Свершения Василия Гроссмана

На модерации Отложенный

Был ли он величайшим писателем прошлого века?

« — Да, товарищ Мостовской, — проговорила Софья Осиповна, — вот вам и двадцатый век, вот вам и человеческая культура. Невиданное зверство!»

Василий Гроссман. «Сталинград»

 

Как‑то  в середине 1970‑х в разговоре со мной Сол Беллоу подметил ключевое различие между европейскими и американскими писателями его поколения. В Европе писатели заглянули в глаза дьяволу, сказал он, а в Америке писатели вынуждены обходиться иронией, юмором и всем остальным, что под руку подвернется. Конечно, под дьяволом тут подразумевался тоталитаризм, в частности фашизм и коммунизм, посулившие своим сторонникам рай и загнавшие их в кромешный ад.

Беллоу имел в виду таких европейских писателей, как Артур Кёстлер, Джордж Оруэлл, Альбер Камю, Александр Солженицын, Стефан Цвейг, Андре Мальро, Борис Пастернак и другие. Должно быть, Василий Гроссман (1905–1964) — писатель, которого Беллоу наверняка не знал в пору, когда мы вели тот разговор, — взглянул в лицо этого дьявола пристальнее, чем кто‑либо другой, и оставил самое впечатляющее из литературных свидетельств злокозненности тоталитаризма. Если исходить из того, какое место эта тема занимает в его творчестве, насколько она для него значима, а также из того, с каким мастерством он раскрывает ее в своих мощных романах и глубоких эссе, то Гроссман был, возможно, самым значительным писателем прошлого века.

Василий Гроссман имел несчастье родиться в России — в стране, которая и при царях, и при комиссарах традиционно обращалась со своим населением, словно с покоренным народом. «Лишь одного не видела Россия за тысячу лет, — думает персонаж повести Гроссмана “Все течет”, — свободы». Другая героиня той же повести замечает: «Видно, не судьба нам на этом свете быть счастливыми». В 2014 году актер Леонид Броневой — его отец был в свое время отправлен в ГУЛАГ — назвал советский эксперимент «абсурдным, затянувшимся на 70 лет фильмом ужасов». Организованный правительством голод, гнусные показательные процессы, бесчеловечные гулаги, массовые убийства: по сравнению с жизнью в СССР казни египетские казались неделькой в Катскиллских горах .

Вдобавок Гроссман был евреем, а при царизме большей части евреев не разрешалось проживать вне черты оседлости, они становились жертвами погромов (только на Украине произошло более 1200 погромов). При власти Сталина евреев систематически травили после сфабрикованного «дела врачей» 1952–1953 годов, когда стране объявили, что группа врачей, по преимуществу еврейских, якобы замышляла убийство диктатора. Гроссман каким‑то образом избежал казни — судьбы двух других невероятно талантливых еврейских писателей, Исаака Бабеля и Осипа Мандельштама . Но его мать была убита нацистами в 1941 году на Украине, в Бердичеве, где были уничтожены около 62 тыс. евреев.

Как и Александр Солженицын, Гроссман был инженером, но в отличие от Солженицына, получил диплом инженера‑химика. В годы Второй мировой войны Гроссмана из‑за близорукости и слабого здоровья признали негодным к строевой службе, и он служил преимущественно военным корреспондентом, освещая для «Красной звезды» и других советских изданий все главные сражения войны. Гроссман вошел вместе с советскими войсками в лагерь смерти Треблинка и в своей ужасающей статье «Треблинский ад» (1944) одним из первых раскрыл смертоносную механику гитлеровского «окончательного решения» . Как журналист он был и в Сталинграде, стал свидетелем великой Сталинградской битвы, которая ознаменовала начало краха нацистов.

 


Василий Гроссман. 1945

 

 

Гроссман известен прежде всего двумя взаимосвязанными и объемистыми романами: в издании «Нью‑Йорк ревью» это два тома, занимающие в общей сложности 1830 страниц. Это романы «Сталинград» и «Жизнь и судьба». Неоконченная повесть «Все течет» (1961), над которой Гроссман работал в конце жизни, — капитальные нападки на советскую коммунистическую идеологию; об этом напряженно размышляет некий Иван Григорьевич, почти 30 лет отсидевший в гулаге.

История публикации книг Гроссмана при советской власти и сама бы могла лечь в основу впечатляюще замысловатого романа. Гроссман написал «Сталинград» еще при жизни Сталина, то есть в сокрушительных для художественной мысли тисках социалистического реализма, который Максим Горький определял как «способность смотреть на настоящее с высоты великих целей будущего», а Гроссман позднее назвал «не менее условным, чем буколические романы восемнадцатого века». На самом деле социалистический реализм означал, что не дозволялось никакое произведение искусства, которое не поддерживало бы, не защищало бы, не воспевало бы Советский Союз, а это, естественно, означало, что в печать не пропускали ни одно хоть сколько‑нибудь независимое, нешаблонное, воистину стоящее произведение искусства.

В своем вступлении к «Жизни и судьбе» и послесловии к «Сталинграду» переводчик Роберт Чандлер рассказывает — надо признать, лишь отчасти — о той чреватой опасностями полосе препятствий, которую пришлось преодолеть Гроссману, чтобы добиться публикации своих произведений. Редакция советского журнала «Новый мир» предложила столько существенных поправок к тексту, чтобы «обезвредить» роман «Сталинград» (в том числе предлагалось убрать некоторых персонажей, ввести других, поменять род занятий третьим), что первоначальный рукописный текст был шесть раз сильно переделан и как минимум три раза напечатан заново, пока наконец не увидела свет растянутая на несколько журнальных номеров его сильно измененная версия. О столь же запутанном «издательском лабиринте», по которому пробиралась к читателю «Жизнь и судьба», будет более чем достаточно сообщить, что до публикации этого романа автор не дожил. Он умер в 1964 году.

Книгу Гроссмана арестовали вместо ее автора; Гроссман написал, что «Жизнь и судьба» «находится в тюрьме». В СССР этот роман не издавался до конца 1980‑х, и даже сегодня Гроссман, по‑видимому, не так‑то хорошо известен на родине. Вообразите величайшее уныние, повлекшее за собой глубокую депрессию, в которую впал Гроссман, — написать шедевр мировой литературы, но так и не увидеть его напечатанным!

Русская журналистка Александра Попофф, автор книг о графине Толстой и ученике Толстого Владимире Черткове , написала великолепную биографию Гроссмана «Василий Гроссман и советский век» . В этой биографии нет ни эффектного психологического портрета героя, ни радикально нового прочтения его произведений. Нет, я бы сказал, что это биография под девизом «Только факты, мэм» — в духе полицейского, которого играл Джек Уэбб в сериале «Облава» ; а накопить эти факты — уже немалое достижение при том, что герой прожил почти всю жизнь в непрозрачной атмосфере СССР и при жесткой цензуре.

Гроссман, сообщает Попофф, — «выходец из семьи состоятельных купцов» — это факт, но его, как также отмечает Попофф, следует рассматривать под ракурсом того факта, что евреи, даже самые состоятельные, были «первыми среди неравных в Российской империи». Родители Гроссмана развелись в 1905 году, вскоре после того как он появился на свет, но сохраняли дружеские отношения. Его мать была образованной женщиной, училась в Европе, свободно владела французским, а позднее его преподавала. Она увезла сына в Швейцарию, где он жил с пяти до семи лет и, как пишет Попофф, «познакомился с западными ценностями, в том числе с уважением к личным правам и свободам, которое впоследствии считал основным». Гроссман читал французских писателей, классиков, Киплинга и Конана Дойла, восхищался Толстым и Чеховым. «Хотя всю свою сознательную жизнь Гроссман прожил в тоталитарном советском государстве, — пишет Попофф, — у него был образ мыслей человека свободного мира». Друзья рано подметили такие его качества как внимательность и отрешенность — сочетание, наводившее на мысль, что он станет писателем.

Гроссман выбрал науку, но довольно рано почувствовал, что первоклассный ученый из него не выйдет. Его увлекли общественные вопросы, и в 23 года он решил, что его подлинное призвание — литература. Как созревает литературный талант, и поныне одна из загадок искусства. Способности музыканта и художника обычно заявляют о себе рано, и кажется — да так оно и есть — что они от Б‑га. Но литературный талант нередко проявляется гораздо позже — Джозеф Конрад опубликовал свой первый роман «Каприз Олмейера» в 39 лет — если прежде не улетучится, встретив враждебный прием. В СССР с его драконовской цензурой решение стать писателем — затея, во все времена рискованная — еще и было чревато опасностью. Только в СССР, как часто повторяли, писателей действительно принимали всерьез: только там их принимали всерьез настолько, что убивали.

 


Василий Гроссман с дочерью и мамой Екатериной Савельевной. 1940‑еФото из архива Татьяны Менакер

 

Писать вразрез с канонами соцреализма — такая проблема перед молодым Василием Гроссманом еще не стояла. Если он никогда и не был идеологом, то идеализм ранних коммунистов все же уважал. (Его отец был меньшевиком.) В рассказе 1934 года «В городе Бердичеве» он повествует о женщине‑комиссаре, она обнаруживает, что беременна, и живет у бедной еврейской семьи Магазаник, пока ее сын не появляется на свет. Ребенок пробудил в ней глубокие, неожиданные для нее самой материнские чувства. Но, когда на Бердичев наступают поляки, она оставляет ребенка — навсегда, как нам дают понять, — чтобы уйти воевать в рядах своего полка. Еврейская семья обрисована с большой симпатией, повествование отлично построено, но мораль рассказа очевидна: государство — на первом месте, оно важнее даже материнства. Хочется думать, что, став старше, Василий Гроссман строго осудил бы этот рассказ.

С рассказом «В городе Бердичеве» Гроссман вошел в когорту советских писателей. Этот рассказ подготовил почву для публикации двух его скорее незначительных ранних повестей. Ему дали вожделенную квартиру в Москве. В партию он так и не вступил, но в Союзе советских писателей был на хорошем счету. В те времена Гроссман не подыгрывал системе — он тогда утверждал, что всем обязан советскому правительству, — но и против системы не шел.

Один из худших моментов его пути наступил в 1953 году, когда он согласился подписать, наряду с 56 другими видными советскими евреями, документ, в котором осуждались еврейские врачи, якобы возглавлявшие «заговор врачей». Позднее Гроссман глубоко пожалел об этом, в «Жизни и судьбе» он передает своему персонажу Виктору Штруму, подписавшему похожий документ, «безысходное чувство виновности, нечистоты». Гроссман получил секулярное воспитание; еврейство не занимало большого места в его детстве и юности. Попофф отмечает, что тем не менее он прочитал Библию и «был под глубоким влиянием еврейской веры в то, что нужно сочувствовать другим, любить жизнь и до последней минуты сопротивляться смерти, а также нужно и должно помнить о минувшем и чтить покойных, нужно свидетельствовать о происходящем».

Многие из этих свойств образуют сердцевину романа «Сталинград». Эта книга повествует в основном о том, как сказалось немецкое вторжение на всех слоях советского общества, а также о штурме Сталинграда — битве, как пишет Гроссман, «подобной которой не знал мир ни во времена битвы за Трою, ни в сражении у Фермопил», битве за «город на Волге, где решалась участь мира». В «Жизни и судьбе» Гроссман написал: «Каждая эпоха имеет свой мировой город — он ее душа, ее воля. Вторая всемирная война была эпохой человечества, и на некоторое время ее мировым городом стал Сталинград».

«Сталинград» можно отнести к романам, которые Генри Джеймс называл «рыхлыми мешковатыми чудищами», — романам, лишенным эстетической формы, а она, по мнению Джеймса, необходима. В романе Гроссмана ни много ни мало 151 персонаж, если не считать тех, кто появляется единожды. Персонажи — от советских ученых до немецких генералов, от русских крестьян до Сталина и Гитлера; последние появляются на страницах книги, причем второму из них посвящен развернутый словесный портрет («Эти часы беспокойного, некрасивого сна, собственно, были часами его человекоподобия»). Новых персонажей Гроссман вводит аж на 868‑й странице. Разыгрываются сцены домашней жизни, персонажи описываются во всех деталях («фигура генерала» Еременко «сутулая и грузная, была словно создана, чтобы портить жизнь портным»), автор делится наблюдениями о природе человека: «Любовь велика лишь, когда она подымает людей на великую жертву, не ради низких, гадких страстей. А это… вот то, что ты рассказала… мелкая, грязная страстишка…» Описание Сталинградской битвы у Гроссмана, ее сумятицы, повальных разрушений, кровопролитности, — там погибли, как утверждается, 2 млн русских и 4 млн немцев — захватывает не меньше, чем описание Бородинской битвы в «Войне и мире».

«Человеческое страдание! — пишет Гроссман. — Вспомнят ли о нем грядущие века? Оно не останется, как останутся камни огромных домов и слава воинов; оно — слезы и шепот, последние вздохи и хрипы умирающих, крик отчаяния и боли — все исчезнет вместе с дымом и пылью, которые ветер разносил над степью». В романе «Сталинград» Гроссман задался целью запечатлеть человеческие страдания, причиненные войной, которую вел Гитлер. Ни один другой народ, за исключением евреев, не пострадал в годы Второй мировой войны так, как русские. Нагнетая подробности — подробности разрушений, опустошения, смерти, Гроссман успешно решает задачу, которую сам себе поставил, — задачу сохранить память о страдании и его безжалостно высокой цене для простых людей.

«Сталинград» — книга великолепная, значительная; книга эта, возможно, великая, но, увы, не великий роман. Он слишком широко берет, чтобы получить ту особую власть над читателем, добиться той напряженности и углубленности, которых достигает только проза. Слишком много подвисших сюжетных линий, которые не завершаются даже в финале, важные действующие лица исчезают бесследно, темы намечены, но недостаточно раскрыты. Вполне возможно, что многое из этого — результаты бесконечных переделок и нещадных правок со стороны его советских редакторов, а по совместительству цензоров. И все же, когда дочитываешь «Сталинград», радуешься не только потому, что в этой книге одна из величайших в истории битв разложена на судьбы конкретных людей, но и потому, что это свидетельство от имени погибших храбрецов.

Возникает вопрос, задумывался ли «Сталинград» как первая часть дилогии, где второй частью должна была стать «Жизнь и судьба». Переводчик обеих книг Роберт Чандлер в общем и целом уверен, что Гроссман задумывал обе книги как единое произведение. «Жизнь и судьбу» определенно можно читать саму по себе и до «Сталинграда» — в таком порядке прочел эти книги я. Однако «Сталинград» усиливает воздействие «Жизни и судьбы», дополняя тем, что в киносценариях называется «предысторией», роман, ставший чем‑то вроде классики в кругу преданных читателей, к числу которых давно принадлежу и я.

Болгарский критик Цветан Тодоров написал о Гроссмане 1950‑х годов, авторе «Жизни и судьбы» и «Все течет», что он — «единственный — или, по крайней мере, самый значимый — живой пример того, как признанный, ведущий советский писатель полностью переродился. В нем умер раб и восстал из небытия свободный человек». Это чрезмерное упрощение, но Гроссман 1950‑х годов — действительно совсем другой писатель, чем Гроссман 1930–1940‑х. Несомненно, толчком к его внутренней метаморфозе была, в том числе, знаменитая «секретная речь» Никиты Хрущева 1956 года, где описывались кое‑какие грехи Сталина и намекалось на «оттепель» в сфере советской культуры. Но тут спрашиваешь себя: уж не повлияло еще больше на эту, пусть даже постепенную, метаморфозу еврейство Гроссмана?

Освещая ход войны как журналист, Гроссман узнал и об истреблении евреев на Украине. Он не только написал статью о нечеловеческих ужасах Треблинки, которая была одним из свидетельств на Нюрнбергском процессе, но и видел Бабий Яр — овраг в Киеве, где в 1941 году были казнены и сброшены в братские могилы без малого 100 тыс. евреев. Он знал, что многие украинцы были соучастниками уничтожения евреев во время Шоа. Добавьте к этому убийство его матери в Бердичеве. В те годы Гроссман вместе с Ильей Эренбургом работал над томом, который назывался «Полная черная книга русского еврейства», — книгой, которую не разрешили издать в сталинском СССР. Сталин — а он и сам был антисемит — как известно, провозгласил «Не делите мертвых», подразумевая, что запрещалось делать особый упор на массовых убийствах евреев.

Гроссман проделал длинный путь, и свидетельства о том, что он узнал на этом пути, явлены в зрелом художественном мастерстве и откровенности политических высказываний в «Жизни и судьбе». Одни из самых волнующих страниц «Жизни и судьбы» посвящены советской женщине‑врачу Софье Осиповне Левинтон, нееврейке , которая отказывается от шанса спасти свою жизнь и добровольно идет в Треблинке в газовую камеру, чтобы утешать ребенка — еврейского мальчика Давида — и, таким образом, в последние минуты перед тем, как умереть самой, чувствует себя его матерью: этот эпизод можно истолковать как полную противоположность рассказу «В городе Бердичеве» и, следовательно, отречение от него.

Те ужасы сталинизма и серьезные ошибки самого Сталина при руководстве военными действиями, от осуждения которых автор в «Сталинграде» в общем и целом воздерживается, в «Жизни и судьбе» показаны. Роман начинается с нескольких коротких глав, в которых старый большевик Михаил Сидорович Мостовской начинает терять веру в «ленинское дело». В романе «Сталинград» Мостовской — олицетворение мудрости, человек, пользующийся большим уважением; теперь же, оказавшись в немецком лагере военнопленных, он «не мог вернуть молодого, ясного и круглого чувства. “Это, должно быть, оттого, что я слишком долго живу на свете”, — думал Мостовской». В «Жизни и судьбе» пламенные приверженцы идеи нередко обнаруживают, что их вера поколеблена.

В «Жизни и судьбе» есть несколько блестящих страниц об антисемитизме — как о советском, так и о всемирном. «Антисемитизм, — пишет Гроссман, — есть выражение бездарности, неспособности победить в равноправной жизненной борьбе, всюду — в науке, в торговле, в ремесле, в живописи. Антисемитизм — мера человеческой бездарности. Государства ищут объяснения своей неудачливости в происках мирового еврейства». Он вычленяет разные уровни антисемитизма и отмечает: «К антисемитизму прибегают перед неминуемым свершением судьбы и всемирно‑исторические эпохи, и правительства реакционных, неудачливых государств, и отдельные люди, стремящиеся выправить свою неудачную жизнь. Но это одна из сторон антисемитизма». Там же Гроссман рисует и блистательный портрет Адольфа Эйхмана — жаль, что Ханна Арендт этого не читала, ведь знакомство с таким персонажем, возможно, помешало бы ей написать гадкую книгу, где Эйхман видится заурядным чиновником.

В «Жизни и судьбе» события показаны с точки зрения нескольких разных персонажей, там есть несколько основных и второстепенных сюжетных линий, так что роман нелегко пересказать кратко. В нем исследуется жизнь при двух тоталитаризмах — коммунистическом и фашистском, а также связь между обоими тоталитаризмами как врагами человечества. Объединяющей нитью в романе служат материалы о семье Александры Владимировны Шапошниковой, химика заводской лаборатории, ее трех дочерей, их мужей и их детей. Один из мужей — Виктор Павлович Штрум, физик‑теоретик, чьи взгляды во многом схожи с взглядами Гроссмана. Штрум не только подписывает документ с обвинениями в адрес своих коллег, о чем потом глубоко сожалеет, но и носит в себе обиду на свою жену Людмилу: из‑за ее требований он не смог спасти от Холокоста свою мать. «Бывают слабыми и грешные, и праведные, — пишет Гроссман. — Различие их в том, что ничтожный человек, совершив хороший поступок, всю жизнь кичится им, а праведник, совершая хорошие дела, не замечает их, но годами помнит совершенный им грех».

 


Страница из рукописи романа В. С. Гроссмана «Жизнь и судьба» (глава «Сталинградские штабы»). Машинописный текст с авторской правкой. 1960РГАЛИ. Ф. 1710. Оп. 2. Д. 4. Л. 4

 

Многие из тех персонажей, которые в «Сталинграде» появляются впервые, в «Жизни и судьбе» вылеплены более объемно, прописаны тоньше, лучше запоминаются. Если по форме «Жизнь и судьба» обычно следует модели «Войны и мира» — единственной книги, которую Гроссман, как он рассказывал, прочел во время Сталинградской битвы, — то по интонации она ближе к Чехову, и многие из глав, как отмечает Роберт Чандлер, читаются, словно чеховские рассказы. «Жизнь и судьба» затягивает читателя, вовлекая его в житье‑бытье персонажей, раскрывая жизнь целого общества, — это произведение того разряда, которые иначе называют шедеврами.

Никто не назвал бы шедевром последнее произведение Гроссмана — повесть «Все течет», но она больше, чем другие предшествующие ей произведения, всесторонне обнажает его отношение к Советскому Союзу. Эту неоконченную вещь Гроссман писал — возможно, сознавая, что умирает от рака желудка, — ничего не смягчая. Сталин — центральная фигура в жизни всех русских поколения Гроссмана — предстает таким, каким был на самом деле — «азиатом и европейским марксистом». После смерти Сталина, в «день смерти земного русского бога — рябого сына сапожника из городка Гори», многие деревенские жители «вздохнули с облегчением» , в созданных им лагерях возликовали многие миллионы людей. «Сталин умер! — пишет Гроссман. — В этой смерти был элемент свободной внезапности, бесконечно чуждой природе сталинского государства».

C Владимиром Ильичом Ульяновым, священным Лениным, в повести «Все течет» обходятся ненамного лучше. Предположение, что чудовищные деяния Сталина извратили чистоту ленинской революции, полностью отметается. «Убийство миллионов невинных и преданных партии людей и железный смысл этих убийств» — все это восходило к Ленину. «Огромна была ломка русской жизни, произведенная Лениным, — пишет Гроссман. — Ленин сломал помещичий уклад. Ленин уничтожил заводчиков, купцов». Потом на его место заступил Сталин и своей жестокой коллективизацией прикончил крестьянство. Но именно «революционная одержимость, фанатическая вера в истинность марксизма, полная нетерпимость к инакомыслящим привели к тому, что Ленин способствовал колоссальному развитию той России, которую он ненавидел всеми силами своей фанатичной души».

Гроссман причисляет Ленина и Сталина к величайшим в истории врагам свободы, он убежден, что «в мире нет цели, ради которой можно принести в жертву свободу человека». Гроссман признавал только один прогресс — прогресс в области свободы. Он даже завуалированно критикует Толстого и Достоевского, утверждая, что «одно лишь тысячелетнее рабство создало мистику русской души». Ближе к концу повести «Все течет» Гроссман вопрошает:

«Где пора русской свободной, человеческой душе? Да когда же наступит она?

А может быть, и не будет ее, никогда не настанет?»

Гроссман не впал в полное отчаяние, поскольку считал, что даже Сталин — руководитель государства, которое было врагом свободы, которое подавляло свободу во всех сферах жизни, — хотя и убил миллионы человек, не сумел окончательно расправиться со свободой. И с людской добротой — тоже.

В «Жизни и судьбе» гестаповец, допрашивая старого большевика Михаила Мостовского, разъясняет, чему нацисты научились у Ленина и Сталина, а также сходство этих двух режимов. Мостовскому претит эта мысль, но, вернувшись в камеру, он читает записи своего товарища по заключению Иконникова — странного, полусвятого человека, которого считали слегка помешанным, — о роли доброты в человеческой природе.

«Она, эта дурья доброта, и есть человеческое в человеке, — пишет Иконников, — она отличает человека, она высшее, чего достиг дух человека. Жизнь не есть зло, — говорит она». Далее Иконников отмечает: «Доброта сильна, пока бессильна!»; эти слова значат, что когда религии находятся у власти, они утрачивают доброту при своих попытках сохранить и удержать власть. Иконников полагает: «в бессилии бессмысленной доброты тайна [человеческого. — Примеч. авт.] бессмертия. Она непобедима» .

Иконников приходит к выводу:

«История людей не была битвой добра, стремящегося победить зло. История человека — это битва великого зла, стремящегося размолоть зернышко человечности. Но если и теперь человеческое не убито в человеке, то злу уже не одержать победы».

Мостовской, большевик до последнего вздоха, находит, что это мысли безумца. Тем не менее они ввергают его в растерянность и уныние. На читателей Гроссмана они действуют ровно наоборот. Мы думаем о поступке Софьи Осиповны Левинтон, утешавшей ребенка в газовой камере. Мы думаем о шестилетней девочке в рассказе Гроссмана «Старый учитель», которая утешает старика восьмидесяти двух лет по дороге на расстрел, о десятках других добрых поступков в прозе Гроссмана. Лишь писатель особого калибра может донести до читателей истину такого масштаба на примере ярких, убедительных поступков своих персонажей — только великий писатель, каким был Василий Гроссман.