А. Куприн. АНАФЕМА

 


А. КУПРИН. АНАФЕМА
( рассказ в сокращении)

- Отец дьякон, полно тебе свечи жечь, не напасёшься, - сказала дьяконица. - Время вставать.


Эта маленькая, худенькая, желтолицая женщина, бывшая епархиалка, обращалась со своим мужем чрезвычайно строго. Когда она была ещё в институте, там господствовало мнение, что мужчины — подлецы, обманщики и тираны, с которыми надо быть жестокими. Но протодьякон вовсе не казался тираном. Он совершенно искренне боялся своей немного истеричной, немного припадочной дьяконицы. Детей у них не было, дьяконица оказалась бесплодной.

 

В дьяконе же было около девяти с половиной пудов чистого веса, грудная клетка — точно корпус автомобиля, страшный голос, и при этом та нежная снисходительность, которая свойственна только чрезвычайно сильным людям по отношению к слабым.


Приходилось протодьякону очень долго устраивать голос. Это противное, мучительно-длительное занятие, конечно, знакомо всем, кому случалось петь публично: смазывать горло, полоскать его раствором борной кислоты, дышать паром. Ещё лёжа в постели, отец Олимпий пробовал голос.


- Via...кмм!.. Via-a-a!..Аллилуя, аллилуя... Обаче.. кмм! Ма-ма... Ма- ма...
«Не звучит голос» - подумал он.
- Вла-ды-ко-бла-госла-ви-и-и... Км...


Совершенно так же, как и великие знаменитые певцы, он был подвержен мнительности. Известно, что актёры бледнеют и крестятся перед выходом на сцену. Отец Олимпий, вступая в храм, крестился по чину и по обычаю. Но нередко, творя крестное знамение, он также бледнел от волнения и думал: «Ах, не сорваться бы!» Однако только один он во всём городе, а может быть, и по всей России мог бы заставить в тоне ре-фис-ля звучать старинный, тёмный, с золотом и мозаичными травками старинный собор. Он один умел наполнить своим мощным звериным голосом все закоулки старого здания и заставить дрожать и звенеть в тон хрустальные стекляшки на паникадилах.


Жеманная кислая дьяконица принесла ему жидкого чаю с лимоном и, как всегда по воскресеньям, стакан водки. Олимпий ещё раз попробовал голос:


- Ми... ми... фа... Ми-ро-но-си-цы... Эй, мать, - крикнул он в другую комнату дьяконице, - дай мне ре на фисгармонии.


Жена протянула длинную, унылую ноту.
- Км... км... колеснице-гонителю фараону... Нет, конечно, спал голос. Да и чёрт подсунул мне этого писателя, как его?

 

Отец Олимпий был большой любитель чтения, читал много и без разбора, а фамилиями авторов редко интересовался. Семинарское образование, основанное главным образом на зубрёжке, на читке устава, на необходимых цитатах из отцов церкви, развило его память до необыкновенных размеров. Для того чтобы заучить наизусть целую страницу из сложных писателей-казуистов, ему достаточно было только пробежать глазами строки, чтобы их запомнить наизусть. Книгами снабжал его студент из Вифанской академии Смирнов, и как раз перед этой ночью он принёс ему прелестную повесть о том, как на Кавказе жили солдаты, казаки, чеченцы, как убивали друг друга, пили вино, женились и охотились на зверей.


Это чтение взбудоражило стихийную протодьяконскую душу. Три раза подряд прочитал он повесть и часто во время чтения плакал и смеялся от восторга, сжимал кулаки и ворочался с боку на бок своим огромным телом. Конечно, лучше бы ему было быть охотником, воином, рыболовом, пахарем, а вовсе не духовным лицом.


В собор он всегда приходил немного позднее, чем полагалось. Так же, как знаменитый баритон в театр. Проходя в южные двери алтаря, он в последний раз, откашливаясь, попробовал голос. «Км, км... звучит в ре, - подумал он. - А этот подлец непременнно задаст в до-диез. Всё равно я переведу хор на свой тон».


В нём проснулась настоящая гордость любимца публики, баловня всего города, на которого даже мальчишки собирались глазеть с таким же благоговением, с каким они смотрят в раскрытую пасть медного геликона в военном оркестре на бульваре.


Медленно, ощупывая ступеньку за ступенькой и бережно трогая руками дубовые поручни — он всегда боялся, как бы не сломать чего-нибудь по нечаянности, - поднялся протодьякон на кафедру, откашлялся, потянул из носа в рот, плюнул через барьер, ущипнул камертон, перешёл от до к ре, и начал:


- Благослови, преосвященнейший владыко.


«Нет, подлец регент, - подумал он, - ты при владыке не посмеешь перевести мне тон». С удовольствием он в эту минуту почувствовал, что его голос звучит гораздо лучше, чем обыкновенно, переходит свободно из тона в тон и сотрясает мягкими глубокими вздохами весь воздух собора.


Шёл чин православия в первую неделю великого поста.
Протодьякон время от времени, в перерыве между чтением псалмов, рычал: «Вонмем»...» Господу помолимся». Стоял он на своём возвышении огромный, в золотом, парчовом, негнувшемся стихаре, с чёрными с сединой волосами, пхожими на львиную гриву, и время от времени постоянно пробовал голос.

Церковь была вся набита какими-то слезливыми старушонками и седобородыми старичками, похожими не то на рыбных торговцев, не то на ростовщиков.


«Странно, - вдруг подумал Олимпий, - отчего это у всех женщин лица, если глядеть в профиль, похожи либо на рыбью морду, либо на куриную голову... Вот и дьяконица тоже...»


Началось утверждение православия.
Святая церковь знает анафемы, написанные по специальным поводам: проклятие Ивашке Мазепе, Стеньке Разину, еретикам: Арию, иконоборцам, протопопу Аввакуму и так далее и так далее.


Но с протодьяконом случилось сегодня что-то странное, что с ним ещё никогда не бывало. Правда, его немного развезло от той водки, которую ему утром поднесла жена.


Почему-то его мысли никак не могли отвязаться от той повести, которую он читал в прошедшую ночь, и постоянно в его уме, с необычайной яркостью, всплывали простые, прелестные и бесконечно увлекательные образы. Но, безошибочно следуя привычке, он уже окончил символ веры, сказал «аминь» и по древнему ключевому распеву возгласил: «Сия вера апостольская, сия вера отеческая, сия вера православная, сия вера вселенную утверди».


Потом пошли проклятия категорические: не приемлющим благодати искупления, отмещущим все таинства святые, отвергающим соборы святых отцов и их предания. И при возгласе каждого проклятого имени хор уныло отвечал ему нежными, стонущими, ангельскими голосами: «Анафема».


Давно в толпе истерически всхлипывали женщины.
Протодьякон подходил уже к концу, как к нему на кафедру взобрался псаломщик с запиской от отца протоиерея: по распоряжению преосвященнейшего владыки анафемствовать болярина Льва Толстого.


От долгого чтения у отца Олимпия уже болело горло. Однако он откашлялся и опять начал: «Благослови, преосвященнейший владыко». Скорее он не расслышал, а угадал слабое бормотание старенького архиерея:


«Протодиаконство твоё да благословит господь бог наш, анафемствовати богохульника и отступника от веры Христовой, блядословно отвергающего святые тайны господни болярина Льва Толстого. Во имя отца, и сына, и святаго духа».


И вдруг Олимпий почувствовал, что волосы у него на голове топорщатся в разные стороны и стали тяжёлыми и жёсткими, точно из стальной проволоки. И в тот же момент с необыкновенной ясностью всплыли прекрасные слова вчерашней повести:


«...Очнувшись, Ерошка поднял голову и начал пристально всматриваться в ночных бабочек, которые вились над колыхавшимся огнём свечи и падали в него.
- Дура, дура! - заговорил он. - Куда летишь? Дура!
Он приподнялся и своими толстыми пальцами стал отгонять бабочек.
- Сгоришь, дурочка, вот сюда лети, места много, - приговаривал он нежным голосом, стараясь своими толстыми пальцами учтиво поймать её за крылышки и выпустить. - Сама себя губишь, а я тебя жалею».


«Боже мой, кого ж это я проклинаю? - подумал в ужасе дьякон. - Неужели его? Ведь я же всю ночь проплакал от радости, от умиления, от нежности».
Но, покорный тысячелетней привычке, он ронял ужасные, потрясающие слова проклятия, и они падали в толпу, точно удары огромного медного колокола...


...бывший поп Никита и чернцы Сергий, Савватий да Савватий же, Дорофей и Гавриил... святые церковные таинства хулят, а покаяться и покориться истинной церкви не хощут; все за такое богопротивное дело да будут прокляти...


Он подождал немного, пока в воздухе не устоится его голос. Теперь он был красен и весь в поту. По обеим сторонам горла у него надулись артерии, каждая в палец толщиной.


« А то раз сидел на воде, смотрю — зыбка сверху плывёт. Вовсе целая, только край отломан. То-то мысли пришли. Чья такая зыбка? Должно, думаю, ваши черти солдаты в аул пришли, чеченок побрали, ребёночка убил какой-то чёрт: взял за ножки да об угол! Разве не делают так-то? Эх, души нет в людях! И такие мысли пришли, жалко стало. Думаю: зыбку бросили и бабу угнали, дом сожгли, а джигит взял ружьё, на нашу сторону пошёл грабить».


И чёткая память всё дальше и дальше подсказывала ему прекрасные слова:
«Всё бог сделал на радость человеку. Ни в чём греха нет. Хоть с зверя пример возьми. Он и в татарском камыше живёт и в нашем живёт. Куда придёт, там и дом. Что бог дал, то и лопает. А наши говорят, что за это будем сковороды лизать. Я так думаю, что всё одна фальшь».


Протодьякон вдруг остановился и с треском захлопнул древний требник. Там дальше шли ещё более ужасные слова проклятий, те слова, которые, наряду с чином исповедания мирских человек, мог выдумать только узкий ум иноков первых веков христианства.


Лицо его стало синим, потом чёрным, пальцы судорожно схватились за перила кафедры. На один момент ему казалось, что он упадёт в обморок. Но он справился. И, напрягая всю мощь своего громадного голоса, он начал торжественно:
- Земной нашей радости, украшению и цвету жизни, воистину Христа соратнику и слуге, болярину Льву...


Он замолчал на секунду. А в переполненной народом церкви в это время не раздавалось ни кашля, ни шёпота, ни шарканья ног. Был тот ужасный момент тишины, когда многосотенная толпа молчит, подчиняясь одной воле, охваченная одним чувством. И вот глаза протодьякона наполнились слезами и сразу покраснели, и лицо его на момент сделалось столь прекрасным, как прекрасным может быть человеческое лицо в экстазе вдохновения. Он ещё раз откашлянулся, попробовал мысленно переход в два полутона и вдруг, наполнив своим сверхъестественным голосом громадный собор, заревел:


- ...Многая ле-е-е-та-а-а-а.
И вместо того чтобы по обряду анафемствования опустить свечу вниз, он высоко поднял её вверх.


Теперь напрасно регент шипел на своих мальчуганов, колотил их камертоном по головам, зажимал им рты. Радостно, точно серебряные звуки архангельских труб, они кричали на всю церковь: «Многая, многая, многая лета».


На кафедру к отцу Олимпию уже взобрались: отец настоятель, отец благочинный, консисторский чиновник, псаломщик и встревоженная дьяконица.


- Оставьте меня... Оставьте в покое,- сказал отец Олимпий гневным свистящим шёпотом и пренебрежительно отстранил рукой отца благочинного. - Я сорвал себе голос, но это во славу божию и его...


Отойдите!
Он снял в алтаре свои парчовые одежды, с умилением поцеловал, прощаясь, орарь, перекрестился на запрестольный образ и сошёл в храм. Он шёл, возвышаясь целой головой над народом, большой, величественный и печальный, и люди невольно, со странной боязнью, расступились перед ним, образуя широкую дорогу. Точно каменный, прошёл он мимо архиерейского места, даже не покосившись туда взглядом, и вышел на паперть.


Только в церковном сквере догнала его маленькая дьяконица и, плача и дёргая его за рукав рясы, залепетала:


- Что же это ты наделал, дурак окаянный?.. Наглотался с утра водки, нечестивый пьяница. Ведь ещё счастье будет, если тебя только в монастырь упекут, нужники чистить, бугай ты черкасский. Сколько мне теперь порогов обить из-за тебя, ирода, придётся. Убоище глупое! Заел мою жизнь!


- Всё равно, - прошипел, глядя в землю, дьякон. - Пойду кирпичи грузить, в стрелочники пойду, в катали, в дворники, а сан всё равно сложу с себя. Завтра же. Не хочу больше. Не желаю. Душа не терпит. Верую истинно, по символу веры, во Христа и в апостольскую церковь. Но злобы не приемлю. «Всё бог сделал на радость человеку», - вдруг произнёс он знакомые прекрасные слова.


- Дурак ты! Верзило! - закричала дьяконица. - Скажите — на радость! Я тебя в сумасшедший дом засажу, порадуешься там!.. Я пойду к губернатору, до самого царя дойду... Допился до белой горячки, бревно дубовое.


Тогда отец Олимпий остановился, повернулся к ней и, расширяя большие воловьи гневные глаза, произнёс тяжело и сурово:


- Ну?!
И дьяконица впервые робко замолкла, отошла от мужа, закрыла лицо носовым платком и заплакала.


А он пошёл дальше, необъятно огромный, чёрный и величественный, как монумент.