Всемирно-историческое призвание России

На модерации Отложенный

На многие мысли наводит статья г. Маркова, о которой мы уже говорили в 14 № [См. предыдущую статью.] и которая в живом талантливом исполнении раскрывает целый ряд понятий, неверных, по нашему мнению, но своим внешним лоском основательности и правды — нередко подкупающих умы нашего образованного общества и даже руководящих и властных его кругов. И тем более заслуживает внимания горячее слово почтенного публициста против распространения России на восток, что сам он никоим образом не может быть зачислен в так называемый «западнический» или вообще тот лагерь, где одна мысль о самобытном развитии нашего отечества наводит священный ужас, а призвание России полагается лишь в повторении европейских задов. В прошлый раз мы постарались выяснить неизбежность этого распространения лишь с внешней стороны, — как естественный процесс государственного телосложения, как необходимость дойти до нормальных, резко очерченных границ. Но это объяснение, конечно, недостаточно: есть более глубокий, внутренний смысл в этом распространении, внутренний двигатель, действовавший и действующий непосредственно, даже помимо отчетливого государственного или общественного сознания. Здесь очевидно присутствие высшей, особого рода миссии, которая, хотя бы о ней и не ведали в точности самые ее орудия — миссионеры, являет себя, по прошествии длинного ряда веков, величавыми, мощными результатами. 

Процесс образования Российской Империи не представляет никакого сходства с процессом образования ни великих империй мира минувшего — Александра Македонского, Римской, Карла Великого, ни даже какого-либо из современных западноевропейских государств. Все они, более или менее, слагались способом завоевания, искусственного сочленения, с помощью насильственной (первоначально) ассимиляции, под воздействием сознанного политического принципа. Россия же развивается словно из зерна, как дуб из желудя, силою органическою, — и притом еще и духовно-органическою. Чисто материальная племенная субстанция зародыша была слишком несоразмерна с тем объемом, до которого отчасти уж доразвился и призван, несомненно, доразвиться русский национально-политический организм. Редкость славянского населения при зачатии русского государственного бытия была такова, что даже при нормальном приросте населения, оно не могло бы, только собою, наполнить пределы Европейской России даже в той степени, в какой мы ее видим заселенную ныне. А между тем сам г. Марков «подлинно русские рубежи» видит теперь за Волгой, хотя бы и недалеко от нее, и утверждает, что вплоть до этих рубежей изнутри России «стелется сплошная и неподдельная русская сила, неспособная к вражде и измене, способная на всякие испытания и жертвы». В другом месте тот же автор, восставая против новых присоединений азиатских земель, выражается следующим образом: «Русская всегдашняя сила заключалась в ее одноплеменности, ее однородности. Один язык русский, один православный крест — были слышны и видны от лесных дебрей Соловецкой обители до Черного моря, от Немечины до Азии»… Именно так, но вот чего и недоглядел автор: этой сплошной и неподдельной русской силы, однородной и единоверной, сначала ведь здесь вовсе и не имелось; она сложилась постепенно, и не только через одно передвижение русского населения с Запада на Восток, а через претворение обитавших здесь инородческих племен в состав русского тела. Физическою одноплеменностъю «русская сила» похвалиться не может, да и не ею, собственно, и сильна, — а сильна единством народного духа, народного нравственного и отчасти бытового типа. Одним словом, нашим предкам удалось оправославить и ославянить или обрусить более двух третей пространства, называемого ныне Европейской Россией, которые не были ни славянскими, ни тем менее православными, но которые теперь причисляются к коренной России и даже, по мнению г. Маркова, составляют сплошную, «подлинную» неподдельную русскую мощь. Пустота и племенной хаос сменились однородностью и одноплеменностыо высшего качества: сменились — Россией. Нас нисколько не смущают поэтому никакие теории Духинского, никакие попреки в чуждых примесях к нашей славянской породе; немало, конечно, проникло в наш народный состав крови чуждой, всякой азиатской и в особенности финской. Но есть нечто поважнее и помогущественнее крови, и это-то нечто, т. е. духовное начало славянское, соблюлось в русском народе в большей чистоте, — мало того: проявилось деятельною, творящею силою неизмеримо в высшей степени, чем во всех прочих славянских племенах разных наименований, — которые остались на степени племенных видов и физиологически, пожалуй, более породисты, чище нас сохранили свою расу… Самое даже название русский является в русской истории уже отрешенным от видового племенного определения: вступая в государственное историческое бытие, все эти разные славянские племена — поляне, древляне, вятичи и пр. — перечисляемые Нестором, по его же словам, прозвались русью, сливаются в один народ — русский, слагают одну землю — Русскую. Это уже форма бытия более широкая, возводящая племенные виды к высшему единству, выделяющая из них общую славянскую стихию, но уже отрешенную от племенной видовой узкости и тем самым более способную к ассимиляции слабейших инородческих племен. Но все это пока было не более как сосуд, ожидающий содержания, — тело как бы еще животное, еще не одухотворенное свыше. С принятием же Св. Крещения пред новокрещенною, православною славянскою Русью развернулась — и в даль времен, и в ширь беспредельного на Восток простора — перспектива иной, мировой исторической задачи: создания высшего и широчайшего, и притом свободного единства в конкретном образе Русского государства или, точнее, русского христианского народа, Русской Земли. Символами этого единства, действительно, — православный крест Христов и русский язык, и тотчас же неослабно двинулись они в путь на восток, и продолжается это движение и поныне, хотя уже и далеко-далеко не с тем успехом, как в Старой Руси!

Нельзя же не видеть в этом поприще деятельности, открывшемся для русского национального духа, по направлению к Востоку, с самого начала бытия России, не покинутом ею и до сих пор — особого великого, вселенско-исторического призвания. Нельзя не приметить, что демаркационною линиею России со стороны Запада является латинство (в смысле духовном) с своим кровным, хотя бы незаконнорожденным детищем — протестантством. Могут быть и в русских пределах подданные католического исповедания, как поляки и часть белорусов, но это все же аномалия, вынужденная случайными обстоятельствами, все же диссонанс, нарушающий общий духовный лад Русской державы, — элемент чуждый, осужденный всегда смотреть в лес, т. е. устремлять взоры к Риму и, следовательно, к Западу, — элемент сильнее разлагающий нашу национальность, чем даже язычество и магометанство, ибо он не нравы развращает, а вносит искажение и ложь в самую духовную суть русской народности, в ту христианскую православную ее основу, о ней же мы как русские живем и есмы. (О заграничных славянах-католиках мы поговорим когда-нибудь отдельно.) Нельзя же, наконец, не признать, что все европейские государства, кроме России, католические и протестантские, при всем различии в частностях, образуют нечто родственно-целое по духу, которое и именуется общим именем «Европы» или, точнее, — Запада, и что вот этому-то особому миру, всему этому целому с его дюжиной романо-германских племен и держав — противополагается историческою судьбою, как особый же целый мир, одна держава — Россия. Остальные мелкие новоявленные политические организмы Европы, также исповедующие православие, хотя и не входят в состав России, все же неизбежно тяготеют к ней, — как бы теперь, временно, их близорукие политические руководители ни отбивались от такого естественного тяготения: в качестве православных, никогда они ни католическому, ни протестантскому Западу своими не будут, а представляют для Запада лишь лакомый объект для поглощения или же ассимиляции путем совращения и вероотступничества.

Что же противополагается романо-германской Европе, или Западу, в лице России? Мир православно-восточный, или славянство — возросшее до значения православно-восточного мира. Мир этот еще слагается. Византийская империя, хотя и называлась и была «Восточною», не способна была, однако же, воплотить собою этот православно-восточный мир. Под сению Византии — и в этом ее вечная заслуга, Христианская Церковь впервые предстала миру, воочию, с своею святою вселенско-соборною, братолюбивою сущностью и преподала образ такого соборного, всехристианского единения и для будущих лучших веков, по миновании веков разделения и обособленного исторического развития. Под сению Византии же, христианский Восток выяснил и определил, а вселенское церковное единомыслие соборно и окончательно выразило и утвердило существенные основы истинного вероисповедания, — каковые в своей чистоте и сохранились в вероучении Церкви так называемой Восточной, или Православной. Но Византийская империя, сама создавшаяся на римской закваске, проникнутая в государственной жизни началами древнего Рима, не в силах была разрешить внутреннего противоречия этих старых своих, языческих, родных ей начал с началами Обновления во Христе, ею же самой провозглашенными и вознесенными над своим бытием. Византия не исказила учения Церкви, как практический папский Рим, поисправивший и поприладивший вселенское учение к своим потребностям, к римскому юридическому вкусу и властолюбивому духу, — подтасовавший, например, принцип свободного, братолюбивого единства — принципами власти и дисциплины… Но именно потому, что Византия не заблуждалась в вероучении, а соблюла его в чистоте, — глубже, болезненнее терзали и разъедали Византию, ярче и грубее выступали наружу явные его противоречия с жизнью. Она облагодетельствовала светом Веры новые народы, втеснявшиеся в ее пределы или обращавшиеся к ней за Истиной, но сама бессильна была претворить их в свое, к тому же дряхлое, полуроманское-полуэллинское тело, в единый крепкий организм, — создать противовес православного Востока отклонившемуся от вселенского единства, но внутренно объединенному Западу. Вино новое требовало и мехов новых, и Византия пала, передав свое драгоценное духовное достояние, — то церковно-историческое призвание, которое она не способна была выполнить, — России. Достойною ли оказывается Россия призвания, — это другой вопрос, но что она призвана, это, кажется, не может подлежать и сомнению, и тем хуже для нее, если она окажется недостойной!..

И именно потому, что этот православно-восточный мир еще созидается, еще в процессе внутреннего развития и сложения, ни о каком «соединении церквей», как бы к тому ни взывал вновь и вновь на страницах «Известий», издаваемых Славянским обществом в Петербурге, г. Соловьев, теперь и речи быть не может. Разделению сему подобает быти — пока, с одной стороны, Россия не придет в надлежащую меру возраста и силы, и не проявит, во всех сферах жизни, хоть в той же полноте и самостоятельном развитии, как и Запад, существенные стороны своего народного духа; с другой — пока сам церковный Рим не возвратится к чистоте и братолюбивой сущности христианского учения и не исцелится от похоти властолюбия… Впрочем, вопроса о разделении церквей мы касаемся теперь только мимоходом; мы отмечаем здесь лишь исторический факт, служащий нам точкой отправления для уразумения особого призвания России в истории — ее противоположенияна всемирно-исторической арене Западу. Было бы совершенно ошибочно думать, что здесь «противоположение» означает непременно вражду или борьбу в грубом смысле слова, на жизнь и на смерть (как многие охотно толкуют отношение «Руси» к Западу); нисколько. В этом смысле противополагает себя Востоку и России сам Запад, но не Россия. Под «противоположением» разумеем мы здесь лишь самостоятельное проявление, в лице православной России, новых, отличных от Запада и им не явленных сторон человеческого духа: поле для их беспрепятственного всемирно-исторического развития — Восток и то, что сама Европа называет Востоком, но что для нас собственно — Юг. На Западе же нам, собственно, делать нечего; на своем поле он уже поработал для человечества довольно, совершил ряд величайших подвигов в области мышления, знания и жизненного опыта, благодеяниями которых и мы пользуемся, да и обязаны воспользоваться во всей полноте как общечеловеческим достоянием. Романо-германской Европе мы не навязываемся ни с какой пропагандой, ни с какими притязаниями на миссию, озабоченные лишь своим собственным самосозиданием; никаким Drang nach Westen мы не одержимы. Притязания наши по отношению к Западу только в том и заключаются, чтоб он-то сам признал наши права, — как мира русско-славянского, не лез в сферу наших интересов и нашей деятельности, и оставил бы нас в покое. Русский народ и вообще-то не питает вражды ни к каким народам и племенам, и тем менее питает ее к племенам европейским, которые он всегда отличал и отличает от «басурманских»: но именно Западная Европа сама преисполнена к нему, как и вообще к православному миру и к славянству, неугасимой вражды и ненависти. Эта вражда — неугомонно воинствующая, в том или другом виде. Рим, например, не перестает насылать на православных христиан полчища миссионеров, — угрозами, казнями и обольщениями совращая их в подданство Папе. Кровь стынет в жилах при одном чтении о подвигах латинских миссионеров в злосчастной Боснии! И такой пропаганде сочувствуют, содействуют и отрекшиеся от Христа французы, и поссорившиеся с Папою итальянцы, и даже германские протестанты! Со всех сторон ломятся немцы на Балканский полуостров, мечтая оттеснить Россию и перенять у нее наследие Византии, создать новую, Латинскую Восточную Империю… Все слилось в единое чувство тайной и явной вражды западноевропейского мира к Православной России и славянству: и племенное самомнение, и аристократическое высокомерие, религиозная и культурная нетерпимость, презрение и в то же время — страх: намеченная Западом себе добыча — разные, еще не ассимилированные им славянские, за русским рубежом, племена — ускользает, и выступление славян на самостоятельное всемирно-историческое поприще представляется ему грозным бунтом плебеев против патрициев! Наши мнимые либералы не позволяют себе даже и помышлять о каком-либо самостоятельном призвании России, осуждая ее на вечное ученичество и обезьянство, — но об этом призвании непрестанно пророчествует западноевропейская русобоязнь… В таких беспокойствах и чувствах к нам Запада повинен не кто иной, как он сам, с его патрицианскими и аристократическими притязаниями и властолюбивыми похотями. Мы подлежим упреку разве лишь за долготерпение, с которым переносили и переносим его насилия над славянством и нарушение законнейших наших прав. Одним словом, противополагая Россию Западу, мы находимся по отношению к нему в положении не наступательном, агрессивном, а лишь оборонительном — и, как мы уже сказали и прежде, — не ради азиатских наших владений содержим мы громадную армию, а ради высокопросвещенного и высококультурного Запада и ради отпора его притязаниям, его Drang’y nach Osten.

Г. Марков предостерегает Россию относительно западноевропейских, преимущественно германских «коварных» восхвалений нашему движению вглубь Азии. Такое предостережение для русской интеллигенции, между прочим и для той, которая ведает наши дипломатические дела, может быть, и неизлишне: немцы посылают нам напутственные благословения в Азию даже вовсе не коварно, а совершенно искренно, т. е. с искренним желанием нам успеха: ничего, конечно, так не желали бы они, как ослабления нашей национальной позиции на западном нашем рубеже, сокращения сферы наших интересов на Балканском полуострове и перенесения центра тяжести нашей политики в Азию. Это даже еще недавно вновь выяснилось из статей официозной «Северо-германской газеты» в ответ русской газете «Свет», вздумавшей упрекать Германию в недостатке сочувствия нашим среднеазиатским успехам! Но у нас нет, или по крайней мере не должно быть — ни азиатской, ни европейской политики, а есть или должна быть одна — русская, следовательно, ни о каком перемещении центра тяжести не может или не должно быть и речи. В действительности же никакого самомалейшего ослабления новые, в Средней Азии, русские приобретения учинить русской позиции на западном рубеже не способны; напротив, могут только укрепить ее страхом, внушаемым Европе азиатскими полчищами, которые мы без всякого затруднения во всякое время охотно поставим лицом к лицу с непрошено пожаловавшим к нам европейским гостем… Без малейшего сомнения, двигаясь на восток, мы обязаны, да и обладаем для этого всевозможными средствами, — стоять твердыней на нашей западной границе, неупустительно исполнять свой долг по отношению к славянству и к Черному морю, не отдавать ни пяди своей и славянской земли миру романо-германскому.

Только болезненная мнительность, — плод отчуждения от народности, — она одна творит нас политически трусливыми и слабыми по отношению к Западной Европе.

Но обратимся к созиданию православно-восточного мира во образе России. Если по отношению к Европейскому Западу мы состояли и состоим собственно в оборонительном положении, то по отношению к Востоку мы искони находились и находимся — в положении наступательном, — не в воинственном только, но еще более в мирном смысле. Здесь, слава Богу, с востока широкое поприще открывалось для зиждительства нашему национальному духу. Мы можем лишь гордиться тем, что успели совершить наши «толстобрюхие», «долгополые», «длиннобородые» предки, один образ которых приводит в краску стыда их «культурных» потомков, и которые проявили такую необыкновенную способность к колонизации, сплочению и сращению инородных элементов: созданная ими новая Россия явилась несравненно крепче и цельнее, одушевленною более творческим духом, чем первоначальная Русь, тянувшаяся узкой относительно полосой вдоль современной западной русской границы, подпавшей отчасти духовному и культурному воздействию Запада.

В историческом процессе нашего государственного созидания замечается черта, которою он существенно отличается от подобного же процесса в Европе и на которую мы вскользь указали выше. Там политические или государственные цели были почти всегда впереди и предшествовали воздействию культуры, цивилизации и других духовных ассимилирующих сил. Старая же Русь наша, помимо политического сложения, росла себе органически, стихийно, независимо от воли и деятельности правительства, всегда переступая официальные русские государственные пределы. За официальными государственными рубежами всегда оказывалась Русь зарубежная! Государство, по большей части, шло вослед народному движению и колонизации, а не они по пятам государства… Русь, собственно говоря, даже не государство, а мир, понятие о котором не исчерпывается политическим определением: точнее же сказать, Русское государство не подходит под общеизвестную, научно установленную норму государства западного. Наше государство строилось не только князьями и царями, но также и святою отвагою отшельников, ставивших монастыри Бог весть где, в глухих лесных чащах, в пустынных дебрях, среди полудиких инородцев, — и деятельною любовью проповедников Слова Божия, вроде Зосимы, Савватия, Стефана Пермского — просветителя, а потому и обрусителя земли Зырянской (хотя он об обрусении и не думал, а переводил Св. Писание на зырянский язык!), и предприимчивостью торговою, — а также и воинствующею вольницей, гулящими людьми — удалью казацкою. Обрусение совершалось не во имя какой-либо «государственной теории», не по плану, а свободно, каким-то неисследимым процессом, но притом так прочно и бесповоротно, что мы, потомки, можем тому лишь завидовать. Ничего не поймет в русской истории тот, кто изучает лишь историю одних государственных деяний и событий в тесном смысле или образование лишь одного внешнего правового порядка. Не объяснит он нам — как могло государство с его скудными средствами и силами, с его неуклюжими порядками и тяжелыми приемами, справиться с своим необъятным простором и, не пугаясь его, — ширить да ширить пределы, и в конце концов, несмотря на все испытания, создать такую исполинскую мощь. То, что в наши дни кличет себя «интеллигенцией», а в прежнее время почитало себя исключительно таковой и без клички, то, что у нас мнило и мнит стоять под знаменем «прогресса», «либерализма» и т. д. и, по выражению Достоевского, напечатанному им почти накануне смерти, было, да и теперь одержимо «лакейскою боязнью: как бы всякое сочувствие к родной старине не показалось признаком варварства, азиатчины», — то, до сих пор относится с величайшим презрением к бытию допетровской Руси, не видит в русской истории ничего, кроме «застенков», «батогов», «деспотизма», и, конечно, не в состоянии оценить дивный подвиг самого строения Руси. Сперанский начинал ее даже с Петра… Как должно их смутить напечатанное на днях в «Русском архиве» письмо к Чадаеву воистину носителя русского духа, нашего чудного «Пушкина», который, еще 50 лет тому назад, мужественно и во всеуслышание объявляет, что он верит в самостоятельное призвание России в мире, и что «ни за что на свете не хотел бы иметь другой истории, кроме истории своих предков»!..

Подвига строения Руси, повторяем, положительно не осмыслит себе тот, кто просматривает действие в нашей истории подспудных сил народно-духовных. Но как история Русского государства немыслима без истории этой земщины, так немыслима и та и другая без истории Русской церкви, которую, опять-таки, надо искать не в истории русской иерархии, а в истории жизненных проявлений христианства, в самом бытии народном. До сих пор еще остается недостаточно выясненным, растолкованным и оцененным изумительный факт спасения и возрождения Русского государства в 1612 г. одним народом, точнее сказать, земщиной, одною ею: значит, жива и животворяща была она, несмотря на «деспотическую» форму правления! Мало того: государство, стоявшее совсем на краю гибели, казалось, вконец разрушенное, без войска, без правительства, без всяких административных учреждений, с победоносным врагом в столице и на окраинах, — это самое государство, через 50 лет после мужичьего подвига с смиренным князем Пожарским во главе, присоединяет к себе Малороссию, принимает в подданство Имеретию, а через 90 лет бьет шведов, овладевает Балтийским прибрежьем, опекает самую Польшу? Если с конца XVII столетия возникает Петр, то ведь до Петра из государственных деятелей после междуцарствия не было ни одного великого и гениального, не на кого и указать!

В том-то и дело, что до реформы Петра или, точнее, до той поры, как его реформа проникла в самую душу русских официальных и общественных деятелей, действие народных подспудных сил не было еще нравственно подавлено и заторможено вторжением чуждой духовной стихии. Государство могло быть и деспотичным, правительство грубим, жестоким, но духовного разъединения между ним и народом еще не было. Цельность внутренней всенародной жизни еще ничем не была подорвана, — потому-то и обладала она этою удивительною силою сращения с государственным и народным телом новоприобретаемых краев и племен. Первым делом Ивана Грозного, например, по взятии Риги, было, даже, может быть, без предвзятой цели, а так, потому что это в русском нраве, воздвигнуть православную церковь: недолго пробыл он там, но следы оставил, — а удержи он за собой Ливонию, она явилась бы теперь иною, чем мы ее видим, стала бы совсем русским краем, где о немечине не было бы и помину: не стал бы он там строить «Екатериненталей», и немецкие названия городов заменил бы русскими, ничтоже сумняся; припомнил бы (потому что предания русской истории были живы и в нем, и во всей Руси), что Дерпт — Юрьев, город, построенный Ярославом, и немецкого университета для онемечения латышей в нем бы не завел. Взял он Казань силою, но кровавый след тотчас же затянуло мощным ключом русской жизни, — явились и чудотворные иконы, и иные святыни, и через 60 лет после взятия Казани, это имя звучит в названии храмов, — становится наипопулярнейшим в Русской земле!.. А там, по Дону, по Яику, по низовьям Волги ставят свои курени и станицы казаки: по степи и по морю воюют с азиатчиной, гуляют, разбойничают, — по-видимому, сброд всякой вольницы, — но блюдут русские пределы, расширяют их, утверждают на всем этом просторе православный крест и русский язык — самочинно работая на великое Русское государство, без всякого повеления и руководства правительственной власти, и лишь кланяясь царю завоеванными царствами и городами!.. Ту же работу совершали, сами того не сознавая, но движимые тем же общерусским народным инстинктом, и малорусские казаки с запорожцами по низовьям Днепра и на Украйне, как в борьбе с туречиной и татарвой, так и в борьбе с поляками и латинством за русскую свободу и православие…

Все это было, конечно, неблагообразно, отзывалось невежеством, дикостью, грубостью, пожалуй, и суеверием, и фанатизмом, — но вместе с тем, несомненно, энергией, внутреннею цельностью народных творческих сил. Получило наше государство благообразие европейское, поступили мы в ученики к Европе, — и внутренние силы мигом оскудели. Конечно, не замерли они и теперь: чем же иным стоит, живет и все же кое-как движется наше государство, как не тою же подспудною историческою русскою силою? не хитроумием же петербургской администрации, не бюрократическим же усердием канцелярий? Но силы только что не замерли: живое же, мощное творчество их пресеклось. Существенная разница обеих эпох в том именно и состоит, что с XVIII века руководящий, правящий общественный русский слой отчужден мыслью и духом от своего народа, и в качестве ученика Западной Европы не имеет других точек зрения, другого образца и другого мерила для явлений русской жизни, кроме западноевропейских, которые, опять-таки, знает по-ученически, плохо: он в них не хозяин, не самостоятельный мастер… Это тотчас же и выразилось на отношениях наших к новым приобретениям и вообще к окраинам: «сплошной русской силы» мы уже нигде создать не могли. Пошли в ход, применяемые всею тяжкою силою русской государственной власти, разнообразные иностранные теории, противоречившие требованиям русской практики; всевозможные доктрины с своими абстрактными идеалами, — отвлеченными не только от жизни вообще, но и от всякой религиозной основы, — отвратили русские взоры от своего высшего и широчайшего, политического, социального и религиозного идеала. Мы усомнились в себе самих, в своем призвании, в своих правах, в своих силах. Наступила пора раздвоения, безверия в Русь, болезни мнения и воли. Длиннобородые наши предки рефлексией заедены (любимое словцо литературы 40-х годов) не были, а в XIX веке она заедала самих носителей власти; Александр I был во многих отношениях мучеником-Гамлетом на престоле…

Прибалтийская Окраина, с привилегированным немецким элементом; Финляндия также с своими, более или менее вредоносными для России в экономическом отношении привилегиями, — Финляндия, к которой русское правительство ни с того ни с сего присоединило часть коренного русского населения, возвращенного Петром из-под шведского подданства; лучший залив на Мурманском берегу, неизвестно почему отданный Норвегии, Польское Царство, Литва, Белоруссия, Заднепровская Украйна… Какую силу ассимиляции и истинного обрусения проявило Русское государство в течение XVIII и XIX столетий — в сравнении с ассимиляцией и обрусением Руси Старой, хотя последняя и сло́ва-то этого не знала? И какое же возможно «обрусение» для официальных орудий власти, когда сама российская «интеллигенция» не решалась, не решается и до сих пор взять смело и открыто сторону русского народа даже в возвращенных от Польши русских областях, так как пред лицом «представителей европейской культуры» (даже таких, как поляки) у нее душа в пятки уходит и чувствуется подлость во всех жилах, как у Чичикова пред миллионером?! Вспомним времена Александра I!.. А когда уроки истории заставили наконец правительство крепче стянуть эти окраины с государством, что же у него остается в распоряжении, при оскудении русского национального, земского духа, кроме насильственных, а потому и неплодотворных мер? (См. последующую статью.)

Г. Марков говорит, что от протяжения на крайний Восток, к Средней Азии, тело наше стало рыхло и дрябло. Мы не защитники современных наших распорядков ни на Кавказе, ни за Каспием, но там опасность грозит нам меньшая; рыхло и дрябло наше тело именно на всей той окраине, где мы ближе в Европе и из кожи вон лезем, чтоб щегольнуть европеизмом или либеральным отступничеством от русской народности. Но и по отношению к Востоку, только личные свойства русского солдата, да казачество — этот обломок древнерусского строя, еще живучий, — да самая отдаленность от Петербурга спасают пока теперь наше русское дело. А портилось, да еще и портится оно усердно, благодаря забвению русских исторических преданий. Так, увлекаемая модною доктриною Екатерина колонизует Русскую землю — выписными немцами-колонистами, наделяя их всевозможными льготами; созывает в Новороссийский край всякий иностранный сброд, — дело поправил несколько Потемкин, разрешив селиться в крае беглым русским людям, но и до сих пор этот край не представляет, ни по числу, ни по духу населения, той мощной сплоченности, которою отличается, колонизованная допетровскою Русью, северная и северо-восточная наша область… Екатерина же, в фальшиво-либеральном усердии, укрепляет своих магометанских подданных в магометанстве, печатая им на казенный счет в России Коран, навязывая его, а также и мулл, степным киргизам, дотоле, как известно, магометанам совсем плохим! Вполне веротерпима была и Старая Русь, но совсем не то — предоставить азиатским иноверцам религиозную свободу без всякого вмешательства во внутренние распорядки их культа или во имя «попечения о духовном благе русских подданных безразлично» правительству православного народа прилагать старание к укреплению, к созданию устойчивости во враждебных христианству верованиях посредством «урегулирования» последних незыблемыми законами! Для перехода теперь из ислама или далай-ламайской веры в христианскую магометанин или язычник встречает затруднение в самом законе: за ревностное исполнение своих религиозных обязанностей, муфтии и ламы награждаются российскими орденами. Особенно посчастливилось ламайской вере, огражденной такими привилегиями, что нашим алтайским миссионерам несравненно труднее бороться с русской полицией, охраняющей закон, чем с убеждениями самих последователей ламайства… Теперь, «обзаведясь просветительною миссиею», в которую предки наши — истинные просветители восточной инородческой стороны Европейской России — никогда и не рядились, — мы несем туда, на Восток, «европейское просвещение» в жалкой и безобразной копии, которую мы и у себя дома переварить-то не в силах! Сто́ит только вспомнить, что понаделано было в Туркестане при генерал-губернаторстве покойного Кауфмана: завели в Ташкенте и классические гимназии, и кафешантаны, и муниципальные парламенты (из русских чиновников), да и теперь, по последним известиям, озабочены там вопросом: какое из местных азиатских наречий подвергнуть ученой обработке для правильного обучения оному киргизов и сартов!.. Вот не было печали!.. А между тем православную, искони верную и ни в каком отношении не представляющую для нас опасности сепаратизма Грузию — мы не перестаем оскорблять, применяя к ее древней Церкви теорию государственная объединения (которую там именно и не умеем проводить, где бы следовало), не возводим грузин в сан высших местных иерархов и т. п.! Но пусть только припомнят читатели то, что так картинно выражено покойным Фадеевым в его статьях [Записка генерала Фадеева об азиатских окраинах (Русь, 1884, № 2); Отрывки из записки генерала Фадеева о Кавказе (Русь, 1884, № 3). — rus_turk.]…

Действительно, при таких современных наших приемах, при этих наших жалких притязаниях на западноевропейское «культуртрегерство» могут, пожалуй, наконец стать нам в тягость и наши азиатские окраины… Да мало ли что обращается и обратится в тягость при продолжающемся господстве петербургского периода нашей истории, — прежде всего сама земщина, — не та, на которую напялили мундир прусских Landsordnungen, — а та, которая своим духом созидала и еще блюдет русское государство, — но которая, верим, все-таки перебудет и петербургский период. Настанет же время, когда струя истинного просвещения рассеет духовный хаос, носящийся над Русской землей, сомкнется животворною цепью с подспудными, историческими силами народного духа! А пока все-таки не должны мы упускать представляющихся политических случаев, все-таки станем пользоваться хоть нашею внешнею государственною силою для завершения внешней формации Русского государства, и на юг, и на восток от России, — пусть бы даже теперь и не сумели еще разумно справиться с нашими новыми приобретениями!..