с водой, в которой завелись головастики и жучки, быстро бегавшие по поверхности воды – то был целый мир, за которым я наблюдал часами. Очень редко удавалось мне поймать ящерку, юркие, быстрые, они ускользали, в некоторых случаях оставляя свой хвост, который продолжал шевелиться. Я восхищался этими животными, они казались мне маленькими, симпатичными крокодильчиками.

   Как-то к нам попала книжка «Синдбад мореход», мама мне читала по главам, я впитывал как губка, а назавтра рассказывал это детям в саду. Все слушали разинув рты о птице Рок, о ее огромном яйце, о чудесном спасении Синдбада. Воспитательница восхищалась моей памятью и тем, что я занимаю детей.

   Доходили до меня и сводки с фронта: «После тяжелых и кровопролитных боев наши войска оставили город…» - общая тяжесть атмосферы в связи с такими сводками передавалась детям и мне. Был среди детей базы один «очень» уж большой мальчик – под 16 лет, и поговаривали, что его вот-вот заберут в армию, было страшно за него и за себя.

   Хелю, бросившую нас в дороге бросил ее соблазнитель, и теперь она просила в письмах, чтоб мама взяла ее к себе на базу. Мама очень злилась на Хелю, но сестра есть сестра, и вскоре Хеля приехала. Она быстро устроилась работать на расположенный неподалеку металлургический завод и однажды взяла меня с собой. Заводской цех оказался огромным, неуютным и особо благоприятного впечатления на меня не произвел, за исключением исполинского молота, который, видимо должен был подниматься и опускаться, но в этот день он не двигался. Зато я долго смотрел как в техническом бассейне, что был при входе, бешено бурлила вода, лившаяся через огромную трубу. В буйстве воды увиделась вызывавшая страх мощь целой стихии.

   К этому времени относится вторая и поистине судьбоносная моя встреча со скульптурой. Редко, но приходили от папы посылки, в одной из них среди прочего была пачка пластилина. Сначала я не знал, что с ним делать, потом решил вылепить танк. Я посмотрел на свой же рисунок танка, вполне инженерно сообразил, как это должно строиться в объеме, вырезал из пластилина «гусеницы», геометрический корпус, башню, соединил части, и получился вполне убедительный танк. Мама, увидев мою работу, сказала: теперь я знаю кем ты будешь – скульптором. Не то чтоб эти слова сильно врезались в мое сознание, но в 14 лет, когда придет пора определиться с профессией, слова эти все же сыграют решающую роль. Не потому что к тому времени я почувствовал тягу к скульптуре, увы, должен признаться, что это не так, в свои 14 я четко сознавал, что больше всего меня тянет к себе философия, но заниматься этим профессионально в сталинской галактике  не виделось никакой возможности. Я это, опять же, не столько понимал, сколько чувствовал. Между тем семейная традиция толкала в искусство, и перебрав все альтернативы, остановился на скульптуре.

   Вскоре приехал к нам в Чермоз и наш отец – всего на несколько дней, он трудно добирался, по дороге отморозил себе руки, все для того, чтобы через пару дней отправиться в обратный путь. Он, между прочим, тоже похвалил мой танк, но больше он радовался рождению младшего сына и с ним забавлялся. А мне запомнился малозначительный и очень взрослый разговор, что состоялся при папе. Хеля рассказала, что мужики ей пеняют, что у нее плоская попа. Я прокомментировал это вопросом к папе, почему у человека есть такая некрасивая часть тела. Подожди, - сказал папа, - подрастешь, и тебе покажется, что это самая красивая часть. Где-то уже в 14 лет я это пойму.

   Уже в эти годы меня стали посещать первые влюбленности, мне очень нравились курносые личики, я даже тосковал, когда не было вблизи «предмета воздыханий» и сегодня я спрашиваю себя, не проявился ли в этом уже тогда некий таинственный «комплекс еврейской неполноценности» в том смысле, что нравилось нечто противоположное «еврейскому носу»? Если да, то это природный комплекс, ибо об антисемитизме я тогда еще ничего не знал. И еще на сексуальную тему: как-то мы дети гуляли в нашем саду, к ограде подошел довольно неказистый мужчина, расстегнул ширинку и вытащил свой член, который по сравнению с его затрапезным видом оказался молодым и сильным. Это произвело какое-то впечатление, иначе бы не запомнилось.

   Однажды нам объявили, что мы пойдем в соседний детский сад, в гости. Меня это не обрадовало, видимо какой-то опыт уже был. Мы побывали у соседей, там играло пианино, дети пели, а я как-то отстранялся от всего, меня этот гиперколлективизм утомлял и отталкивал. Это ощущение сугубого неуюта запомнится навсегда, когда, уже будучи взрослым, я заинтересуюсь анализом музыки, ладовых функций, то неожиданно обнаружу знакомое это чувство в музыкальной субдоминанте, что станет началом целой теории.

   Между тем с фронтов стали приходить и радостные известия, немцев отогнали от Москвы и погнали дальше, и некоторые семьи стали возвращаться в Москву. Вскоре база стала пустеть, а наш родной город Минск все еще оставался под немцами, нам возвращаться было некуда. Но через какое-то время и мы решились ехать в Москву. Это было волнительно и радостно. Ехать предстояло на пароходе сначала по Каме, потом по Волге, потом по Москва-реке, «Москва – порт пяти морей!».

   То было незабываемое путешествие, высоченные, сплошь покрытые лесами берега Камы, и сколько плыли, видели сплав леса. С крутых тех берегов под откос скатывались огромные бревна прямо в воду и потом сами плыли по течению. Пароход наш снабжен был большими гребными колесами и плыл довольно быстро, все же плавание наше затянулось надолго. Не помню нашей каюты, но помню просторный салон корабля, там был рояль, один офицер так задушевно играл на нем знакомые песни, что мне казалось, рояль говорит. По Каме плыли вместе с течением, а по Волге уже против, движение замедлилось. 12 шлюзов было на нашем пути. Пароход останавливался перед железной стеной, сзади закрывались огромные створки, и в образовавшийся бассейн наливалась вода из огромной же трубы. Это длилось долго, 4 часа и ждать было утомительно. Когда же бассейн наполнялся достаточно, передняя стена раздвигалась, и мы оказывались вровень с новым участком реки, плыли дальше и наконец приплыли в Москву. И хотя до конца войны было еще очень и очень далеко, в душе уже была победа. Так мы смогли убежать от нацистов и пережить самые мрачные годы войны. Находчивость папы, настойчивость мамы, героизм народа, армии и бескрайние просторы России спасли нас от кошмарной гибели где ни будь в нацистских лагерях .                                       

                                                             -*-

В субботу мы с женой поехали к нашим новым родственникам и маленькой внучке, которая навела меня на воспоминания моего раннего и не столь уж раннего детства. Посидели, конечно, за столом, а потом внучка с мамой и папой бросились в семейный бассейн, что находится тут же во дворе, и началось веселье: барахтаются, смеются, брызгаются, ныряют, играются. Все это предстало передо мной картиной истинного семейного счастья и уж в который раз  подумалось: нет, и сегодня не повернется у меня язык сказать им жесточайшие слова, которые гнетут  мою душу денно и нощно. А хочется кричать: хватайте ребенка и бегите, бегите, куда глаза глядят! Здесь вот-вот разразится война, в которой у Израиля нет шансов выжить. Тысячи смертоносных ракет полетят одновременно со всех сторон на маленький клочок  земли, а ответный огонь нам придется распылять по огромным территориям 1\100, эта неумолимая арифметика сулит нам только поражение. Страшное празднество устроят враги на руинах страны, оставшиеся в живых будут завидовать мертвым, Гитлер покажется пай мальчиком, ибо ненависть вокруг змеиная по своей ядовитости и космичная по своим масштабам. Да, счастливое детство моей внучки живо напоминает и мое счастливое детство, но напоминает и то, что детство это вмиг оборвала та жуткая война. «Врагами задуманы войны…» - читал я стих, не понимая, что есть война. Рано мне пришлось это понять. Первый же день войны оборвал детское мое счастье, бросил в пучину мытарств и страданий. Я узнал войну, но и спасся, выжил, спасли, повторю, люди, бегство и бескрайние просторы России. Но все повторяется, вот детство моей внучки, и опять, и опять врагами задуманы войны. Недалеко, в Иране появился новый Гитлер и он, увы, он не один, враги вокруг, они не скрывают своих замыслов уничтожить единственную крохотную еврейскую страну. День и ночь, день и ночь куют и куют, и куют они оружие, цивилизованный мир не мешает, притаился и ждет в надежде, «что будет сожран попозже». Хватайте ребенка и бегите! – кричу я, в душе, не произнося ни слова, потому что бежать то некуда, бескрайних просторов России здесь нет. За спиной враги, впереди враги, по сторонам враги. А за врагами еще враги и еще, и еще. Тысячи смертоносных ракет полетят на маленький клочок еврейской земли, и видятся мне апокалипсические картины войны, разрухи, увечий и смерти, и страшные празднества, которые устроят победители на пепелищах, издевательства, пытки и казни для тех, кто уцелел.

    Тогда, в начале моей жизни родители чудом вырвали нас детей и себя из самой пасти фашистского зверя, а в конце моей жизни моя мама «сама, своими руками», и неукротимой своей волей затащила нас в эту вечно горящую землю на общую погибель. Никто из нас не хотел ехать в Израиль, и Боря настоял на своем,  поехал в Париж, у отца не хватило воли сопротивляться настойчивости мамы, тянувшей в Израиль, а я уже вынужден был ехать с родителями, не оставлять же их одних. А теперь я ничем не смогу помочь своим детям и маленькой внучке, когда начнется кошмар войны, только сказать внученьке напоследок: прости, маленькая девочка, что мы так тебя обманули, произведя на белый-черный этот свет, подарив счастливое младенчество, тем обещая счастливую жизнь.

 

М