Мещанское счастье певца революции

На модерации Отложенный

Как поэт-богоборец превратился в пиар-менеджера Моссельпрома и Резинотреста, пытаясь угодить Лиле Брик, зачем Ахматова желала ему смерти в 1917-м, почему он стал советским буржуа, а не вторым Лермонтовым, и как изменил себе со вставной челюстью и автомобилем «Рено».

f6f413487e4abcb8aa702add51561e3b.jpg

Всемирно известный певец революции начинал взрослую жизнь и литературную карьеру в абсолютной нищете. Дело было настолько плохо, что уже в 20 лет у него отсутствовала половина зубов, а оставшиеся были в таком запущенном состоянии, что вылечить их просто не представлялось возможным (впрочем, денег на стоматолога у него и не было). Сам Маяковский от этого не очень страдал — напротив, он даже использовал это в своем имидже уличного бунтаря-нигилиста, художественно обыгрывал. Любовница поэта Софья Шамардина вспоминала: «Мне не мешали в его облике гнилые зубы. Наоборот, казалось, что это особенно подчеркивает его внутренний образ, его “свою” красоту… Красивый был. Иногда спрашивал: “Красивый я, правда?” Однажды сказал, что вот зубы гнилые — надо вставить, я запротестовала: не надо! И когда позднее, уже в 1915 или 1916 году, я встретила его с ровными белыми зубами, — мне стало жалко…»

Вставная челюсть — заслуга Лили Брик. Именно она, познакомившись с поэтом в июле 1915-го, настояла на его преображении из эффектного дикаря-полубандита в элегантного коротко стриженого денди. Осип и Лиля взяли Маяковского на поруки и обеспечивали его всем необходимым. Это была неплохая ставка на будущее. Конечно, Брики действовали бескорыстно, но спустя время их забота окупилась вдесятеро. Отгремела революция, Маяковский стал популярен, у него появились сумасшедшие деньги…

Вставные зубы стали первым «отступлением» Маяковского от самого себя, первым шагом к тому, чтобы «обуржуазиться». Новый имидж, новые возможности, новый образ мысли — и вот перед нами уже совсем другой человек. Владимир Владимирович с катастрофической скоростью отдалялся от «чистой лирики», высокого бунта и запредельной чувственной искренности. Его поэтическая интонация стала назидательной, все чаще в ней проскальзывали нотки почти старческого брюзжания.

Его личная жизнь с Лилей превратилась в замкнутый круг обязательств (с его стороны) и хронической неудовлетворенности. Ослепительно одаренный юноша, некогда бросавший вызов мирозданию и Богу, стал заложником совсем другой позы — грузного охранителя общественного строя, стражника и пиар-менеджера достижений социализма.

Скорее всего, он не попал бы в эту ловушку, если бы Лиля действительно заботилась о нем. Маяковский не мог не понимать обреченность своего положения, но продолжал идти на компромиссы с собой и жертвовать поэзией внутри себя — ради денег, ради внимания Лили… Он добровольно закрепостил себя в положении обслуги капризной женщины и советской власти. Капризная женщина между тем регулярно поручала ему, когда он уезжал в очередное турне: «Привези мне рейтузы розовые 3 пары, рейтузы черные 3 пары, чулки дорогие, иначе быстро порвутся... Духи Rue de la Paix, пудра Hubigant и вообще много разных. Бусы, если еще в моде, зеленые. Платье пестрое, красивое, из креп-жоржета, и еще одно, можно с большим вырезом для встречи Нового Года».

Подобными вещами просьбы Лили не ограничивались, тем более что Маяковский всегда услужливо выполнял такие мелкие поручения. С годами Лиля стала превращаться из советской мещанки, ведущей богемный образ жизни, в настоящую барыню. Ей стало хотеться не просто комфорта, а именно роскоши. Апофеозом этого ее желания стала просьба купить ей где-нибудь в Европе или Америке целый автомобиль (стоит понимать, что в 1920-х собственное авто в Стране Советов могли позволить себе единицы, и Маяковский стал как раз одним из первых). В одном из писем она упрашивала поэта:

«Очень хочется автомобильчик. Привези, пожалуйста. Мы много думали о том — какой. И решили — лучше всех Фордик. 1) Он для наших дорог лучше всего, 2) для него легче всего доставать запасные части, 3) он не шикарный, а рабочий, 4) им легче всего управлять, а я хочу обязательно управлять сама. Только купи непременно Форд последнего выпуска, на усиленных покрышках-баллонах; с полным комплектом всех инструментов и возможно большим комплектом запасных частей».

А вот другое письмо: «Про машину не забудь: 1) предохранители спереди и сзади, 2) добавочный прожектор сбоку, 3) электрическую прочищалку для переднего стекла, 4) фонарик с надписью stop, 5) обязательно стрелки электрические, показывающие, куда поворачивает машина, 6) теплую попонку, чтобы не замерзала вода, 7) не забудь про чемодан и два добавочных колеса сзади. Про часы с недельным заводом. Цвет и форму (закрытую… открытую…) на твой и Эличкин вкус. Только чтобы не была похожа на такси. Лучше всего Buick или Renault. Только НЕ Amilcar».

Конечно, Владимир Владимирович не мог отказать. В конце 1928 года на гонорары с выступлений в Берлине он купил серый Renault NN, который удалось доставить из-за границы в Москву лишь через несколько месяцев и с огромными сложностями. Автомобиль почти сразу же начал ломаться, а деталей для его починки в пролетарской столице, разумеется, не было. То ли Лиля водила не очень аккуратно, то ли Маяковский приобрел далеко не лучшую модель, — словом, для
закупки новых запчастей к поломанному «Рено» поэту приходилось ездить за границу. Мало кто в СССР образца 1929 года мог позволить себе такой образ жизни. Это шло в страшное противоречие со всем тем, во что Маяковский верил на словах и за что он агитировал. Даже странно, что такое поведение поэта никак не пресекалось «сверху» — хотя бы для видимости.

Напротив — оно как будто даже поддерживалось. Маяковскому позволялось всё — огромные гонорары, путешествия, полная свобода во всем, что касалось отношений с противоположным полом, — и это у всей страны на виду... Поэт очень ценился властями — не в последнюю очередь за свою работу в «Окнах сатиры РОСТА» (Российского телеграфного агентства).

Так назывался специальный агитационный орган, в котором художники и поэты создавали яркие плакаты с самыми разными призывами, а потом эти плакаты распространялись по всей стране с помощью телеграфа. Так советская власть могла не просто информировать население о происходящем в государстве и мире, но и «воспитывать» людей. Организация начала работу в 1919 году. Маяковский присоединился к ней почти сразу.

Плакаты эти выполнялись в довольно интересной манере: русский лубок причудливым образом переплавлялся в них с авангардистскими техниками и приемами. Художественное образование Маяковского в такой работе очень пригодилось. Он принес много нового в рекламную эстетику своего времени. Увы, в это русло он направил весь свой талант, в чем его упрекали уже современники. Маяковед, поэт Юрий Карабчиевский в своей книге «Вознесение Маяковского» в довольно компромиссной форме (легко заметить даже в этом отрывке внутреннюю противоречивость) писал:

«…не раз ему приходилось пресекать намеки из зала прямым и грозным вопросом:

— Вы хотите сказать, что я продался советской власти?!

Этого, по крайней мере, вслух никто сказать не хотел.

Но, добавим, это бы и не было правдой. Продался ли он советской власти? Он действительно получал большие гонорары и в некотором роде был советским барином: отдыхал в лучших домах отдыха, беспрепятственно ездил по заграницам, снимал дачи, имел домработниц и даже собственный автомобиль, едва ли не единственный в целой стране. И, конечно, это не могло не усиливать его чувства комфортности и соответствия. Но какая это была ничтожная плата в сравнении с тем, что он сделал сам! Никакие блага, никакие почести, ни те немногие, что воздались ему тогда, ни даже те, что воздаются сегодня, не могут сравниться с его страшным подвигом, не могут служить за него платой.

Он дал этой власти дар речи.

Не старая улица, а новая власть так бы и корчилась безъязыкая, не будь у нее Маяковского. С ним, еще долго об этом не зная, она получила в свое владение именно то, чего ей не хватало: величайшего мастера словесной поверхности, гения словесной формулы».

Совсем по-другому смотрел на Маяковского его заклятый литературный враг Владислав Ходасевич — один из виднейших поэтов русской эмиграции. Продолжатель традиций высокого модерна, Ходасевич ни в чем не был соперником Владимиру Владимировичу, но он по-настоящему ненавидел все то, что Маяковский делает в творчестве, считал его хамом и подлецом. Вот что Владислав Фелицианович писал в своей программной статье «О Маяковском»:

«“Маяковский — поэт революции”. Ложь! Он также не был поэтом революции, как не был революционером в поэзии. Его истинный пафос — пафос погрома, то есть насилия и надругательства над всем, что слабо и беззащитно… <…>…Маяковский нашел ряд выразительных, отлично составленных формул, абсолютно прозаических по существу, но блистательно маскированных под поэзию (для чего тоже надо иметь талант — и незаурядный). В награду за это и в награду за то, что содействовал он удушению всякого “идеализма”, угашению всякого духа, — поддельные революционеры с ним поделились рябчиками, отнятыми у буржуя, провозгласили его поэтом революции и даже делали вид, что верят в революционную биографию, которую он себе сочинил.

Время шло. Было забавно и поучительно наблюдать, как погромщик беззащитных превращался в защитника сильных, революционер — в благонамеренного охранителя советских устоев, недавний бунтарь — в сторожа при большевистском лабазе. Ход, конечно, естественный для такого революционера, каков был Маяковский: от “грабь награбленное” — к “береги награбленное”.

Став советским буржуа, Маяковский стал прятать революционные лозунги в карман. Точнее — он вырабатывал их только для экспорта. Он призывал к революции мексиканских индейцев, нью-йоркских рабочих, китайцев, английских шахтеров. “Социальных противоречий” в нэповском СССР Маяковский не замечал, а если на что обрушивался, то лишь на “маленькие недостатки механизма”, на “легкие неуклюжести быта”. Темы его постепенно мельчали.

Он, попиравший религию, любовь к родине, любовь к женщине, — предался борьбе с советским бюрократизмом, с растратчиками, со взяточниками, с протекциями, с хулиганством. Он дошел до такой буржуазной “сознательности”, что в пролетарской республике рекламировал накопление: “Каждый, думающий о счастье своем, покупай немедленно выигрышный заем”. “Спрячь облигации, чтобы крепли они. Облигации этой удержу нет: лежит и дорожает пять лет”».

Так, постепенно, переходя от одной мещанско-советской темы к другой, увязая в них, бывший певец хама бунтующего превращался в певца при хаме благополучном: в воспевателя его радостей и печалей, в сберегателя его жизненных благ и целителя недугов. Работу по охранению советских устоев Маяковский не только считал выполнением “социального заказа”, но и простодушно связывал с получением денег».

Впрочем, это еще довольно мягкий отзыв о Маяковском. Гораздо жестче о нем высказался поэт Евгений Рейн на вечере, посвященном Ходасевичу. Между ним и публикой возникла жаркая полемика о состоятельности русского авангарда. Традиционалист Рейн был бескомпромиссен:

«Ходасевич ненавидел Маяковского. Но мы знаем, что Маяковский был гениально одаренным поэтом. Маяковский — жертва советской власти. Мне говорила Ахматова — мне говорила Ахматова! — что Маяковский должен был умереть в 1917 году. Тогда это был бы второй Лермонтов. А он стал вылизывать ж… советской власти — и погубил себя, погубил! Позор! Он после 1920 года не написал ни одной талантливой строчки. “Стихи о советском паспорте” — это ужасно! Это ничтожное лизоблюдство. Маяковский себя уничтожил…».

Точка зрения Ходасевича стала главенствующей: в современном литературном процессе главной трагедией Маяковского считают измену самому себе — с властью, деньгами и эгоистичной женщиной. Пожалуй, лучшим агитационным плакатом Маяковского стала сама его жизнь с ее печальным финалом: это отличный назидательный урок для всех творцов.