КОГДА ВОЙНА УШЛА ИЗ СТАЛИНГРАДА...

Возможно, значительно позже, чем я сейчас, пришло это спасительное чувство, что мы в ту весну сорок третьего перевалили вершину войны. Ведь как раз была её середина, а знать этого мы не могли, как и никто из живущих в то трагическое время. Да я хорошо помню, что даже если бы кто и сказал нам тогда, что война будет длиться ещё два бесконечных, трудных года, мы всё равно бы не поверили... Его бы просто заплевали. Ну, разве можно вынести и пережить ещё столько страданий и мук?

Но вот ощущение пика войны, мне кажется, у нас было. Им явилось не только наше полугодовое пребывание на войне, но и сама Сталинградская битва, которую уже тогда большинство людей расценивало, как перелом войны и начало её второй, завершающей фазы — освобождения страны и полного разгрома немцев.

Об этом говорилось в приказах Сталина, писалось в газетах и сообщалось по радио.

Однако при всей новизне нашей жизни в Отраде, какую, как и весь южный пригород Сталинграда, немцы не сожгли лишь только потому, что собирались после взятия города зимовать, оставалось во всех нас и застаревшее ощущение постоянной тревоги и страха за родных на фронте...

Оно усилилось и возросло многократно, как только отступила наша личная опасность быть убитыми. Теперь же, когда фронт отдалился на сотни километров, а мы всё ещё ничего не знали о судьбе родичей-фронтовиков, боль эта стала особенно острой. Уезжая в освобождённые от немцев хлебные края, мама и мои тётушки с затаённой надеждой говорили:

— А может, Бог даст, мы что-нибудь узнаем там про наших.

Ведь и мой брат Витя, и отец воевали где-то в тех же местах. Последние письма приходили от них как раз оттуда, куда сейчас ушёл фронт и куда ехали они.

"Боже, когда это было?" — тревожно замирали наши сердца. — От Вити пришла последняя весточка год назад, в мае сорок второго, а от отца чуть позже, в середине лета...

И всё же надежда, что кто-то из них жив и где-то воюет, не покидала нас. Не было же на них похоронок!

Только на дядю Федю пришла... Вот его, пожалуй, ждать нечего. Да и то, случалось и такое, когда после похоронок приходили письма. Война...

То были, пожалуй, самые томительные дни. Страхи пережили. Живая война ушла. Но в наших душах она, казалось, застряла навсегда. Угнетало то, что Оттуда, с войны, от родных не было известий. А что мы, хотя и выжившие, без них?

От отчаяния спасали бесконечные разговоры, как там, на фронте? И что там с нашими? Если была возможность слушать радио, то урывали для сводок Совинформбюро каждую свободную минуту. А после них обычно передавали песни, шли музыкальные или литературные передачи, и они спасали от отчаяния, вселяли жизнь и надежды. Люди тянулись к иному, невоенному миру, отогревая свои души...

Скажу о себе. Музыкальная или литературная передача по радио, если их удавалось послушать дома, были праздником и "заряжали" меня на несколько недель работы в тракторной бригаде, где не было радио, а трофейный радиоприёмник больше ломался, чем "говорил".

А если в разорённом Сталинграде удавалось раздобыть книгу, то это уже было несказанное счастье.

Ранней весной сорок третьего в разорённом Сталинграде со мною произошел такой случай. Оставшиеся в городе военные части вместе с выжившими в нем жителями убирали трупы убитых. В этой страшной и разрушительной для психики "работе" принимали участие и мы, подростки, и дети, хотя нас никто не принуждал.

Мы вытаскивали обледенелые и полуразложившиеся трупы из развалин и оврагов. Зацепив их крюками из толстой проволоки, тащили их к дорогам. Работали за суп из концентратов или жидкую пшённую кашу, которые раз в сутки варили в военных кухнях.

В вещмешке убитого ещё осенью красноармейца я нашёл тёмно-синий томик Тургенева с романами "Рудин" и "Накануне". Голодный и уставший за день, я всю ночь читал эту книгу в блиндаже перед "коптилкой" из снарядной гильзы. Тех, кто захочет подробнее узнать о быте выживших сталинградцев, отсылаю к моему рассказу "Книга".

А сейчас меня волнует всё та же непостижимая загадка. Что это было? Война бросила людей на самое дно человеческого существования. А они карабкались из пропасти к свету, солнцу, чтобы не оскотиниться, не кануть во мрак неандертальского существования.

Всего этого я не мог понять тогда подростковым умом, который к тому же ещё и был затуманен страхом быть убитым и постоянным, иссушающим мозг, поиском съестного. Однако моя человеческая сущность рвалась из гибельного закрута войны. Выход из него был только через духовное — отдушину искусства, те песни, какие мы пели... Через немногие книги, какие удавалось раздобыть, редкие фильмы в одном на весь город кинотеатре...

Я уже упоминал о передачах художественного вещания Всесоюзного радио. Они были доступны всем, у кого в доме висела чёрная тарелка репродуктора. Сделали эти радиопередачи столько для поддержания огня любви в душах людей ко всему человеческому и духовному, чего не смогла сделать вся печатная и иная пропаганда партийного Агитпропа.

Низкий поклон людям, не давшим в войну погасить благословенную лампаду искусства.

До войны я не проявлял никакого интереса к музыкальным инструментам, хотя в доме всегда была балалайка, а позже и мандолина. На них играли мои братья. А в войну вдруг во мне проснулся гармонист.

Учиться не у кого, самоучителей, конечно, никаких. Просто, когда отгремел Сталинград, возможно от радости, что выжили, а может, и оттого, что повзрослел, взял в руки этот инструмент и начал извлекать мелодии. Стал подбирать простенькие песни и танцы, которые всегда жили в нашей семье. Свою неумелую игру всегда сопровождал пением. И дело пошло. Голос был звонкий. Я заглушал им нескладный аккомпанемент.

Человек, игравший на гармони барыню, краковяк, подиспань, а также припевки для девиц и парней, когда настоящие музыканты были на войне, уже считался гармонистом. Его приглашали на гулянки, в компании. А если он ещё мог "сбацать" и цыганочку, простенький вальсок, подгорную, то ему и цены не было. А в моем "репертуаре" все то было. Особенно удавались плясовые.

Хотя и шла война, а люди без веселья не обходились, и меня приглашали в компании. И тут уж я лез из кожи, к тому же нужно было отрабатывать угощение, часто с рюмкой самогона или разведённого спирта. Я уже был трактористом, и когда подносили, не отказывался. Какой же механизатор, главная фигура в колхозе, и не пьющий?

Однако моей потаённой любовью было другое. Я уединялся с гармонью от глаз домашних и пел свои "собственные" песни. Пел на манер старого татарина Салима, как метко определил мой брат Сергей — "что вижу, то и пою". Причем для меня не существовало запрета на чужие мелодии. Слова придумывал свои, мелодии черпая из бездонного и неиссякаемого народного и авторского наследия. А в этом разливанном песенном море я утопал с детских лет.

Однако повторять известное было скучно и я смешивал мелодии, безбожно перевирая их. А иногда у меня рождались и свои. Когда моя двухрядка под настроение вдруг выводила оригинальную мелодию, какую ни я, ни мои друзья ещё не слышали, я всё равно её быстро забывал, так же, как и слова к ней.

— Чего ж ты опять по-нову? — сердилась наша бригадная кашеварка Оля. — Пой как вчера. Там же у тебя было лучше!

Но я только разводил руками, потому что не помнил, как было вчера. И пел "по-нову".

— Да нет! — протестовала настырная Оля, обладательница лучшего в бригаде голоса и большая любительница попеть. — Это опять не то! Ты пел не так и про другое!

И называла мне отдельные слова и строчки из вчерашней песни. Я тут же вплетал подсказанное ею в новую песню, а Оля сердито отворачивалась от меня и говорила бригадиру:

— Чтоб я больше связывалась с этой пацанвой? Да не в жисть!

Но проходил день, другой, и Оля подсаживалась к нашей компании и пела. Когда я теперь, по прошествии целой жизни, думаю о том времени, для меня так и остаётся неразгаданным, что же двигало нами в те страшные и тяжёлые дни? Почему мы все так тянулись к этой отдушине в людских страданиях и муках, которые принесла с собой война.

Отдушина, если говорить высокими словами — искусство, а для нас — песня и та простенькая и примитивная музыка, которую мы извлекали из стареньких и полуразбитых инструментов. Откуда среди вселенского раздора и неисчислимых лишений шла та сила, которая поднимала нас, наши измученные души, на крыльях любви к светлому и вечному.

Месяца через полтора или два после окончания боёв мама опять поехала на погорелье, где был наш дом, и привезла радостную весть. Она встретила свою знакомую, работницу райисполкома. Знакомая видела в райисполкоме два или три письма на нашу фамилию.

И мама бросилась в контору райисполкома, которая примостилась в полуразрушенном доме.

— Вышла какая-то замотанная сотрудница, — рассказывала мама, — и говорит: "Писем приходит много, и все несут их к нам. Лежат они кучей... Вон на том подоконнике. Кто приходит, все роются в них..."

Мама не нашла наших писем, но радостной весточкой, что кто-то пишет и ищет нас, мы жили долго. Сладко гадали, кто? Отец? Виктор? Или кто-то из наших дядей? "Письма от военных в "треугольниках", — сообщила мамина знакомая. Значит, они от наших фронтовиков. И наши надежды скоро подтвердились.

Сейчас не помню, когда и как мы получили первое письмо с фронта от отца. Но думаю, что это уже было летом сорок третьего. Значит, наша переписка обрывалась ровно на год. Старые письма от отца с фронта, присланные до боев в Сталинграде, конечно, не сохранились. Отсчёт после восстановления переписки, идёт от посланного им 7 декабря 1943 года...

До этого сохранившегося письма мы вели с отцом активную переписку. Я писал ему письма из тракторной бригады на отличной вощёной немецкой бумаге, которую находил в заброшенных блиндажах. На такой же бумаге в перерывах между заправкой тракторов керосином, примостившись где-нибудь в тенёчке под кустиком или прямо под бричкой-заправкой, писал напропалую стихи.

Вот отрывок из того отцовского письма. После привета всем родственникам, на который ушло полстраницы, отец пишет:

"Теперь сообщу вам, что письмо Володи и открытку Серенького получил. За что очень благодарен. Володя, твоими стихами здесь многие интересовались и читали их. А я все ваши письма перечитываю по несколько раз и ношу их в кармане до тех пор, пока они не потрутся. Володя, много думаю над твоей судьбой. У тебя талант. И жаль, что он пришёлся на такое время. Жаль, что вы остались без отцовской заботы. Ты, милый сынок, очень рано стал работать, а тебе бы по твоему возрасту только учиться. Ну, что ж сейчас у всех такое. Может, скоро закончится проклятая война. И если я останусь жив, то вернусь и тогда и тебе, и Серенькому дам полную свободу для учения. Идите каждый своей дорогой, куда вас зовёт ваша судьба.

А пока надо ждать и терпеть. Пишите почаще письма. Я пока по-прежнему жив и крепок. Новостей нет. Военные новости вы читаете в печати. Остаюсь жив и крепок.

Целую всех. Больше писать нет времени...

Полевая почта 33029

Еременко Н.С. "

Дальше в моем архиве идёт многомесячный перерыв. Нет писем от отца до марта сорок четвёртого года. Думаю, они просто потерялись. Ведь каждое письмо от отца, единственного фронтовика, кто ещё писал в нашу большую семью родственников, было событием. Письма ходили по рукам и терялись. Насколько я помню, они приходили от отца зимой сорок четвёртого года не очень часто, но приходили. И, хотя военная цензура тщательно вымарывала строчки, где был хоть какой-то намёк на местонахождение фронтовика, мы "окольными" путями знали, что отец воюет в Крыму, вернее, перед Крымом, в гибельном Сиваше. Его 216-ф краснознамённая, орденов Суворова и Кутузова Сивашская стрелковая дивизия (все это из военного билета отца) ещё с осени захватила на крымском берегу Сиваша плацдарм и всю зиму насыщала его людьми, боеприпасами и техникой.

О том, что отец воюет именно здесь, мы узнали из осторожных фраз в письмах: о "повторении его военной судьбы", о "местах, какие он хорошо знает", и даже "гибельной грязи и воде, в которой он тонул".

Мы догадались, что это всё тот же страшный Сиваш, где отец воевал в Гражданскую. И не ошиблись. Мама вдруг засобиралась к отцу и была уверена, что разыщет его. Да отец отговорил.

Вот что он писал 29 марта 1944 года:

"...Володя писал, что мама хочет ехать, искать ветра в поле. Конечно, мне тоже ох как хочется увидеть вас. И, правда, Луша, ты говоришь, что смогла бы привезти отсюда кое-что из продуктов. Хорошо бы...

Но твоя мечта неосуществима. Ты просто меня не найдёшь в этой круговерти. Да ещё с твоим здоровьем... Нет и нет! А, может, мы скоро закончим эту проклятую войну. И тогда, кто останется жив, увидимся. И хватит у нас разговоров не на одну ночь..."

Вспоминая скупые отцовские рассказы о его сивашской эпопее в Отечественную войну, я могу лишь смутно догадываться, какие невероятные трудности легли на плечи 48-летнего командира отделения связи в ту зиму. Отец несколько раз со своим отделением переходил Сиваш. Исправлял или устанавливал новые линии связи с плацдармом. "Связь на войне — это всё!" — повторял отец слова своего комбата.

Каждый раз, когда я на поезде проезжаю по узкому перешейку через бескрайнюю водную и грязевую ширь Сиваша, мои глаза невольно ищут то место, где брели по пояс в ледяной воде с тяжёлыми катушками проводов отец и солдаты его отделения.

Отец никогда не жаловался на свое здоровье. Все его письма заканчивались неизменным: "По-прежнему здоров и крепок". Мы знали, какая недюжинная сила была в нашем отце, когда он уходил в армию. И вот письмо отца от 8 мая 44-го года:

"Луша, ты права, когда так пишешь. Действительно, если бы увидеться, то можно было бы и помирать. Как хочется хоть раз взглянуть на тебя и детей. Всё опостылело до того, что и жить не хочется.

Сейчас идут такие страшные бои, что ужас кромешный... Всё сливается в один непрекращающийся ни на минуту гул. Вы, наверное, читаете в газетах про наши успехи. Наверняка, скоро очистим от гитлеровской нечисти и красный Севастополь.

Луша, почему ты на меня обижаешься за то, что ты не можешь приехать ко мне или я сам не могу побывать у вас? Милая, Луша, неужели это моя воля? Ведь ты пойми, найти меня ты не сможешь никак. А ещё я знаю твоё здоровье. Ну куда тебе ехать? Мне уже всё равно, а твоё дело — беречь наших детей. Они — твоя опора в будущей жизни. Беречь их и воспитывать, как положено, по-светски и в родительском духе. И вы, милые сыночки, жалейте свою мамочку. Берегите её так, как она берегла вас, когда вы были маленькие. Мать для вас всегда останется матерью, даже когда вы вырастете совсем.

Луша, ты пишешь о своем слабом здоровье. Вы столько пережили, да и сейчас такие трудности. Не представляю, какая ты там есть? Но крепись! Я сужу по себе. Всегда отвечал тебе, что здоров, как бык, а теперь почувствовал упадок сил. Расшатана нервная система до края. Ну ладно. Теперь немного о себе. Пока жив-здоров. Живу хорошо. Что будет дальше, увидим.

Остаюсь жив и здоров. Пишите почаще. Ваши письма — это моя жизнь.

Целую всех крепко.



Полевая почта 33029".

В памяти остался такой эпизод из рассказа отца о форсировании Сиваша и боях в Крыму.

"К взятию Крыма готовились долго. На участке нашей 216 дивизии все время укрепляли и расширяли плацдарм на другом берегу Сиваша. Сколько там погибло, утонуло и перехворало от простуды людей, сказать невозможно. Моё отделение за зиму обновилось почти полностью. А меня как будто кто заворожил. Все свои простуды на ногах переносил...

Весна в Крыму начинается рано. Солнце припекло, и всё развезло, а наше командование решило гатить плотину и строить переправу для тяжёлой техники на плацдарм. Веришь, вавилонское столпотворение! Такого я не видел никогда. Завезли десятки тысяч мешков. Насыпают в них землю, и солдаты, как муравьи, тащат их через грязь в воду и мостят плотину. Мешки многоцветные, сшитые из разного материала, а больше из яркого ситца. Материя новая, только из тюков... Такое богатство! Думаю, вот бы нашим бабам и детишкам на обновы...

Ан нет! Насыпаем землю и тащим всё это богатство и красоту в грязь.

Когда сверху смотришь на этот разворошенный муравейник, на блестящий под солнцем ситец, сердце холодит от жалости. Что же делает война? Сколько бы можно было одеть детишек! А тут всё, как в прорву... Такое богатство, уму непостижимо..."

Для меня в этом рассказе отца было немного странным то, что он так сильно сокрушался о "загубленном богатстве", а о гибнущих людях не говорил. Вернее говорил, но как о привычном, неизбежном. Но я не осуждал его, понимая, что в нём так и не выветрилась его крестьянская закваска.

Прошел три войны, большую часть своей жизни провёл в городе, а так и не принял чуждой ему жизни. В нём было всё от крестьянина. И эта удивительная крестьянская бережливость, и какое-то языческое благоговение перед ремесленным трудом, трудом рук человеческих. Ведь для крестьянина то, что нажито, свято и ценится, подчас выше жизни.

Не знаю, пришлось ли отцу хоть неделю или две передохнуть в его любимом и проклятом им Крыму после окончания боёв за второе в его жизни освобождение? Думаю, вряд ли. От отца знаю, его дивизия входила в резерв ставки Верховного Главнокомандующего и её сразу "по приказу Сталина перебросили на Запад, под Белоруссию".

Действительно, уже в мае 1944 года Ставкой Верховного Главного Командования было принято решение о проведении стратегической наступательной операции в Белоруссии под кодовым названием "Багратион". И, конечно, 216 краснознаменную Сивашскую дивизию начали перебрасывать из Крыма именно на это направление.

О чём думал отец, покидая цветущий Крым в мае 1944 года? Именно в это весеннее время мне не раз приходилось отдыхать в нашем ялтинском Доме творчества и совершать морские и автобусные поездки по Крыму.

Весенняя свежесть обновлённой природы, завораживающая красота опушённых малахитовой зеленью гор и стальной блеск на солнце отвесных скал, над которыми по утрам дымится легкий туман, меня поражали всегда. После этих восторгов мне всегда ещё и ещё раз хотелось побывать в этом благословенном крае.

Помню, отец не раз до войны рассказывал нам о Крыме. О его садах, виноградниках, горах и море. Мы, затаив дыхание, слушали о "зелёном рае" — его слова. А мама вздыхала при них: "Хоть бы раз посмотреть на это море. Какое оно?"

Не знаю, заметил ли эту красоту отец после "страшных боев" за Перекоп и "Красный Севастополь", о которых он упоминал в письме и называл "ужасом кромешным". Знаю одно — тогда здесь случилась вторая большая беда в его жизни. Если в 1922 году он надорвался душевно, став невольным свидетелем зверских массовых расстрелов солдат и мирных людей, то в 1944 году Крым надорвал его физически.

После упомянутых двух майских писем из Крыма — вновь многомесячный перерыв. За это время завершилась военная операция "Багратион". В ней были разгромлены немецкие группы армий "Центр", полностью освобождена Белоруссия, часть Литвы и Латвии, наши вступили на территорию Польши и подошли к границам Восточной Пруссии. "И во всей этой кутерьме, — как вспоминал отец, — был задействован наш 590 отдельный батальон связи. Бросали его по всему фронту. Там где рвалось управление частей, туда и нас!"

Именно в то лето, не получая писем от отца, мы приуныли. В начале мама каждый день встречала на улице почтальона и даже ходила на почту: "А не затерялось ли где там письмо от отца?" Но потом, когда в Отраду и Бекетовку пришло почти сразу несколько похоронок, мы стали бояться почтальона. Уж лучше неизвестность, чем эта страшная бумажка с фронта.

Вот письмо от отца после длительного летнего перерыва. На нём дата — 14 сентября 44-го года. Операция "Багратион" проходила, как свидетельствует энциклопедия Великой Отечественной войны, "с 23 июня по 29 августа".

Письмо спокойное, в нём нет обычного короткого отцовского извинения "долго не писал, не было времени" или "не было возможности". Значит, уже пришло письмо от него раньше, и мы на радостях послали ему своё семейное фото... За два года в тракторной бригаде я кое-что заработал, мама скопила какие-то деньжата, и мы уже не только могли мечтать о "своем угле", но и действовали.

"Дорогая жена, милые сыночки, Володя и Серенький, — писал отец. — Шлю вам привет и желаю всего наилучшего. Ваше письмо с фотокарточкой получил. Был несказанно рад. И хотя ты, Володя, пишешь, что на фото вы вышли "неважно", а для меня вы красавцы и молодцы. А вот ты, Луша, немного постарела за три года. Да ведь и я стал дедушкой. А у Володи уже высыпали чёрненькие усики. Возмужал и такой умница. Ох, как хочется со всеми вами посидеть, побеседовать...

Володя, ты пишешь, что приехал из бригады посмотреть хату, которую мать собирается покупать. Это было бы здорово! Но самое главное — и себя не посадите на голодный паёк. Сколько же теперь стоит дом? По какой цене у вас хлеб? За сколько вы думаете купить?..

Ну, пока всё. Живу я хорошо. Главное — пока жив. А больше, что нужно солдату? Не голодный и одет. Передайте почтение бабушке Пане, тётям Наде, Фене и всем, всем. А, может, скоро увидимся? Ведь война, кажется, идёт к концу.

Целую всех крепко.

Ваш Батько.

Полевая почта 33029

15.09.44 года".

Письмо это написано отцом впервые не на листках из наших ученических тетрадей, а уже на обёрточной бумаге, нарезанной в типографии "Правды" по заказу Воениздата НКО (Народного Комиссариата Обороны) с ценой по 8 коп. за лист.

Всё это указано на обороте листа. Он служит и конвертом с надписью "Воинское". А внутренняя часть листа предназначена для самого письма. На "конверте", который образуется от свернутого пополам листка, сверху: "Смерть немецким оккупантам!" Дальше место для адресата и обратного адреса с "Полевой почтой N". Внизу графический портрет Кутузова в лавровом венке и сюжеты войны 1812 года. Под портретом слова великого полководца: "Русские не прежде пожелают вкусить сладость мира, как истребив кровавого неприятеля, осквернившего своим нападением землю отцов наших". Вся эта композиция венчается эпиграфом: "Мы можем и должны очистить советскую землю от гитлеровской нечисти (Сталин)".

Вот такой суровый печатный документ посылали в свои семьи фронтовики вместе с письмами.

Следующее письмо ровно через два месяца — 15 ноября 44-го года.

"Дорогие сыночки и ваша мама! Привет вам из Латвии. Ваше письмо получил, датированное 23.10., которое писал Серенький. Узнал про вашу жизнь. Очень рад, что наконец-то вы имеете свой угол. Теперь я спокоен. Никто не будет вас гонять из квартиры на квартиру. Узнал, что вы хоть и немного, но запаслись в зиму продуктами. Однако мне не известно, получаете ли вы, как красноармейская семья, нормированный паёк? Напишите!

А я, ещё неизвестно, останусь ли жив? Что-то потерял всякую надежду видеть вас... Но, а если выживу, то думаю, вы не выгоните меня. Хотя я уже не тот работник, что был. Здоровье неважное. Силы не те.

Дорогие сыночки! Пишите, как ваша учёба? И работа? Володя, а ты работаешь и учишься? Что получили из колхоза? Как думаешь дальше? Ведь тяжело, наверно. Но сейчас всем так. Напиши свои намерения.

Сережа сообщал мне, что вы взяли к себе жить дочку дяди Вани, Лиду. Это очень хорошо, если у вас будет чем прокормиться. Может, ещё и Иван где-то жив? Но вряд ли. Три года прошло... От Вити тоже больше двух лет нет известий. Тяжело. Даже тогда, когда каждый день видишь, как гибнут люди... Война, война.

Я живу по-военному хорошо. Погода дожди и морозец. Почаще пишите. Вас там больше, а я один.

С тем и до свидания. Целую всех крепко. Ваш Батько.

Полевая почта N 33029".

К тому времени, кроме приобретённого дома из двух небольших комнаток, произошли и другие события.

До самых октябрьских праздников наша бригада работала в поле. Погнали трактора на ремонт в МТС, только когда ударили крепкие морозы, и плуг уже не брал землю.

После двух сезонов работы в поле мне так захотелось побыть зиму в своём доме и походить со сверстниками в школу, что я пошел упрашивать сначала нашего председателя колхоза Деда Ткачёва, а потом и главного механика МТС освободить меня от ремонта тракторов на зиму.

— Ну какая теперь школа? — сокрушался Дед. — Ноябрь на дворе. Они уже три месяца учатся.

— Да примут меня, — врал я Деду. — Там у нас знакомая учительница...

— Всё равно не могу. Ты — эмтээсовский работник.

Пошел к главному механику. И опять соврал: "Председатель отпустил".

За войну и, особенно работая в бригаде, я так обнаглел, что уже не только перестал бояться начальников, но и мог, не смущаясь, врать им в глаза.

Главный механик пообещал освободить от ремонта, только когда принесу справку из школы. Круг замкнулся. Пошел в школу. Говорил с завучем. Та сжалилась и повела меня к директорше.

— А может, пойдете в восьмой? — стали уговаривать обе. — Ведь два года пропустили. Да и вторая четверть уже...

— В восьмом я учился! — еле сдерживал я себя. — А пропустил из-за войны...

— Да, да, — закивала сухонькая седовласая старушенция-директорша. — Но вам же догонять придётся. — И, повернувшись к завучу, попросила: — Пригласите Марью Петровну.

В кабинет вошла миловидная женщина средних лет. Улыбка мягкая, участливая. Видно, ей уже сказали о моей просьбе.

— В ваш класс, Мария Петровна, просится молодой человек.

Вопросы ко мне: "Где учился?", "Где живу?", "Где работал?". А потом всё с той же участливой, доброй улыбкой: "Ну а учиться очень хочется?"

— Очень, — кивнул я.

— Ну, раз очень, то можно, — кивнула Марья Петровна и повела меня в свой 9 "Б".

Так я стал учеником Бекетовской средней школы на четыре неполных зимних месяца.

Когда же наша бригада в марте выезжала в поле, я, как и обещал Деду и главному механику МТС, вернулся на работу.

Конечно, после такого большого перерыва в учёбе я не мог в полной мере нагнать своих сверстников, но учился зимние месяцы с великой охотой. Даже стал чуть ли не первым учеником в своём классе по литературе, истории и географии. А по математике — последний. Географию преподавала сама Мария Петровна Чернавина, и тут уж я из кожи лез. Да и её предмет, который я раньше никогда не жаловал в школе (а в девятом классе преподавалась экономическая география мира), Чернавина излагала так блестяще, что я уровнял эту дисциплину с литературой. География в устах Марии Петровны показалась мне настолько интересной, что я на всю жизнь полюбил эту науку. Вот что значит преподаватель!

Когда я сказал Марии Петровне, что возвращаюсь на работу, она обняла меня и растроганно спросила:

— А что, Володя, разве иначе нельзя?

— Нельзя, — ответил я. — И так хорошо. Зиму поучился.

— Да ведь год ещё пропадёт. Понимаешь, год?

— Ничего, — успокаивал я её. — Теперь уже война скоро кончится. Доучусь...

— Нет, так нельзя, — запротестовала Мария Петровна и повела меня к старушенции-директрисе.

Они пошептались, а потом объявили:

— Ты будешь сдавать экзамены за девятый класс экстерном.

К моему стыду, я не знал, что обозначает это слово, и переспросил:

— А как это экстером?

Подкупающая улыбка на добром лице Марии Петровны:

— Будешь сдавать экзамены со своим классом. Тебя же смогут отпустить с работы на один день? Ну, на полдня?

— Да, смогут, — недоумевая, пожал я плечами. — Ну и как же я...

Мария Петровна придержала меня за плечо рукой и повела из кабинета директора.

— Ну, об этом мы ещё с тобой поговорим...

Поклон до земли всем моим учителям в этой Бекетовской школе, в пригороде Волгограда, а тем, кого давно нет, как незабвенной Марии Петровне, вечная память. Это они помогли мне в тот последний военный год, не отрываясь от работы, окончить девятый класс.

Они собрали для меня учебники, которые так трудно было достать в разорённом Сталинграде. Я приезжал из бригады в школу на своем "итальянце"*, и меня учителя аттестовывали за четверть. А потом начались экзамены. И, на моё несчастье, первым был по математике письменно.

Я провалился... Опоздал на экзамен, сел неудачно. И даже списать не смог правильно. Так расстроился, что тут же позорно сбежал в бригаду, решив больше не появляться в школе.

Пропустил следующий устный экзамен. И вдруг в бригаде появляется Мария Петровна с десятком учеников из нашего 9 "Б". Уговорили меня сдавать следующие экзамены, а математику отнести на конец.

И всё обошлось. Я сдал экзамены, меня перевели в десятый класс.

В 1945 году по всей стране открываются школы рабочей молодежи, и я мог, не прекращая работы, стать учеником одной из них.

Но Марию Петровну Чернавину не забывал до конца её дней. Принёс ей первую свою книжку... Пришёл к ней с молодой женой, а потом привёл ей и сына-первенца.

Ещё учась в институте, случайно узнал, что мой товарищ, фронтовик Борис Мишин с геофака, довоенный ученик Марии Петровны. Мы стали ходить вместе к любимой учительнице.

Приезжая из Свердловска, а затем и из Москвы в родной город, я разыскивал Бориса, и мы шли навестить милую старушку Чернавину. Последний наш визит был где-то в середине шестидесятых. Оба постаревшие, Борис — доцент нашего пединститута, я — собственный корреспондент ТАСС в Свердловске, мы явились к старенькой, но неутомимой пенсионерке. Она вела огромную переписку со своими учениками, разлетевшимися по всей стране. Именно тогда я подумал: "Вот бы написать повесть о Чернавиной. Ну, не повесть, а хотя бы рассказ. И назвать без затей "Жизнь Марии Петровны".

Но, вспомнив про рассказ Толстого "Смерть Ивана Ильича", устыдился. Так, как написан толстовский рассказ, мне не вытянуть, а хуже писать о Марии Петровне нет смысла...

Так и остался мой порыв благим намерением среди десятков других неосуществлённых...

Конец

* Итальянский велосипед. Его я нашёл в немецком блиндаже.

Архив : №30. 28.07.2000