Железные не железные - Репортаж из Донбасса
На модерации
Отложенный
Дмитрий Мироненко несется по коридору роддома.
Из родзала слышен властный голос начмеда Железной.
Грузно суетится акушерка Виктория Илковна. Мироненко спускается на первый этаж, оттуда — через один из четырех входов — в подвал.
В холодном нутре кафельных стен рядами стоят скамейки. Врач идет по бункерным помещениям, заглядывая в отсеки.
Мимо огромных цистерн с водой.
Проверяет подземный родзал.
Здесь влажно и тепло.
У стены стоит родильное кресло, монитор УЗИ. На крючках — стерильные простыни.
Все готово для спуска сюда рожениц и младенцев в случае тревоги.
Она еще не объявлена, но прилеты по городу на верхних этажах слышны.
Мироненко возвращается на пятый этаж, встает у окна с заклеенными скотчем окнами и, сгорбившись, смотрит в окно на холодные заводские трубы и многоэтажку, стоящую в двухстах метрах.
В нем живет Железная.
В понедельник под него упал снаряд и чуть не убил саму Железную и ее сына.
Беременных и новорожденных сразу спустили в подвал.
На верхних этажах остались только послеоперационные больные — их выкатили к стенам в коридор.
И недоношенные — их нельзя снимать с кислорода.
Медперсонал встал вокруг кувезов с ними живым щитом, чтобы защитить от осколков.
Снизу, со двора, на Мироненко смотрит припорошенный снегом памятник отцам: каменная группа — шахтер, промышленник, и чиновник.
Они тянут вверх общий букет. Мужчин в городе практически нет — они ушли на фронт, а кто-то спрятался.
Снаряды летят в город со стороны Песок и Авдеевки, все еще занятых войсками Украины.
— Война подходит к развязке, — задумчиво говорит Железная, когда я захожу в ее кабинет. — Хочется, чтобы она была менее кровавой.
Но не получится.
— А зачем закрывать недоношенных собой? — спрашиваю я.
— Из чувства материнства.
Такие судьбы у женщин бывают тут: у нее семь неудавшихся беременностей, она за каждую борется до конца.
И даже когда она умом понимает, что ее пятьсот граммов имеют мало шансов, она будет смотреть тебе в глаза так, что у тебя не поднимется рука не помочь.
А вдруг? Это такие скользкие грани.
А может, вы хотите спросить меня о том, что дети, которые здесь родились, сейчас в подвалах на той стороне? Не жалко ли мне их?
Этот вопрос вы хотели задать?
— Нет. Я хотела еще потоптаться на скользких гранях. И все-таки зачем?
— Затем, что он родился живой, — говорит она. — Никто из нашего персонала не бросит ребенка и не побежит…
Знаете, во время войны нас жестко посетил ковид.
Я выжила, а муж — нет.
Но мы прожили счастливые пятнадцать лет, и у нас была своя красивая история. Чтобы спастись, я стала вести дневник.
Женщина, даже самая железная и счастливая, все равно одинокая. Не может всего никому рассказать.
Я пишу в дневник ему письма.
И я надеюсь, что Бог в этом всем — войне и ковиде — все-таки есть.
Большинство из нас не хочет того, что происходит на Украине: там гибнут дети, здесь они гибнут.
В душе мы очень обижены на то, что, когда война началась у нас, за нас никто не кричал, как сейчас кричит весь мир.
У нас тут уже поменялись ценности.
Мы не переживаем из-за того, что у нас заберут айфоны.
За восемь лет мы научились жить сегодняшним днем и довольствоваться необходимым.
Наверное, пришло время, и Бог решил вернуть ценности немножко в прежнее русло.
— Вы имеете в виду сейчас Украину?
— И Европу тоже. А вы все-таки не спросили про тех детей. А дело в том, что у нас здесь мощный центр ЭКО.
На Украине таких было три, они работали по госпрограмме. Мы — один из мощнейших перинатальных центров на триста шестьдесят коек.
Здесь родилось много детей, которые сейчас на той стороне. Нам их жалко. Нам абсолютно всех жалко. Но… нам и себя жалко.
В отделении для новорожденных Мироненко наклоняется над младенцами. Сейчас 11:50. Одна девочка родилась в 9:28. Другая — в 9:35. Мальчик — в 10:00. Он во сне улыбается.
— Новые граждане ДНР, — шепотом говорит Мироненко. — Надеюсь, вы не узнаете, какие тяжелые времена мы переживаем сейчас.
Их отцы сейчас защищают республику, — громче говорит он, повернувшись ко мне, — обеспечивая нам мирное будущее.
Из-за стекла, разделяющего помещение, видно, как акушерки заносят нового красного ребенка. Он кричит.
— А знаете, что первый крик ребенка — это всегда смех? — спрашивает Мироненко.
В этот момент за его спиной тихо появляется заведующая детским отделением. Она молчит, только ее огромные глаза со строгим осуждением смотрят из-под марлевой маски.
— Вы сердитесь? — спрашиваю ее.
— Нет, я просто неулыбчива. Наши дети всегда были кремень. — Она наклоняется над младенцами. — Мы же Донецк. Мы знаем цену жизни и смерти. У нас опасные производства. Все это детям передается.
— Что было для вас самым тяжелым на войне? — спрашиваю ее.
Она моргает и отворачивается. Мироненко быстро переводит разговор на недоношенных.
— Вы тоже готовы умереть ради недоношенного? — спрашиваю его.
— Конечно, — вместо него отвечает заведующая. — А как же по-другому?
— Умереть страшно всегда, — говорит Мироненко. — У меня дома четырехмесячный ребенок. Но если мы можем повлиять на жизнеспособность ребенка, мы должны хвататься за каждую ниточку.
— А как можно бросить? — спрашивает заведующая, и ее глаза становятся строже, больше.
— Как? Никто не знает, когда в него снаряд прилетит. А между каплями дождя не проскочишь. Детей надо спасать, и все.
Заносят два новых кулька. Заведующая и Мироненко выходят в коридор. Она что-то рассказывает ему приглушенным голосом.
До меня долетает: «И звучит какая-то украинская песня, а я не хочу ее слушать. Я пытаюсь выдернуть штепсель из розетки.
А он говорит: “А я за Украину!” Такой бредовый сон мне приснился».
У заведующей в 2014 году под Карловкой погиб сын — в первую неделю войны.
Он вступил в ряды первых ополченцев.
Дмитрий Мироненко несется по коридору роддома.
Из родзала слышен властный голос начмеда Железной.
Грузно суетится акушерка Виктория Илковна. Мироненко спускается на первый этаж, оттуда — через один из четырех входов — в подвал.
В холодном нутре кафельных стен рядами стоят скамейки.
Врач идет по бункерным помещениям, заглядывая в отсеки. Мимо огромных цистерн с водой. Проверяет подземный родзал.
Здесь влажно и тепло.
У стены стоит родильное кресло, монитор УЗИ. На крючках — стерильные простыни.
Все готово для спуска сюда рожениц и младенцев в случае тревоги.
Она еще не объявлена, но прилеты по городу на верхних этажах слышны.
Мироненко возвращается на пятый этаж, встает у окна с заклеенными скотчем окнами и, сгорбившись, смотрит в окно на холодные заводские трубы и многоэтажку, стоящую в двухстах метрах.
В нем живет Железная.
В понедельник под него упал снаряд и чуть не убил саму Железную и ее сына.
Беременных и новорожденных сразу спустили в подвал.
На верхних этажах остались только послеоперационные больные — их выкатили к стенам в коридор. И недоношенные — их нельзя снимать с кислорода.
Медперсонал встал вокруг кувезов с ними живым щитом, чтобы защитить от осколков.
Снизу, со двора, на Мироненко смотрит припорошенный снегом памятник отцам: каменная группа — шахтер, промышленник, и чиновник.
Они тянут вверх общий букет. Мужчин в городе практически нет — они ушли на фронт, а кто-то спрятался. Снаряды летят в город со стороны Песок и Авдеевки, все еще занятых войсками Украины.
— Война подходит к развязке, — задумчиво говорит Железная, когда я захожу в ее кабинет. — Хочется, чтобы она была менее кровавой. Но не получится.
— А зачем закрывать недоношенных собой? — спрашиваю я.
— Из чувства материнства. Такие судьбы у женщин бывают тут: у нее семь неудавшихся беременностей, она за каждую борется до конца.
И даже когда она умом понимает, что ее пятьсот граммов имеют мало шансов, она будет смотреть тебе в глаза так, что у тебя не поднимется рука не помочь. А вдруг? Это такие скользкие грани.
А может, вы хотите спросить меня о том, что дети, которые здесь родились, сейчас в подвалах на той стороне?
Не жалко ли мне их? Этот вопрос вы хотели задать?
— Нет. Я хотела еще потоптаться на скользких гранях. И все-таки зачем?
— Затем, что он родился живой, — говорит она. — Никто из нашего персонала не бросит ребенка и не побежит… Знаете, во время войны нас жестко посетил ковид. Я выжила, а муж — нет.
Но мы прожили счастливые пятнадцать лет, и у нас была своя красивая история.
Чтобы спастись, я стала вести дневник. Женщина, даже самая железная и счастливая, все равно одинокая. Не может всего никому рассказать.
Я пишу в дневник ему письма. И я надеюсь, что Бог в этом всем — войне и ковиде — все-таки есть.
Большинство из нас не хочет того, что происходит на Украине: там гибнут дети, здесь они гибнут.
В душе мы очень обижены на то, что, когда война началась у нас, за нас никто не кричал, как сейчас кричит весь мир.
У нас тут уже поменялись ценности. Мы не переживаем из-за того, что у нас заберут айфоны.
За восемь лет мы научились жить сегодняшним днем и довольствоваться необходимым.
Наверное, пришло время, и Бог решил вернуть ценности немножко в прежнее русло.
— Вы имеете в виду сейчас Украину?
— И Европу тоже. А вы все-таки не спросили про тех детей.
А дело в том, что у нас здесь мощный центр ЭКО. На Украине таких было три, они работали по госпрограмме.
Мы — один из мощнейших перинатальных центров на триста шестьдесят коек.
Здесь родилось много детей, которые сейчас на той стороне. Нам их жалко. Нам абсолютно всех жалко. Но… нам и себя жалко.
В отделении для новорожденных Мироненко наклоняется над младенцами. Сейчас 11:50.
Одна девочка родилась в 9:28. Другая — в 9:35. Мальчик — в 10:00. Он во сне улыбается.
— Новые граждане ДНР, — шепотом говорит Мироненко. — Надеюсь, вы не узнаете, какие тяжелые времена мы переживаем сейчас.
Их отцы сейчас защищают республику, — громче говорит он, повернувшись ко мне, — обеспечивая нам мирное будущее.
Из-за стекла, разделяющего помещение, видно, как акушерки заносят нового красного ребенка. Он кричит.
— А знаете, что первый крик ребенка — это всегда смех? — спрашивает Мироненко.
В этот момент за его спиной тихо появляется заведующая детским отделением.
Она молчит, только ее огромные глаза со строгим осуждением смотрят из-под марлевой маски.
— Вы сердитесь? — спрашиваю ее.
— Нет, я просто неулыбчива. Наши дети всегда были кремень. — Она наклоняется над младенцами. — Мы же Донецк. Мы знаем цену жизни и смерти. У нас опасные производства. Все это детям передается.
— Что было для вас самым тяжелым на войне? — спрашиваю ее.
Она моргает и отворачивается. Мироненко быстро переводит разговор на недоношенных.
— Вы тоже готовы умереть ради недоношенного? — спрашиваю его.
— Конечно, — вместо него отвечает заведующая. — А как же по-другому?
— Умереть страшно всегда, — говорит Мироненко. — У меня дома четырехмесячный ребенок. Но если мы можем повлиять на жизнеспособность ребенка, мы должны хвататься за каждую ниточку.
— А как можно бросить? — спрашивает заведующая, и ее глаза становятся строже, больше. — Как? Никто не знает, когда в него снаряд прилетит. А между каплями дождя не проскочишь. Детей надо спасать, и все.
Заносят два новых кулька. Заведующая и Мироненко выходят в коридор. Она что-то рассказывает ему приглушенным голосом. До меня долетает: «И звучит какая-то украинская песня, а я не хочу ее слушать. Я пытаюсь выдернуть штепсель из розетки. А он говорит: “А я за Украину!” Такой бредовый сон мне приснился».
У заведующей в 2014 году под Карловкой погиб сын — в первую неделю войны. Он вступил в ряды первых ополченцев.
Я хочу, чтобы ты жила
Акушерка Виктория Илковна держит под руку дочь — бледную девушку с грустными глазами.
Юля Прасолова была в числе тридцати пяти пленных, которых в 2019 году обменяли на группу украинских пленных с украинским режиссером Олегом Сенцовым в составе.
— В семнадцатом я поехала в Мариуполь делать паспорт, — говорит Юля и внезапно начинается трястись.
Виктория Илковна ловит ее трясущуюся руку и сжимает в своей. — Я вышла на автостанции, прошла буквально триста метров, меня схватили, надели мешок на голову.
Я начала кричать. Меня долго куда-то везли и кинули в подвале.
Мой бывший муж когда-то работал в милиции. Я думаю, из-за него все произошло.
Может, подумали, что я ему какую-то информацию вожу?
Ну, меня начали избивать. — В ее голосе появляются рычащие нотки. — Меня привезли в мариупольский аэропорт (место, где, по информации республиканских сил, содержались пленные гражданские и первой волны ополченцы.
Республиканские комиссии по эксгумации предполагают найти там массовые захоронения людей, запытанных до смерти СБУ и добробатами. — М. А.).
Там в подвале меня избивали, душили и при этом еще насиловали.
Избивали до такой степени, что я теряла сознание и была на том свете.
— Почему вы решили, что на том?
— Я видела белый тоннель. Попадалась нормальная смена, они могли дать мне хлеб или банан.
Но я не могла глотать, у меня был разорван рот.
Параллельно мне дали выучить текст, что якобы я убила полковника Хараберюша.
Я за него знала, он наш, донецкий, был. Но лично знакома не была.
Они сказали, что меня обучали якобы в школе ФСБ.
— А она работала со мной в роддоме, — вставляет Виктория Илковна.
— Я боялась пропасть без вести, — продолжает Юля, — боялась, они похоронят меня в братской могиле и моя семья меня будет всю жизнь искать.
А они выкопали ту могилу и начали заворачивать меня в черный целлофан живьем.
Я тогда орала: «Пацаны, что хотите возьму на себя! Я всех убила! Скажите только кого, все признаю!»
— Что вы чувствовали?
— Страх и унижение. Страх был сильней унижения.
— Был момент, когда унижение становилось сильнее страха?
— Да. Когда они вместе меня раздевали и насиловали. — Ее рот уезжает вбок. — Один насиловал, другие стояли смотрели, ждали.
Они же мне лицо набили, душили так, что я сознание теряла, они меня водой обливали и заново…
В туалет меня никто не выпускал, говорили: «Где сидишь, там и…»
Я сидела на голом цементе.
Они приходили в черных балаклавах и черных резиновых перчатках.
Один раз у одного, когда он меня насиловал, перчатка порвалась, и я увидела обручальное кольцо.
Когда они заходили, у меня было чувство бешеного страха.
Когда сердце падает в пятки.
Они заходят, а у меня дыхание перекрывается: сейчас опять начнут насиловать, душить.
Они выходили, я молилась, что у меня есть хоть минуточка передохнуть.
Я в это время думала, чем мне горло перерезать, чтобы это все закончилось.
Там-просто-ничего-не-было-чтоб-перерезать, — скороговоркой произносит она.
— Хотела-чтобы-они-не-возвращались.
Но они возвращались, и я забивалась, как от зверей, в угол.
Через одиннадцать дней они меня вывезли куда-то, закинули в ванну, сказали: «Мойся».
А сами смотрели. Я была черная, на мне живого места не было.
Меня пристегнули наручниками к трубе, и тут самый конченный зашел и еще раз меня избил, на дорожку изнасиловал и наколол наркотой.
У меня сердце остановилось.
Они меня откачивали, у меня пена изо рта шла.
— Но вы все-таки боролись за жизнь, — говорю я.
— Ну конечно, жить хотелось, — отвечает она. — Я думала, мама сойдет с ума, будет меня искать.
— А я ее уже искала, — вступает в разговор Виктория Илковна. — Я приехала в Мариуполь, поговорила с женщинами на вокзале, они мне рассказали, как мужчины в балаклавах увезли девушку.
Я по описанию узнала своего ребенка. Я пришла в СБУ и сидела там всю ночь.
А когда они мне начали хамить, я сказала: «Тридцать пять лет своей жизни я отдала работе в роддоме.
Я работала, чтобы рождались новые граждане Украины. Сейчас пропал мой ребенок».
Они мне: «Да она сама могла загулять и уехать». «Нет. В нашей семье так не принято. Мой ребенок в беде.
Я это чувствую. Я дойду до президента. Я подниму всех».
— А мне они влили в горло полбутылки водки, — говорит Юля, — и сказали: «Скажешь матери по телефону, что забухала».
Но они чуть-чуть не угадали. Я сказала ей одно секретное слово, и она все поняла.
— У меня две дочери, — говорит Виктория Илковна, — обе замужем, Юля развелась. У нас есть три слова.
Одно значит «мне плохо». Другое — «у нас скандал». Третье — «спасай».
Юля говорила: «Я в Бердянске, с парнями». Но она произнесла третье слово, и я начала спасать своего ребенка.
Я дошла до омбудсмена в Киеве.
Она меня не принимала, я в ноябре спала на целлофане на ступенях в ее офис.
— А меня уже официально тогда задержали, — говорит Юля. — Меня выпустили из машины, дали мне мой рюкзачок и сказали: «Иди, получай свой паспорт и уезжай».
Я сорвала с головы мешок, вытащила из рюкзака косметичку, чтобы взять прокладку, у меня же кровь по ногам текла.
А рюкзак тяжелый. Я его сразу кинула. А те уже операторов, саперов подвезли меня снимать — как они меня со взрывчаткой берут.
Собирались сказать, что я паспортный стол взорвать хотела. Они мне: «Где рюкзак, сука?!» Не получилось у них…
Тогда они меня в больницу отвезли.
Там еврейские врачи отказывались писать, что я в нормальном состоянии для СИЗО.
Но пришли эсбэушники в балаклавах и так придавили этого врача-деда, что он бедный побелел.
В Мариуполе со мной отсняли видео — как я подкладываю под машину взрывчатку и выдали его за съемку с камер видеонаблюдения.
Но видео снимал оператор, и люди из окон домов видели, что это постановка.
В Мариуполе был суд, оттуда меня отвезли в СИЗО СБУ, и я там просидела год, никого не видя.
Мне говорили: «Обменяем тебя только на Сенцова.
Пусть твоя мать Путину пишет».
И я сама написала Путину, не знаю, прочел он или нет.
Через год был суд, я сказала, что это я полковника взорвала, и мне дали двенадцать лет.
— А я три месяца сидела на парапете у офиса омбудсмена, — говорит Виктория Илковна, — и наконец она согласилась со мной поговорить и клятвенно пообещала, что Юле передадут продукты и теплые вещи.
Я ушла тогда в хостел. Звонок: «Мама!» — «Юля…»
— А я сказала, что я иду в отказ, — тараторит Юля и снова начинает трястись. — Я ничего не буду признавать. Они спросили: «Что надо сделать?» — «Дайте с мамой поговорить».
Виктория Илковна сама начинает трястись, ловит трясущуюся Юлину руку, и они вдвоем ходят одной нервной волной.
— А я пошла к СИЗО, меня выгоняли, я отказывалась выходить, — говорит Виктория Илковна.
— Мне дали с ней десять минут разговора.
Ее привели люди с автоматами.
Она стояла в наручниках и говорила: «Мама, у меня все хорошо».
А я сказала: «Юля, ничего не говори. Смотри мне в глаза».
Я посмотрела ей в глаза, все поняла и продолжила дальше ходить и писать жалобы.
Мне дали второе свидание с ней. Я приезжаю из Донецка на украинский блокпост, меня разворачивают: «Вы не проедете».
У меня случается гипертонический криз, меня увозят в Волноваху на скорой, там я отказываюсь от госпитализации и еду на вокзал.
Мне поставили стоп на въезд, но я все равно проехала и увидела ее второй раз.
Тогда я сказала ей: «Подписывай все документы, со всем соглашайся.
Дороже жизни ничего нет.
Ты получишь пятнадцать лет тюрьмы, но ты будешь жить. Я хочу, чтобы ты жила, чтобы я могла за тебя бороться».
— А вы допускали мысль, что тех людей, которые издевались над Юлей, вы могли принять в родах? — спрашиваю ее.
— Такое возможно. Я работаю уже сорок лет. Но никто не знает, что вырастет из младенца — рабочие, политические деятели или маньяки.
— Они — демоны, — говорит Юля. — Разговаривали они на русском.
— А я всегда разговаривала на русском, — говорит Виктория Илковна. — И сейчас после всего я себя считаю гражданкой России.
Когда Юлю посадили, ее отправили в самую жесткую женскую колонию в Тернополь, там одни убийцы сидят.
Я приехала на свидание — февраль, холодина. Открываю дверь, захожу: «Здравствуйте».
Выходит начальник колонии: «Ой приперлась, москалька.
Якшо вы бланки не заполните украинской мовой, побачення не буде».
Я спокойно на русском языке отвечаю: «Значит так, молодой человек, я прошла весь Киев и СБУ.
И никто со мной так хамски не разговаривал.
Я русскоязычный человек, но, если вам хочется, я хоть на китайском вам заполню ваши бланки».
А когда Путин сейчас заговорил за признание республик…
Многие говорили: «Не признают!»
А я верила. Наверное, Путин понял, как мы тут за восемь лет истрепались морально и физически.
Они все говорили: «Украина воюет с Россией».
А нас обороняла кучка людей ДНР и ЛНР. Когда Путин уже должен был сказать решение, у меня волосы дыбом поднялись.
— Но ведь начались обстрелы города после этого…
— Ничего, мы потерпим. Транспорт от нас сейчас не ходит.
И я пойду на работу завтра в шесть утра пешком.
Да, под снаряды, но мы потерпим. В моей душе присоединение к России уже случилось.
Слушайте, Марина, вы не понимаете, как вы счастливы.
Вы граждане России, вы такими родились. А мы к этому долго шли. Мы как ребенка это признание восемь лет вынашивали.
— А как вы относитесь к жителям Украины, у которых сейчас война?
— Мне жалко их. Очень жалко, — говорит Виктория Илковна.
— Но они ни вас, ни Юлю не пожалели…
— Но я ж не сволочь, — отвечает она. — Я не сволочь, мне их жалко, я понимаю, как это страшно.
Мы ж живые
В Донецке идет мокрый снег.
Он укрывает дороги, тротуары хрупким тонким слоем.
Город пуст, по улицам практически никто не ходит, и потому кажется, что он укрылся новым чистым листом.
В одной из кофеен в центре города, где я жду встречи, три женщины переговариваются за столиком.
— Ой, жалко людей… — вздыхает одна. — Что там за Мариуполь пишут?
Эти ж нацики прячутся за мирными домами, садиками. Но за то, шо началось, я не жалею, это должно было когда-то закончиться.
— Этот ужас без конца, — говорит вторая, самая молодая. — Нациков просто на место надо поставить и гнать их отсюда.
— Но людям надо было дать выехать из Харькова и Мариуполя, —- говорит третья.
— А кто их не выпускал? «Азов» же.
— Сейчас с Украины в нас такие проклятия летят. Опять им Донбасс во всем виноват — Россию на спасение позвал. Нет, нам надо было умирать молча.
— Да они, на той стороне, слепоглухонемые были. Не видели, как нас бомбят. Все про кондиционеры рассказывали.
— Наверное, у них тоже теперь кондиционеры взрываются? — спрашивает молодая.
По голосу ее слышно: ей самой неприятны эти слова. Она опускает глаза. — Ну в чем наша вина? — агрессивней спрашивает она.
— В том, что мы не захотели жить в стране победившего Майдана? Мы жили спокойно.
А им один президент не понравился, второй. И к чему это привело?
К тому, что всю войну Киевский и Петровка капец как обстреливаются?
— А мой завтра в мобилизацию уходит. На Харьков.
— Мой пока еще прячется. А что делать? У него мама с инсультом. Он вообще воевать не умеет. Пушечное мясо.
— Как и все восемнадцатилетние…
— А мне подруга из Киева пишет: «Остановите своего демона».
Я спрашиваю: «Зеленского, что ль?» — «Нет! Путина!»
А я говорю: «А для нас он тут герой». Она: «В современном мире не должно быть войн».
— А ничего, что США столько войн в мире устраивает? — спрашивает та же, что говорила про кондиционер. — Цинизм, короче.
В кафе заходит дед с внуком. Мальчик лет девяти, выбрав пирожное, бежит за столик.
— Девчонки, — говорит дед, — а над нашим поселком сегодня истребители полетели.
Один туда в поле, другой — туда в поле, а третий же ж, зараза, над нами полетел.
Супруга подумала, снаряд летит, села на землю, а встать от страха не может.
Эх… — Он снимает шапку и кладет ее на стойку.
— Я же внука привез отвлечься, а за войну заговорил, и опять у меня шоковый стресс. Когда? Когда? И чем это закончится?
— Чем — ясно. Нашей победой. Но какой ценой? — спрашивает одна из женщин.
В кафе появляется Светлана — жительница Путиловки (один из самых простреливаемых районов Донецка), которую я жду. Все восемь лет войны она провела на Путиловке и только вчера, не выдержав интенсивности обстрелов со стороны Песок, перебралась к друзьям ближе к центру. Мы садимся за дальний столик, и она поправляет на шее медальон с иконой.
— Знаешь, мамин начала носить, — говорит она.
— Я восемь лет тут на войне прожила и ничего не боялась.
За эти годы мы как-то уже свыклись с происходящим и даже научились снова получать от жизни удовольствие. Когда замаячило признание, ты не представляешь, какая это была радость…
Я не могла слушать речь президента — от волнения не понимала, что он говорит, только ждала, признает или нет.
Потом я ее второй раз в записи слушала.
Сразу после была эйфория, я почему-то была уверена: это уже все, они испугаются России и больше к нам сюда не полезут.
А как получилось, ты сама видишь. Они же фигачат по городу просто по старым координатам. Я просто это вижу.
Везде, где прилетает сейчас, уже прилетало. Это невыносимо, Марин!
Ты слушаешь: ближе, дальше. Ты секунды считаешь!
А они же рядом стоят. За четыре секунды прилетает.
А ты стоишь и считаешь и не знаешь, чем голову занять в этом промежутке.
Залп. Три-четыре… Фух, не в тебя. Залп. Три-четыре… И так раз за разом. Но мы ж живые!
Потом полтора часа тихо, и вот когда за ранеными и убитыми приезжает скорая и эмчеэсники, они опять по тем же координатам лупят осознанно.
Я смотрю в окно, и я же вижу, как летит в центр города.
А потом в другую сторону — по Щегловскому кладбищу. Они его уже в четырнадцатом-пятнадцатом обстреливали. Что им эти покойники покоя не дают?
— Свет, я тебя никогда такой нервной не видела, — говорю я. — В четырнадцатом и пятнадцатом ты была спокойна.
— А устала я сильно, — с надломом отвечает она. — Мы-то после признания уже выдохнули. Вот в чем дело.
— Получается, жалеешь, что Россия вас признала?
— Нет, конечно! Никакой жалости быть не может!
Это в любом случае движение. Видимо, пришло для этого время. У меня сильно отзывается версия о том, что нас Путин просто спас от наступления Украины.
Я не буду скрывать, Марин, тут есть люди, которые не рады признанию.
Но их очень немного, и они не против России и не за Украину, просто обижены местной коррупцией.
Но мой круг общения давно вычищен. У меня просто нервы сдали, и я больше не читаю никаких новостей.
И давай по-честному про эту освобождаемую территорию.
А они очень неплохо жили под украинской оккупацией. Особенно Волноваха.
Наши пенсионеры ездили на ту сторону через Волноваху.
Им нужно было там подтверждаться каждые три месяца.
И они на них очень неплохо заработали — людям же надо было где-то хотя бы переночевать, койку снять.
Не, для многих там и в Славянске оккупация стала адом, но было немало и тех, кто на этом квартирном бизнесе офигенно поднялся.
И только локдаун поломал им эту схему. Единственное, знаешь, что мне по-настоящему обидно?
Что Штаты нас науськивали друг на друга и додавили.
Они победили, получается.
И сейчас весь мир кричит, что Россия — агрессор.
Но мое доверие к нашему президенту выросло.
— К какому вашему?
— Ну не к Зеленскому же!
— Я думала к Пушилину…
Светлана долго и до слез хохочет, постоянно трогая медальон.
— К Путину, — просмеявшись говорит она.
— А кислотой мне знаешь что жжет?
Вот этот вопрос: почему весь мир нас восемь лет не замечал, а на второй день военной операции в Украине задохнулся от ужаса?
И вылезли все эти прекрасные люди с черными аватарками.
Наши донецкие им пишут: «Ребзя, вы хоть во время обстрела от окон отходите и с “молотовым” на танки не кидайтесь. Размажут».
Я уже ничего им не пишу, у меня еще в пятнадцатом для них бисер закончился.
Но у меня подруга в Киеве…
Ближайшая, лучшая бывшая подруга… Она нас проклинает сейчас: «Вы не отмоетесь».
Но она же знала, что все эти годы со мной происходило.
И она двадцать четвертого февраля написала: «Наступил мой самый страшный день». Твою мать, Мышкина! Самый страшный день моей жизни длится восемь лет! Я перестала ей писать, и она мне больше не писала — поняла, что не надо.
— Ты слышишь? — спрашивает она, реагируя на громкий залп.
— Плюс-минус — не сюда. Мы все время слушаем.
Раньше хоть какая-то логика у этих обстрелов была.
А сейчас лупят куда хотят — разброс большой.
Но мы к этому восемь лет шли, и нечего жалеть. Мы, конечно, присоединимся к России.
Это логичный следующий шаг. Будет сложно, но с Россией мы выстоим.
Просто люди разучились отвечать за свои слова. Во всем мире.
Они восемь лет орали, что Россия воюет с Украиной, а когда Россия наконец пришла, они обосрались и заорали: «Как мы русских ненавидим!»
Они звонят и кричат: «Будьте прокляты со своим Путиным!» Да, но, Марин…
Все равно никакой мирняк не должен эти секунды считать.
Вот я последней козлине из «Галичины» не желаю испытывать в подвалах ужас за своих детей.
Никто не должен в страхе метаться по квартире. Залп — три-четыре — никто! Я не испытываю злорадства к киевлянам.
Но знаешь, что самое страшное: нам тоже после признания стало страшно умирать.
За восемь лет мы свыклись с тем, что нас все бросили.
Но тут появилась надежда.
Для нас как будто открыли дверь, а мы к ней восемь лет шли.
И мы увидели мирное небо — через ту дверь. Но только мы захотели сделать туда шаг, как в нас начали стрелять.
И это страшно — умереть с надеждой на пороге светлого мира.
Неробкие надежды
Министр экономики ДНР Александр Ефимов стоит у карты, на которой обширная Донецкая область в тех границах, в каких она существовала до войны.
Он водит по ней пальцем, с особой лаской останавливаясь на Мариуполе и Краматорске.
— Двигатель, — говорит министр, — он же состоит из двух частей.
Одна у нас делалась, а другая — там.
А теперь мы сможем полностью делать двигатель сами.
Если, конечно, они не взорвут заводы. А если они в Мариуполе окопаются, придется их долго выкуривать.
Вот в Луганске украинцы просто снялись и ушли.
Но это ВСУ. А у нас тут стояли не ВСУ, а нацики.
Они в Мариуполе и у нас как смертники сидят.
А промка — это же промышленные предприятия, бетон, окапывайся не хочу.
Вы знаете, что до войны Донбасс давал одну пятую всего экспорта Украины?
Ключевым была металлургия. Машиностроение у нас серьезно развито.
Инвестиционная составляющая у нас и во время боевых действий из года в год наращивалась.
— А как? — спрашиваю его.
— У нас были инвесторы из Российской Федерации. Наши предприятия запустились и работали, мы выходили на рынок. Наш основной партнер — Россия. Но у нас покупали и Япония, и Великобритания.
— И что же вы им продавали?
— Наш Ясиноватский машиностроительный завод работает и поставляет свою технику очень активно.
Только вы туда не езжайте, там близко линия фронта. Мы просто до признания не озвучивали, что кому продаем.
Сразу появлялись доброжелатели, которые начинали кричать: «С сепаратистами торгуете!»
Мы и с Сирией работали. У нас электродвигатели выпускаются.
Наша техника работает в экстремальных условиях — у нас шахты глубокие.
Оборудование должно быть от пыли защищено.
И вот оборудование, которое может работать в таких условиях, поставлялось в Сирию.
Там тоже пыльно. Мы делаем капитальный ремонт лифтов.
У нас есть мощный канатный завод. Это я сейчас про нас говорю.
А теперь давайте посмотрим на север. — Он снова нежно касается Краматорска на карте. — Там вообще целая агломерация — один Краматорский машиностроительный завод (НКМЗ. — М. А.) чего стоит.
Нет, Краматорск пока не взяли, — вздыхает он. — На той стороне делают вполне серьезное оборудование для прокатных станов. У нас очень много мощностей осталось на той стороне.
— А что вам дало признание в экономическом плане?
— Очень много. Мы когда завозили свою продукцию в Россию, под каким кодом шли?
Украина. Теперь наши предприятия могут участвовать в закупках наравне с российскими. Мы надеемся, что российский рынок будет для нас открыт. Пока мы были не признаны, помощь со стороны России шла колоссальная.
— Ну вот какая-то часть россиян и переживает, что теперь России и Донбасс придется на своем хребте тянуть…
— По нашим самым скромным подсчетам, самоокупаемость мы себе сможем обеспечить.
Мы и пшеницей уже сами себя обеспечиваем. А если мы еще выйдем на границы областей…
У нас даже есть робкие надежды на то, что пшеницу мы будем и экспортировать. А вы знаете, что у нас предприятие по переработке подсолнечника колоссальное?
Нет, мы однозначно не будем сидеть на шее рядового россиянина. Сейчас из-за санкций активно идет импортозамещение.
— А что же вы до этого без помощи России не справлялись?
— Но у нас же боевые действия идут. Большая часть уходит на восстановление и социальные пособия.
Но когда война закончится и если мы станем частью России, нам хотелось бы стать частью единого промышленного комплекса Российской Федерации.
Гражданская война
В сером влажном тумане машина на высокой скорости проносится по Киевскому району.
Только что его обстреляли, и в образовавшемся зазоре между обстрелами можно проехать в Ясиноватую по короткой дороге.
За первую неделю, прошедшую после признания, снаряды, летящие с украинской стороны, убили тут двадцать четыре человека, ранили девяносто четырех, включая четверых детей.
Сейчас во влажном тумане кажется, что это не машина мчит мимо побитых домов, а они сами бегут от линии фронта.
Проносятся черные деревья, пустые остановки, брошенные торговые центры.
Практически вся Ясиноватая сидит в подвалах.
Директор Ясиноватского машиностроительного завода — в своем кабинете за столом.
Над его головой — портрет Путина. В 2014 году по территории завода проходила линия фронта.
С одной стороны его занимали украинские военные, с другой — бригада «Восток» ДНР.
Трубчанин сразу определился — занял сторону ДНР.
До войны здесь также располагался самый крупный в Европе приют для бездомных животных.
Отец нынешнего владельца — последний «красный директор», приватизировавший производство на распаде Союза, — очень любил животных и лично собирал их по ближайшим городам.
В первые дни боевых действий практически все животные были уничтожены в обстреле.
— Ну мы-то знаем, что Путин нас реально спас, — говорит Трубчанин. — Они же реально собирались на нас двадцать пятого февраля напасть. Он их на сутки опередил.
— А откуда у вас такая информация? — спрашиваю его.
— Да вот сейчас я взял и все свои источники вам раскрыл!
Мы точно знаем, что Америка активно украинцев подталкивала к началу у нас боевых действий. Мы знаем, какие подразделения зашли в Авдеевку.
Вот примерно такой же десант, как наш, высадившийся в Гостомеле, высадился в Авдеевке восемнадцатого февраля. Ходаковский (командир бригады «Восток» ДНР) так уговаривал меня отсюда в эвакуацию сваливать, но я остался. Приготовился прощаться с жизнью.
— А почему портрет Путина хотя бы не сняли?
— А чего это я должен его снимать?
— Ну повесили бы временно кого-то другого. Зеленского, например.
— Зеленского? — переспрашивает Трубчанин. — Его хотелось бы за другое место повесить. А может, и его мне надо было снять? Обернитесь.
Я оборачиваюсь. На противоположной стене — портрет погибшего бойца «Востока» с позывным Лев.
— Его тоже? — спрашивает Трубчанин. — Ага, и я такой все бросил и побежал портреты снимать.
— А чего вы дальше от Путина ждете?
— У нас сейчас остро только кадровый вопрос стоит.
А Россия нам сейчас может помочь только тем, что быстрее закончит военную операцию и вернет наших сотрудников с фронта.
Без людей промышленность не работает. А наших людей мобилизовали.
Только паре десятков человек мы сумели сделать бронь.
Но без сталевара остались. То, что нас признали, для нас уже очень большая помощь.
Нас подпустили к госзакупкам, и мы уже начали участвовать в тендере на территории РФ. Мы на это уже не рассчитывали и не верили.
Сейчас мы ведем переговоры с Санкт-Петербургом — об аж трех щитовых комплексах для питерского метро.
И с восхищением поглядываем на то, как в России происходит чистка организма — как некоторые ваши из страны побежали.
У нас такая же чистка в четырнадцатом прошла. Мы восемь лет сидим в подвалах.
Но сейчас мы стараемся не злорадствовать.
Я за эти годы понял, что родство духа крепче родства крови.
Родство проверяется вот такими стрессовыми ситуациями, а не хорошей жизнью.
Вы знаете, что братец мой в Кукуеве записался в тероборону? Получил там автомат.
Может, пойдет сейчас какие-то свои финансовые проблемы решать.
У него же кредиторы. Я знаю потому, что они мне звонили сюда в ДНР, требовали вернуть его долги.
Марин, дурачок бежал отсюда в четырнадцатом с тремя миллионами долларов и все растратил!
Я этим кредиторам говорю: «Идиоты! Вы вообще в ДНР звоните!» — Он смеется. — Ну что сделаешь, если братец мой — мальчонка-дурачок?
— Неужели вы своего брата совсем не любите?
— Нет! — жестко отвечает он.
— И совсем-совсем не жалее…
— Совсем, — перебивает он. — Ниче я к нему не чувствую.
Только брезгливость. А вы знаете, Марина, гражданская война — штука причудливая.
Как оказалось… самая жестокая из всех видов войн.
Радуйтесь, у вас в России пока гибридная. Скажем так, без сто пятьдесят второго калибра.
И после того, что Путин сейчас для вас и для нас сделал, скорее всего, пятьдесят второго калибра у вас и не будет.
Но пиндосы, канадцы и немцы какими же уродами оказались.
Он читает в телефоне новости: в Ровно мужчина из окна расстрелял двух молодых людей, которые ему показались подозрительными.
— Подозрительными! — подскакивает он на месте. — Это говно из людей поперло.
Что, впрочем, свойственно людям, которых вот так воспитывают. Пойдемте, я вам еще Путина покажу.
На улице хорошо слышны залпы. «Это прилеты», — предупреждает Трубчанин.
Он встает перед широкой кирпичной стеной завода — между иконой Казанской Божьей матери и портретом Путина.
Дальше — большие заводские корпуса, окна которых затянуты пленкой: стекла постоянно разбиваются от осколков и взрывной волны.
— А знаете, когда я этот портрет сюда повесил? — спрашивает Трубчанин. — Когда он вот эти слова сказал: «Хочу сказать тем, кто еще ждет постепенного затухания России. Нас в этом случае беспокоит только одно: как бы не простудиться на ваших похоронах».
В пустом заводском ангаре бегут к далекой противоположной стене рельсы, а у входа гордо стоит горнопроходческий комбайн с буравчатым красным носом. На стене эмблема — «Сделано в ДНР».
Здесь в холодном каменном нутре хорошо слышны раскаты тяжелых орудий.
Мы проходим мимо таблички, указывающей на то, что в 2021 году сюда прилетел снаряд, упал под пол, не разорвался и по-прежнему тут лежит.
— Слева от нас большой котел замыкается, — говорит Трубчанин. — Все сейчас ждут освобождения Мариуполя.
Но еще у нас есть Краматорск, и его тоже рано или поздно нужно будет освобождать.
Эта наша продукция, — показывает он на комбайн. — Мы его сделали для ЛНР, но у них нет денег выкупить его. А это породопогрузочная машина.
В Макеевку уедет. И в Россию на Кузбасс наша продукция уедет, мы уже подписываем контракт. Перед новым годом разговаривали с «Росатомом» и «Уралкалием».
— А все-таки чего еще вы от России ждете?
— Чтобы она нас к себе присоединила, и тогда наступит нам полное счастье.
Не переживайте, Донбасс — самодостаточный.
А когда мы заберем и национализируем мариупольскую металлургию… Ух, поверьте мне, Россия будет очень довольна.
Главное, чтобы нас опять не отдали под какого-нибудь очередного олигарха вроде Курченко…
Потенциал-то у нас есть, но им можно пользоваться по-разному. Украина тоже была самой богатой из бывших республик.
Ее победила коррупция. Пользуясь именно коррупцией, америкосы купили там все.
Он идет по абсолютно пустым ангарам, спускается в теплицу, проходит мимо вольеров с выжившими собаками. Проверяет кухню, где для них готовят еду.
— Между нами, девочками, историю расскажу. — Остановившись, он заговорщицки наклоняется ко мне. — В Краматорске стоит большой машиностроительный завод — НКМЗ. Там при Союзе сорок тысяч человек работало.
Они подсмотрели, как мой папенька в девяностых неплохие деньги зарабатывал на комбайнах, и тоже их освоили.
В тринадцатом году Siemens предлагал его владельцу товарищу Скударю четыреста миллионов евро за этот завод.
Они сотрудничали: железо для них делал НКМЗ, а начинку — сам Siemens.
Скударь отказал и сейчас, наверное, пытается укусить себя не только за локти, но и за другие труднодоступные места. — Трубчанин хохочет.
Сверху взрываются раскаты, входят в каменное нутро ангара, расширяются, накладываются на голос Трубчанина, и кажется, что небо смеется его смехом.
Наши люди
Раскисшая от дождя дорога сменяется разбитым асфальтом. На обочинах местами натянуты канаты, предупреждающие: заминировано.
Где-то желтые под сухой травой поля взрыты окопами. Земляные насыпи над ними черны и жирны.
Над разбитыми блиндажами стоят черные покалеченные деревья, которые весной не зацветут.
В поселке Мирное у здания администрации грузовик раздает гуманитарную помощь — еду.
К нему выстроились несколько десятков человек.
В очереди тихо стоят и бездомные собаки, преданно заглядывающие в глаза людям.
Их вряд ли накормят. В поселке нет мобильной связи — вышки разбиты, нет электричества и нет воды.
— Скажите, вы рады тому, что вас освободили? — спрашиваю я.
Люди в очереди переглядываются.
— Ну, отвечай. — Женщина лет пятидесяти пяти толкает под локоть мужчину. — Ты хотел новую власть?
— Мы новую власть хотим, — говорит он.
— Мы рады, — раздаются в очереди голоса. — Мы очень рады.
— Ну что вы еще могли мне сказать! — говорю я. — А вы хотели, чтобы вас освобождали?
— Хотели, — нестройно отвечают они.
— Тут так, — шепчет мне на ухо женщина, ближе всех стоящая ко мне, — фифти-фифти.
— А вот вы скажите, — обращается ко мне мужчина лет тридцати пяти и пристально смотрит в глаза, — а я теперь получаюсь чей подданный — России или ДНР?
— В России нет подданных, — говорю я. — У нас только граждане.
Этот поселок был взят без единого выстрела. Координатором вызвался местный житель — Сергей Николаевич, коренастый неприветливый мужчина, как говорят, чем-то обиженный прежней властью.
Жители поселка сообщают ему о своих нуждах, он переправляет их в штабы ДНР. От ДНР в поселок приехали волонтер Наталья, она в военной форме и заместитель председателя Народного Совета Ольга Макеева, она — в гражданском.
— А меня арестуют? — К Наталье подходит женщина, одетая в меховую жилетку.
— Слушайте, не задавайте мне дебильных вопросов, — грубовато отвечает та. — Кто вам такое сказал, Светлана? На заборе прочли?
— Мне просто страшно, — отвечает Светлана. — Ну страшно мне!
— Стоп! — жестко говорит Наталья. — У нас никого не арестовывают. Вы — освобожденная территория. Вас проверит МГБ, и делайте что хотите, езжайте куда хотите. И если вы, Светлана, не брали в руки оружия и не расстреливали мирных жителей, то вам нечего бояться.
— Нет, что вы?! Я не расстреливала.
— Вот тогда, Света, если вам страшно, поплачьте дома в подушку. Как мы плакали восемь лет. А кого вы боитесь? Вы меня боитесь? Вот я стою перед вам. Вы. Меня. Боитесь?
— Я просто хотела поехать в Донецк. — Светлана на шаг отступает и наталкивается спиной на молодую женщину, которая смотрит на Наталью сузившимися голубыми глазами. Из-под ее шапки выглядывают черные немытые волосы.
— Я же хотела узнать просто… у хороших людей, — сбивается Светлана. — Я хотела с братом поехать в Донецк.
— А откуда мы знаем, кто ваш брат — простой шахтер или националист?
Светлана закрывает лицо руками, плачет, убегает.
Наталья уходит под дерево, щурится, как будто видит перед собой то, чего не видят другие, и длинными затяжками курит тонкие сигареты.
— Она работала секретарем у главы администрации, — говорит она мне. — Мы же знаем, что нормальных людей украинская власть на такие должности не назначала. Только тех, кто кричал «Слава Украине» и «Смерть москалям».
— Даже если так, — говорю я, — ее надо простить.
— Мне нечего ей прощать, — отвечает Наталья. — Я понимаю, что им тоже надо было как-то выживать. Но сейчас мы пустим без проверки ее потому, что она плачет, а потом будет рыдать пол-Донецка. Зачем ей туда так срочно — до проверки? Жестко? Я просто много видела. А ты… хочешь конфету? — она дает мне конфету и уходит.
Почувствовав на себе взгляд, я оборачиваюсь. Та же девушка в шапке нехорошим взглядом смотрит на меня.
— Хотите конфету? — спрашиваю ее.
— Нет.
— Потому что я из России?
Она отворачивается. Слышатся голоса женщин, окруживших Макееву: «Да мы за ДНР!», «Мы хотели, чтобы нас освободили!», «Мы ждали!», «Да мы настроены на Россию!», «Просто, может, у нас сейчас потрясение».
— А свет когда включат? — спрашивают они. — А когда мы сможем денег снять?
— Смотрите, — говорит Наталья, — с украинских карт вы уже ничего снять не сможете. И ДНР не сможет решить этот вопрос. Нас давно от платежных систем отключили.
Этот вопрос должен обсуждаться на международных площадках, но, учитывая то, как Украина себя ведет… мы не думаем, что этот вопрос решится. А выезжать обналичивать на территорию Украины я бы не советовала.
— Вернетесь али нет — неизвестно, — сокрушенно говорит худощавая женщина в берете.
— Но есть выездные пункты обмена гривен на рубли, — продолжает Наталья. — Пока на освобожденных территориях действует двойная валюта. За гривну можете спокойно покупать.
— Но дело в том, что мы тут должны были получить зарплату в конце февраля, а мы не получили. Денег нет.
— Украина восемь лет не платила ни пенсий, ни социальных пособий нашим жителям, — говорит Наталья. — Люди даже не могли оформить пенсию — подтверждение о том, что они работали, осталось на территории Украины.
— А что им есть, если ни денег, ни еды? — вмешиваюсь в разговор я.
— Правильный вопрос, — говорит Макеева. — Поэтому мы и спрашиваем. Если вы знаете кого-то, кому нечего есть, не молчите. Идите к Сергею Николаевичу, он передаст нам. Не молчите!
Мы должны вместе помочь друг другу! Теперь по сотовой связи… В Гранитном уже вышку ставят. Возможно, связь будет доходить и до вас. А потом сюда приедут карточки «Феникс», вы сможете их приобрести и пользоваться.
Да, в ДНР наши люди в четырнадцатом году действительно остались без пенсий и пособий. Украина так и ушла. Мы начали выплачивать пенсии только в пятнадцатом году в апреле. Но сейчас двадцать второй год. Мы готовы к этой ситуации.
Россия не допустит, чтобы вы остались без пенсий и пособий.
— Мы настроены на Россию, — слышатся голоса.
Пожилая женщина в пуховике плачет и уходит в сторонку. «Что случилось?» — Иду за ней. «Ничего, — она мотает головой. — Просто дети в Мариуполе, я ничего не знаю о них».
— У меня была своя конфета, — рядом со мной появляется та же девушка с настороженными глазами. Она открывает сжатый кулак, на ладони — конфета.
— Хотите, я съем вашу конфету, а вы — мою?
— Нет!
Она встает ко мне спиной. Светит солнце. Поют птицы. Лают собаки. Слышны женские голоса, диктующие, какие лекарства им привезти, и шум приехавшего с нами из Донецка генератора.
— Мои родственники тоже в Мариуполе, — поворачивается она ко мне. — У меня нет с ними связи. Скажите, в чем я виновата? Я работала тут — в администрации. Я ничего плохого не делала. С военными дел не имела. Почему я должна вас приветствовать?
— Не знаю… Не должны.
— Вы нас взяли или освободили?
— По-вашему, наверное, взяли. А мне бы хотелось, чтобы мы вас освободили. Ну, вы как хотите к этому относитесь, а я вас приветствую. Вы, безусловно, наши люди.
— Мы ваши люди? Только что мне делать? Денег снять я не могу. Рублей у меня нет, гривен нет, света нет, тепла нет, воды нет, связи нет. Но есть маленький ребенок. Вы не знаете, чем мне его накормить?
— Я вам дам рубли.
— Мне не нужны ваши деньги!
— А я вам дам.
— А я вашего ничего не возьму.
Я подхожу к ней, беру ее за рукав. Какое-то время мы смотрит друг другу в глаза.
— Я прекрасно понимаю, как вы ко мне относитесь по факту того, что я гражданка Российской Федерации.
Я прекрасно понимаю, как это выглядит, и поэтому мне хуже, чем вам. Но у меня есть рубли. У вас ребенок. Я — человек, вы — человек.
Почему один человек не может помочь другому?
— Я у вас беру потому, что у меня нет выбора.
Машина едет назад, встречая на пути сгоревшую военную технику. Где-то сотрудники МЧС ДНР уже тянут оборванные линии электропередачи. Над некоторыми низкими, скромными домами хлопочут на ветру российские флаги.
С одного двора выходит дед и рассказывает, как он восемь лет прятал российский флаг, пока тут стояли украинцы.
А как пришли республиканские военные, достал его и повесил на высоком древке во дворе.
— И знаешь, что самое интересное? — говорит он мне. — Вешал — ни ветерка не было. И только я его поднял, закрепил, как дунул ветер, флаг как начал развеваться. Такое наслаждение…
Миг до крика
— Солнышко, сейчас схватка будет. Ребеночек хочет выйти, — слышится из родзала голос Железной.
В роддом уже завезли первых беременных из Мариуполя и Волновахи.
Сегодня, 11 марта 2022 года, в Донецке на свет появились три младенца, матери которых ночью пытались проехать из поселков в военный Мариуполь, чтобы родить.
Дорога до Донецка была бы для них спокойней, но им было страшно ехать сюда — «к террористам и сепаратистам», о которых им рассказывал телевизор. Этих женщин развернули военные ДНР и доставили в донецкий роддом.
Из окон родзала, заклеенных скотчем, сегодня в ясной мартовской серости хорошо просматривается Донецк.
Промышленная труба, похожая на крест. Терриконы. Черные деревья. Несмотря на зимнюю погоду, с них каким-то непостижимым образом — а может, на контрасте с прифронтовыми — считывается: они-то живы и скоро дадут листву. За моей спиной стонет женщина.
Над городом огрызаются тяжелые орудия.
Зал разрезает животный вопль. Секунда тишины. Весь мир как будто притаился, спрятался в этом миге и считает секунды: раз-два-три-четыре — детский крик.
В руках Железной красный, синий и будто припорошенный белой пылью младенец. Он ищет кого-то слипшимися глазами, раскрывает рот и кричит, а может быть, смеется.
— Она радуется, — говорит Железная. — Она так хотела увидеть, какая же мама ей досталась — красивая, умная, счастливая, смелая, сильная.
— Слабая, — поправляет ее родившая женщина.
— Запомни, ласточка моя, — наклоняется к ней Железная. — Слабых мам не бывает. Самое сильное и смелое животное на свете — мать. Только она будет защищать своего ребенка.
Комментарии