Белая и черная Америка живет хоть и вместе, но врозь

На модерации Отложенный


1

 

Первый раз я столкнулся с расизмом в школе на уроке латышского языка. Учебник предлагал адаптированную с неизвестного источника душещипательную историю. Чернокожий безработный привел дочурку в магазин, чтобы на последние деньги купить ей туфли. Первая пара оказалась мала, а вторую не дали примерить, ибо, объяснил бессердечный белый продавец, другие покупатели не станут покупать обувь, которой касалась черная нога. Из текста было не ясно, где происходит действие, но вряд ли в Риге, где тогда еще не было ни одного из попавших туда позже трехсот афролатов. Судьба босой негритянки запала мне в сердце, потому что ее надо было пересказать близко к тексту, не забывая про дифтонги и длинные гласные. Не удивительно, что все кончилось переэкзаменовкой, но, даже готовясь к ней все лето, я не смог узнать, кому пришло в голову обогатить латышскую литературу этим вполне безумным опусом.

Впрочем, он не слишком отличался от всех остальных, которые как советская, так и постсоветская власть свела к одному сюжету: «А у вас негров вешают». Возможно, поэтому мы приехали в Америку с комплексом вины, который короче всего выразил Довлатов.

— Заходя в контору, — написал он, — я с белым охранником здороваюсь, а черному еще и кланяюсь.

Примерно так же в России относились к евреям, когда, заранее извиняясь, боясь обидеть, но не в силах утерпеть, спрашивали: «Простите, вы какой нации будете?»

 

С неграми, конечно, все еще сложнее, потому что у нас меньше опыта, в том числе языкового. Кое-как мы сошлись на неуклюжем заимствовании «афроамериканец», но, уступая политкорректному термину, я каждый раз думаю, как бы удивился Пушкин этому определению.

Сегодня эти мелкие проблемы кажутся приметами идиллии. Как, собственно, всё, что было вчера: и чернокожий президент, которого два раз выбрала белая Америка, и Опра Уинфри, главная телезвезда, которая, кстати сказать, научила всю страну читать «Анну Каренину», и 40% афро-американцев в армии, включая многозвездных генералов, и даже мой старинный приятель, эмигрировавший из Петербурга, у которого теперь трое очаровательных внуков-негритят.

Я знаю, что подобный перечень напоминает практику советских газет, которые оправдывали антисемитизм показными евреями, выставляя их на витрине интернационализма. Но мне этой афроамериканской доски почета долго хватало, чтобы считать: все идет в правильном направлении.

Я был не прав уже потому, что белая и черная Америка живет хоть и вместе, но врозь.

Я в этом убедился, когда пришел к последней в гости — на буйную службу в негритянскую церковь, где другим белым был сатана на безыскусном витраже. Отстояв ее целиком, я, как мне сказали довольные прихожане, взявшие меня в гости к своему Богу, стал своим, во всяком случае, в то воскресенье.

Мы многого не знаем друг про друга. И не скоро узнаем, ибо, разделяя публичное пространство, в частном и интимном по-прежнему живем наособицу: и дома, и в школе, и в отпуске.

Однако при чем тут Сервантес, памятник которому изуродовали в Сан-Франциско? И Колумб, чью статую на площади Колумба же в Нью-Йорке охраняют посланные губернатором национальные гвардейцы? И мой любимый президент Теодор Рузвельт, 80 лет дежуривший у входа в нью-йоркский музей Естественной истории, который он сам наполовину заполнил экспонатами?

 

Путеводитель по расизму. Профессор Шанинки объясняет, почему движение Black Lives Matter взорвало Америку и как его воспринимают в России

2

Чтобы понять подспудные причины атаки на каменных людей во всех городах Запада, нужно вспомнить об истоках глобальной цивилизации.

Она стала возможной не потому, что земля круглая, а потому, что она — цивилизация. Хрупкая и агрессивная сразу, она создает себя за счет других — больше ведь не из чего. Сегодня принято оплакивать ее жертв и сводить счеты с виновниками.

Сперва ими были самые очевидные — сотни памятников генералам-южанам Гражданской войны, которыми когда-то гордилась вся страна. Национальная память отдавала должное героям с обеих сторон, тем более что они часто бывали однокашниками и однополчанами, ветеранами прежних войн. Америка не поставила проигравшего генерала Ли к стенке, а назначила его президентом университета Виргинии.

Более того, победители-северяне перехватили у побежденных миф довоенного Юга, который стал тем, чем нам служит пушкинский золотой век. Средний американец об этом потерянном рае все еще судит по самому популярному в истории Голливуда фильму — «Унесенные ветром», который теперь будут показывать с покаянным комментарием.

Считается, что Юг проиграл войну, но выиграл мир. Сейчас пришла пора реванша: сносят монументы, стирают имена, срывают конфедератские флаги. Юг ХХI века платит по счетам ХIХ. Наверное, это можно понять — не мне судить, чужая война.

Но при чем тут, спрошу опять, Сервантес, который и сам был рабом. За что же его памятник замазали алой, в цвет крови краской?

Наверное, для тех, кто это сделал, он один из Белых Мертвых Мужчин, создавших ту самую цивилизацию, что вынесла на обочину слишком многих.

Другое дело, что без Сервантеса не было бы «Дон Кихота», и вся эволюция романа пошла бы другим и вряд ли лучшим путем. То же можно сказать про всех, кто сегодня подвергается гонениям. Чем бы они ни провинились (у президента Джефферсона было 60 рабов), мы их любим не за это и помним потому, что все они были незаменимыми. Колумб, одержимый неверными географическими подсчетами, открыл Новый Свет, в существование которого даже он сам не верил. Тот самый бронзовый Рузвельт на коне в сопровождении индейца и африканца сохранил для нас девственную природу Америки, заключив ее в Национальные парки.

Мне особенно жаль Черчилля, которому тоже досталось, но уже в Лондоне. Вот уж кому мы все без исключения обязаны. Не будь его твердой решимости сопротивляться фашизму в те судьбоносные годы, когда Гитлер со Сталиным разделили Европу, первому ничто не помешало бы напасть на второго намного раньше, не беспокоясь о войне на два фронта.

Еще страшнее, говорят историки, что без Черчилля у нацистской Германии хватило бы ресурсов и времени, чтобы они, а не американцы, создали атомную бомбу.

На каких весах можно взвесить подвиг одинокого сопротивления лондонского Блица и упрямой приверженности Черчилля Британской империи?

Снести памятники — значит оставить историю без лица, отдав ее, как хотели марксисты, на произвол бездушной необходимости смены формаций. Кому, спрашивается, понравится жить в таком обезличенном мире?

И тут я вспомнил о Дзержинском.

3

Мало в моей жизни было дней счастливее того, когда толпа свалила истукана с Лубянки. Это была сладкая месть за расстрелянного чекистами деда, за дважды изуродованную жизнь отца, за друзей, ставших стукачами, за отобранную страну моего языка.

В этом огромном памятнике сосредоточилось все, за что я ненавидел поставивший его режим. И я радовался решительности людей, сумевших свалить монстра, наводившего морок на целый народ. Умом я понимал, что этот Феликс не живой, и даже не мертвый, а железный, не настоящий человек, а его изображение. Но в тот день мне было все равно — зло влилось в символ и одушевило его — как раз настолько, чтобы можно было с ним расправиться.

— В этом сказывается, — сказал мне товарищ-скульптор, — магическая природа нашего первобытного искусства.

Люди всегда лепили себе богов, и каждый памятник являет собой кумира, который отвечает за оригинал — и жизнью, и смертью.

Я вовсе не собираюсь таким образом оправдывать тех, кто сегодня сносит памятники. Я всего лишь хочу вспомнить, как жалел, что меня не было среди них в тот исторический день, на память о котором мне достался кусок цемента, выковырянный друзьями из пьедестала.