«Великий современник»: дни, труды и странствия Натана Эйдельмана
На модерации
Отложенный
В. Кардин
Тридцать два года назад, 29 ноября 1989 года, в Москве умер историк Натан Эйдельман
Натан Эйдельман на даче. Из семейного архива
Не отважился бы я на такое название, поведя разговор о человеке, с которым дружил, говорил по душам, внимательно выслушивал, а случалось, и спорил. Искренне любил и высоко ставил.
Журналист, произнесший «великий», не входил в круг бесчисленных приятелей Натана Эйдельмана. Судил о нем преимущественно по книгам, выступлениям, репутации. Но, будучи честным, вдумчивым профессионалом — даже депутатство в Госдуме не испортило! — он видел значение созданного Эйдельманом, масштабы личности и отважился на справедливое определение, понимая: его затертость, амортизация здесь не помеха. Есть фигуры, мало зависящие от конъюнктурных ветров, от сводки погоды.
Благодаря Эйдельману люди давнего уже прошлого, смутно знакомые потомству по фамилиям, серым портретам в учебнике, отрывкам биографий, благим в общем-то устремлениям, но Б-г весть с какими заблуждениями, непониманием движущих сил, вернулись полнокровными, мудрыми, ставящими достойные, отнюдь не личные цели, сочетая их с продуманными действиями. В большинстве своем они предпочли бы обойтись без кровопролития, на худой конец, обойтись малой кровью. Но знали, на что идут.
Один из них признался: «В этом деле мы решительно были застрельщиками, или, как говорят французы, пропалыми ребятами».
И тот, кто взялся за непомерный труд воссоздания и возвращения их, был чем-то сродни «пропалым ребятам». К тому же стремился не поднять волну. Вообще чурался саморекламы. Что не всегда удается сказать о иных вполне честно вспоминающих о нем…
Но — к делу.
Слова, вынесенные в название, писались в час, когда разнеслась весть о кончине Натана Эйдельмана на 60-м году жизни. Журналиста потрясла не только сама по себе печальная новость, но и безвременность смерти. Тех, кто ближе знал Натана, факт потряс еще и тем, что Эйдельман, будучи, как выражаются в армии, «практически здоровым», не страдая мнительностью, сам, однако, предвидел свой срок. Он соизмерял свой век с жизнью тех, о ком писал, воспринимая их не только как героев книг, но и как бесконечно близких людей. Михаил Сергеевич Лунин прожил 58 лет, Александр Иванович Герцен — такой же срок, Александр Николаевич Радищев — 53 года, Иван Иванович Пущин — 61 год. …Пущин из немногих переступивших рубеж. Но насколько! «И мне жить до шестидесяти», — предупреждал Эйдельман.
Мистика? Вряд ли. Еще меньше причин подозревать в исчерпанности. Он жил дерзкими планами, дерзкими, но посильными. Они были ему по плечу.
Тут всего скорее такая причастность ко вполне определенным судьбам, когда — чем черт не шутит — вступают в силу иррациональные законы и диктуют свои сроки…
Объяснению, конечно, поддается многое. А вот примириться невозможно. Из 59 лет жизни Эйдельман отдал своему призванию меньше тридцати.
Скажут: зато сколько успел, сколько великолепных книг написал! Так-то оно так. Но сколько еще мог сделать, какие головокружительные планы вынашивал!
Однако рок не очень-то считается со сделанным и задуманным.
Десять лет между окончанием университета и выходом первой книги. Мало того, Эйдельман к тому же еще сын «врага народа».
Яков Наумович Эйдельман пятидесяти лет пошел на фронт Великой Отечественной войны, удостоился наград, но орден Богдана Хмельницкого не принял. Слишком много еврейской крови пролил украинский гетман.
Дерзкий поступок сошел с рук. А за не скрываемые взгляды сиониста в мирное уже время Яков Наумович угодил в лагеря. Да и над сыном нависла подобная угроза.
После 1956 года кружок молодых историков, поверивший в XX съезд, пошел дальше решений этого съезда, намереваясь углубить критику сталинизма. Эйдельман не состоял в кружке, хотя со многими участниками был знаком. Знакомцев арестовали и укатали за Можай. Эйдельмана вызвали на Лубянку. Он мужественно и умно держался на допросе. Лагеря избежал, но остался на подозрении, в сфере наблюдения наследников Железного Феликса. В 1987 году всплыло сообщение: «Взят в изучение литератор Н. Эйдельман». (Попутно замечу: и автор этих строк в то же самое время был «взят в изучение». Акция, видимо, носила широкий характер. Перестройка не на шутку испугала Лубянку.)
Родители Натана Эйдельмана и его дочь тамара. Из семейного архива
Десять послеуниверситетских лет, лишенный возможности заниматься научной деятельностью (а как мечтал!), Н. Эйдельман отдал преподаванию в школе, где стал любимцем ребят, и работе в Московском областном краеведческом музее в подмосковной Истре, где напал на два не печатавшихся письма князя Ю.Н. Голицына к А.И. Герцену.
Так Натану открылась тема: тайные корреспонденты Вольной русской печати. Итогом станет книга, досконально, на архивных материалах разрабатывающая эту тему. Она же, в свою очередь, подскажет новые темы, сюжеты, поведет к новым героям.
Позже Эйдельман утверждал: «От Герцена мои занятия пошли концентрическим кругами: круги расширялись — «Колокол», потом «Полярная звезда», декабристы, Пушкин… А от Пушкина — XVIII век. Все шло вглубь».
Совершенно очевидно, что такие проблемы — свободное слово и цензура, личность, особенно интеллигентная, и самодержавие — не относились к числу поощряемых. Едва ли не каждая книга пробивалась с трудом. Но, увидев свет, завоевывала успех, редко выпадающий на долю произведений так или иначе исторического жанра.
Нападок, однако, тоже хватало. Автор игнорировал догмы «марксистско-ленинского учения о решающей роли масс в истории».
Того очевиднее подобное игнорирование в глубоком эйдельмановском интересе к членам царской фамилии. Никакого умиления, присущего ныне иным сочинителям, недавно пускавшим слюни, вылизывая вождей пролетариата. Монархические симпатии ему были чужды. Но без постижения роли, действий, места российских императоров в истории страны, жизни сословий, даже отдельных личностей знакомство, сколь-нибудь основательное проникновение в былое превращалось в схалистику. Тем паче, что абсолютизм в России отнюдь не относился к явлениям кратковременным. Чего не было, того не было.
И еще одна, на мой взгляд, причина. Эйдельмана, сформировавшегося в первую очередь на русской классике, неизменно привлекал человеческий характер, индивидуальная личность, проявляющаяся в самых различных ситуациях.
Да, он был историком милостью Б-жьей, историком до мозга костей, со своим специфическим мышлением. Но его неизменно привлекал человек. Особенно в экстремальных условиях, особенно в час принятия решения. Не обязательно даже судьбоносного, пусть и личного, от которого может зависеть его жизнь, жизнь окружающих.
Эйдельман не уставал задавать вопросы о минувшей войне. Я не сразу это усек. Отвечал в меру сил, и только. А потом он признался, что многое берет на карандаш. Как и из фронтовых рассказов отца.
Это великая его заслуга — очеловечивание российской истории. Вместо не лишенных абстракции классов, вместо схемы с предначертанными этапами на первое место выходил человек. Будь то декабрист или царь. Ожившая история обретала многоликость, полифоничность. Каждое лицо отпечатывалось в памяти, совсем не обязательно вызывая читательские симпатии. Они, подобные симпатии (или антипатии), зависели не только от места в политическом или социальном единоборстве, но и от личных качеств.
Незадолго до кончины Эйдельман жаловался: «Попытки рассмотреть какого-либо царя, правящего после Петра Великого, не агитационно-разоблачительно, но чисто исторически обычно встречали отпор».
Задним числом «отменив» императоров, в нашем отечестве не придумали ничего лучше, чем учредить культ генсеков. Что из этого воспоследовало, известно.
Эйдельман являл упорство в своих устремлениях, своих доказательствах. Умел найти подтверждения собственной правоты, стремлению оживить прошлое, вдохнуть в него жизнь, поставить личность над абстрактными схемами. А не наоборот, как нас учили со школьной скамьи.
История страны представала не в последнюю очередь историей живых людей, населяющих ее, думающих, борющихся, не гарантированных от заблуждений. А где люди, там схемы, если и не исчезают, то отступают на второй, третий план, составляя не всегда обязательный фон.
Это направление целеустремленной эйдельмановской деятельности поддерживалось такими авторитетами, как Ю.Г. Оксман и П.А. Зайончковский. Позже А.Г. Тартаковский, вспоминая тыняновских Грибоедова, Кюхельбекера и юного Пушкина, неотделимых от «открытий» их создателя, напишет: «…Например, Лунин, С.И. Муравьев-Апостол или Пущин отныне прочно «окрашены» в нашем сознании в эйдельмановские «цвета», несут на себе «отпечаток» его личности и таланта, который еще очень долго не изгладится».
Добавлю: чем дольше, тем лучше.
Наделенный уникальным архивным чутьем, среди пожелтевших бумаг, полуистлевших писем, давно забытых публикаций Н. Эйдельман чудом находил ценный документ, редкое свидетельство, уникальное письмо, публикацию, не замеченную историками.
Лишенный такого чутья, я на сей счет расспрашивал Н. Эйдельмана и еще одного своего друга — видного историка В. Поликарпова. Получал исчерпывающие разъяснения. Отправлялся в архив и возвращался несолоно хлебавши. Однажды, не выдержав, пожаловался В. Поликарпову. Он с молчаливым сочувствием выслушал, а потом несколько дней спустя прислал мне конверт с фотокопиями документов, которые я умудрился не обнаружить.
Натана очень потешил этот эпизод. Он умел ценить деятельность коллег, в частности В. Поликарпова, который, основываясь на полузабытых архивных документах, добился реабилитации нескольких оклеветанных военачальников времен гражданской войны и 30-х годов.
Начитавшись книг, наслушавшись рассказов Натана Эйдельмана и Юрия Давыдова — знатоков русского прошлого и личностей, воплотившихся в нем, я отважился на книгу о поэте-декабристе Александре Бестужеве-Марлинском. Оба поддержали мое начинание. Натан не скупился на советы.
Когда рукопись была завершена и в издательстве поинтересовались, кого бы я хотел видеть внутренним рецензентом, я уверенно назвал Эйдельмана, прекрасно зная, что наши приятельские отношения никак не отразятся на его суждениях, его отзыве.
С этой минуты Бестужев исчез из наших с Натаном бесед. До того едва не постоянных.
В тот год мы соседствовали в Переделкине. Следом за Натаном подтянулись его друзья — Алик Городецкий, Юлик Крелин. Бражничество вошло в обыкновение. Застольные разговоры длились часами.
Натан Эйдельман, 1950-е годы
Однажды, когда мы вдвоем с Натаном отправились погулять, он с оттенком то ли недовольства, то ли удивления воззрился на меня — почему это я не спрашиваю о своей рукописи, отданной ему на рецензирование?
Мой вполне естественный ответ в первую минуту его насторожил. Я сказал, что в свободном разговоре, вроде того, что велся между нами сейчас, он невольно захочет позолотить пилюлю, коль таковая у него имеется. А в официальной рецензии будет писать все как есть, чего я и добиваюсь.
Помолчав, он с неохотой согласился. Искренне уважал устный жанр. Куда больше, чем я.
Вполне доброжелательная рецензия Натана, всерьез прочитавшего рукопись, содержала, помимо одобрительных слов, критические замечания и толковые советы.
Я не принадлежал к числу его друзей, близких еще со студенческих лет. Это, вполне допускаю, позволяло мне, в свою очередь, выражать несогласие или сомнение в иных его начинаниях. Такая потребность возникала редко. Но, коль возникала, я не видел причин отмалчиваться. Тем более что Натан, с одной стороны, был достаточно чуток, чтобы уловить оттенки, с другой — подобного рода молчание противоречило моим взглядам, моему искренне уважительному отношению к его подвижническому труду.
Мне, например, представлялась напрасной его работа в соавторстве. Будь то работа над книгой или над сценарием.
На мой взгляд, соавторство предполагает более или менее равенство жизненного багажа и творческих возможностей.
А такое случается крайне редко. Натан задавал слишком высокий уровень.
Что до одноразового соавторства, то оно, на мой взгляд, отдает случайностью, которая не компенсируется даже давней дружбой. В нем почти неизбежно присутствует, пусть и не бросающаяся в глаза, случайность. С присущей ему искренностью вступая в такой альянс, Натан что-то, на мой взгляд, утрачивает. И эту потерю вряд ли возмещает второй автор, а сам Натан, так или иначе, отходит от предначертанного именно ему. В конечном счете результат ниже свойственного работам, сделанным в одиночку. Да и соавтор — это всякий раз были люди безусловно одаренные — тоже вряд ли выигрывает.
Не скажу, что Эйдельман спешил со мной согласиться, как и в тех единичных случаях, когда я показывал ему непрописанные страницы в его книгах. Он молчал. Сопел. На дружеских отношениях эти единичные несогласия не отражались. Не помешало это вызвать его на разговор о теме, давно занимавшей меня. Другого собеседника я не видел. Хотя теперь-то, задним числом, понимаю, что среди историков хватало тех, кто разгрыз этот орешек.
Мои тогдашние попытки «пробить» свою точку зрения ни к чему не приводили. Несмотря на то, что моим союзником выступал Александр Сергеевич. Редакторы всякий раз снимали мое утверждение относительно отказа истории в сослагательном наклонении. Следуя за Пушкиным, я думал, что история очень даже имеет сослагательное наклонение.
Но никак не мог взять в толк, откуда такая нетерпимость. Не только к моему мнению, но и к мнению того, кто «наше все». Пушкин прямо утверждал: история вариантна.
Натан завелся с полоборота. Он умел на лету схватить суть и развить тему. Словно исподволь готовился к ней.
Такое впечатление скорее всего складывалось, благо он много знал, о многом всерьез размышлял. Умел прислушиваться к различным мнениям, чаще всего оставаясь при собственном. От говорунов, застольных акынов его отличало умение сосредоточенно слушать собеседника, думать о самом разном — запутанных узлах истории, судьбах друзей, политических событиях, свежем письме, о личных обстоятельствах, в том числе собственных, не отличавшихся простотой…
В тот погожий августовский денек выяснилось, что и о проблеме, затронутой мной, он имел мнение. И, не импровизируя, с готовностью им поделился. Тем более что пришел к нему безотносительно к нашей беседе.
Мы сидели на скамейке неподалеку от железнодорожного полотна. Он замолкал, когда пролетали электрички, и продолжал, едва они скрывались за поворотом.
Естественно, не редакторы боялись признать возможность сослагательного наклонения в истории. Редакторы — стрелочники (кивнул в сторону железнодорожных рельсов). Сама господствующая идеология не признает вариантность истории, полагая только марксистско-ленинскую неотвратимость.
Восстание декабристов зависело от бесконечного множества причин и предпосылок, его исход вовсе не был предрешен. Как, впрочем, и исход Октябрьской революции, победившей в немалой степени случайно. Закономерность если и сказалась, то в минимальной степени. Достаточно вспомнить провал большевиков при выборах Учредительного собрания, на которое ставил Ленин и его единомышленники. А когда провалились, Собрание разогнали…
Возвращаясь мыслью к своим неизменным спутникам — декабристам, Н. Эйдельман резко (он это умел) осуждал взгляды, утверждавшие неизбежность поражения полков, что вышли на Сенатскую площадь. Несмотря на ошибки и слабости (противной стороне тоже хватало того и другого), победа тех, кто войдет в историю под славным именем «декабристов», была вполне вероятна.
Натан признался, что обрел эту уверенность, еще обдумывая Лунина, а уже в его книге герой рассуждал о таком варианте событий, когда бы их участники последовательно исполняли принятый план. «Тогда взяли бы власть, сразу издали бы два закона — о конституции и отмене рабства, — а пусть будут межусобицы, диктатуры — истории не повернуть, все по-другому пойдет».
Не полагаясь на собственную память и, натурально, не делая в тот день заметок, я нашел в «Лунине» нужное место и сейчас его переписал.
Автор и его герой (один из самых любимых и самых удавшихся) выступали единомышленниками.
В наши дни — и это тоже примечательно — тема альтернативности исторического развития, о чем мы когда-то рассуждали с Натаном, победила прежнюю уверенность в отсутствии у истории сослагательного наклонения.
Один из ранее упомянутых мною друзей и единомышленников Эйдельмана, видный специалист по XIX веку Андрей Тартаковский, тоже до срока ушедший из жизни, в своей обстоятельной статье, на мой взгляд — одной из лучших о творчестве Н. Эйдельмана, утверждает:
Отвергнув тезис об одном заранее предопределенном пути, ныне возобладало мнение о различных путях развития и различных способах их преодоления.
«…Мысль эта признана ныне одним из краеугольных положений современной методологии исторического и — шире — социального познания <…> Но до середины 80-х годов попытки всерьез затронуть эту проблему решительно пресекались. Историкам жестко предписывалось заниматься только тем, что свершилось, — в этом усматривался как бы «символ веры» материалистического понимания истории, но, разумеется, в сугубо механистической трактовке. Его адепты под флагом рассуждений о примате «исторической необходимости» усердно проповедовали, что сослагательное наклонение имманентно противопоказано исторической науке».
С женой Элеонорой и дочерью тамарой. Из семейного архива
Принося извинения читателям за столь обширную цитату, я хочу еще раз отметить историческую дальновидность Натана, глубину и независимость его мышления.
Имея представление о работах А. Г. Тартаковского, круге его научных интересов, да и лично немного зная его, я видел в нем вероятного автора книги о Натане Эйдельмане. Судьба же распорядилась по-своему. Однако — уверен — книга будет написана и ее прочитают вместе с книгами Эйдельмана, ждущими переиздания.
Связанный территориальными рамками газетных заметок, я все время испытываю опасения: что-то пропущено, оставлено за границами заметок. Тем более что я принадлежал к другому поколению, другой — по крайней мере на три с гаком первые десятилетия жизни — биографии. Общих знакомыx у нас, особенно на первых порах, было маловато. Я знал киноведа Юрия Ханютина, врача Юлия Крейлина, меньше — ученого Валентина Смилгу, из более поздних — океанолога и барда Александра Городницкого. А Натан буквально обрастал друзьями, где бы ни появлялся, и умел сохранить братские зачастую отношения. Душевной щедрости ему хватало на всех. Хватало, разумеется, и на близких. Но тут не обходилось без сложностей, а то и драм. Первый брак распался, когда дочь уже была относительно большой (кажется, школьницей). Будучи полукровкой, Тамара, вопреки уговорам в паспортном столе и советам кое-кого из родственников, предпочла национальность отца, чем вызвала у него чувство удовлетворения.
Поглощенный русской историей, теми, кого считал — по-моему, справедливо — ее героями, Эйдельман не забывал о своем национальном происхождении, не заблуждался относительно отечественного антисемитизма. При этом, насколько мне дано судить, не разделял сионистские убеждения горячо любимого отца.
Еще до того как они съехались, Юлия Мадора взяла на себя многие заботы, сопряженные с работой Натана, а когда они наконец, получив жилье, поселились вместе, наладила его быт.
Человек феноменальной работоспособности, загруженный сверх головы (архив, библиотеки, встречи с читателями, лекции), Натан не чурался богемности, и Юля, когда требовалось, возводила заслон хмельным словопрениям, готовым продолжаться до утра. К ее заслугам относится и сбережение архивов Натана, в частности его дневников. Их расшифровка (уроки двух обысков кое-чему научили) и публикация — дело сложнейшее. К нашему удивлению, она и с ним справилась. Я этим воспользуюсь.
Лишенный возможности дать более развернутую панораму жизни и трудов Натана Эйдельмана, я постараюсь, хотя бы частично, восполнить пробелы с помощью его дневников. Дать, к сожалению, неполное представление о его странствиях, встречах, дорожных впечатлениях, обращаясь к Натановым записям 60–70-х гг.
«Поездка в Переславль-Залесский. Мураново. Желтые листья — сквозь них голубое небо. Загорск <…> Патриарх Пимен. Плещеево озеро…»
«В Баргузине. Могила Михаила Кюхельбекера; дом рассыпался, тополь, посаженный Кюхлей. Рядом масса еврейских могил…»
«Ленинград. Ноябрь. (подчеркнуто Н.Э.) …Тихий, безлюдный Петровский сад. Мысль при разговоре: декабристы раскалывались <…> Не было общей идеи, веры, твердого устоя, уверенности».
Исключение сделано для Лунина. Причины «раскалывания» еще будут уточняться, корректироваться.
«Суета. В москве аресты (конец января 1961 г. — В.К.) <…> А. Гинзбург собрал коллекцию нелегальщины, собрал белую книгу о процессе <…> Его вызвали — он был дерзок etc. Обыск, затем арест».
«Чернышевский — герой: полагал, что Рахметовых уничтожат вскоре после революции; «ирония»… но все же шел на революцию».
«Взгляды складываются и отвердевают. Проходят стадии мягкой и застывшей глины…»
«Иркутск. Налет какой-то партизанской романтики — улица МОПРа, Фурье, Ударника, Литвинова, Декабрьских событий (!), 15-й армии, Польских повстанцев…»
Из следующей записи об Иркутске. «В архиве — много декабристских подробностей о Лунине, Штейнгеле, Орлове, губернаторах».
Еще из иркутских записей. «Сильное впечатление от библиотеки Лунина <…> Мое дело — история. Могила Трубецкой».
«Прогулка по Чите». Среди читинских записей. «Тысячи страниц дела, из них детали для меня».
«Утром с Валей (Смилгой, одноклассником, профессором и, прошу прощения, собутыльником. — В.К.) во Владивосток».
Через неделю с другим любимым одноклассником Игорем Белоусовым — в Артем.
«10.7.1972 г. Умер Игорь».
Единственная сугубо личная запись сделана 21/11973 г. Касается разрыва с Элей —первой женой (я ее видел раза два, впечатление нейтральное). Отголоски этой записи через две с чем-то недели: «Уехал в Сибирь. Накануне как всегда вспышка гнева из-за иронически-злобного тона Э…»
«Снег. Бараб. степь. Счастье мое велико, и семья — мой поликратов перстень».
Странствия, странствия и постоянные мысли о декабризме, декабристах, об уже написанном Лунине.
Еще будут Переделкино, Ленинград, Таллин, Тарту… И встречи. И бесконечные размышления. И утраты. Последняя запись этой публикации — запомнившаяся смерть Юрия Ханютина.
«26/VI. Похороны Юры. Шутка Ханютина — о мужском обществе, которое становится женским».
Сам дневник с его подчеркнуто лаконичными записями способен дать лишь приблизительное представление о делах, днях и странствиях Натана Яковлевича Эйдельмана. Выдержки из него — всего лишь пунктир.
Но возможно, он кому-то что-то скажет, поможет вспомнить, представить себе фигуру, о какой велась речь, необычную жизнь, прожитую достойно, среди людей, как правило, достойных. Отданную беззаветному восстановлению судеб, оставивших глубокий след в истории XIX века.
Значение этой в одиночку проделанной работы выходит за временные границы века, где развертывалось драматическое действие…
В Израиле, я слышал, есть улица, носящая имя Якова Эйдельмана. Что ж, вполне справедливо.
Но мне думается, что и сын достоин не меньшего уважения. Не стремясь переехать на историческую родину, он столько сделал для своей обычной родины, что историческая могла бы, должна была оценить. Ее сыны славны и этим — умением не просто осваивать среду обитания, но и открывать, воздавая должное, ее человеческие богатства.
Коли прикидывать всерьез, не так-то у нас много великих современников, перешагнувших грань тысячелетий. Зато сколько мнимых триумфаторов дало XX столетие!
Комментарии
Спасибо