В преддверии праздника

 

<dl>
            Через неделю Рождество. Дед, когда в лёгком подпитии, учит нас, детей, рождествовать, то есть , навещая родственников и просто хороших знакомых, петь молитву-приветствие. Он становится на колени перед иконой Николаю Угоднику, которая закреплена в святом углу под самым потолком, и речитативом, с прерывающимся слёзным голосом тянет: «Рождество твое, Христе Боже на-а-а-ш...» Далее слова сливаются во что-то длинно-непонятное, с остановками там, где у деда уже духу не хватает вымолвить ни одного дальнейшего слова. Выдохнув задержанный в груди воздух, дед продолжает буровить: «возсиями раисатразума-а-а...». Далее ещё интереснее: « внём по звездам звездою очахуйся-а-а...». Сидеть и слушать неразбериху у нас нет терпения, и мы начинаем пошаливать: вертимся, шушукаемся, толкаем друг друга; старший, Колька, что приводится нам дядей, исподтишка щипанёт впереди сидящего, и тот завоет не своим голосом от боли, и ему же за это и попадёт от бабушки; виновник же с открытыми честными глазами сидит сзади неподвижно, как нарисованный идол. Орущего уведут в другую комнату, неотапливаемую, и, завернув его в драное одеяло, будут ждать конца дедовой молитвы. Колька незаметно слиняет в сенцы, там у него и фуфайка, и шапка, только его и видели до самого вечера.
Господи, да когда же дед перестанет страдать и жалостливо тянуть славу Христу и его рождению?

            Впереди меня на лавке клюёт носом самый меньший из нас, трёхлетний Лёнька-кацап, наш с Марусей двоюродный брат. Подняв соломинку на земле, я тихонько, еле касаясь ершистых желтоватых волос, вожу ею у самого уха. Маруся поглядывает по сторонам, следя, чтоб взрослые не увидели, и если что, она незаметно толкнёт локтем меня в бок. Лёнька вначале сонно потрясывает головой, потом начинает отбиваться рукой. Наконец, не выдержав назойливости мнимого насекомого, орёт: « Да посла на куй, прицепилась, бляцка муха!».
Дед соскочил с колен и грозно уставился на внука: « Я тебе голову оторву за такие слова! Во, кацапы чёртовы, им что материться, что песни петь — всё равно!»
Отлепившись от окна в прогон (это её наблюдательный пункт), Таиска, Лёнькина мать, накинулась на свёкра: «Да вы, папаня, сначала разберитесь, кто озорует. Какие мухи зимой-та? Энта ваши сверестёлки сзади сидят и дурью маются. А вы мамУ Лёньке уже уши надорвали. Сказано, нет отца рядом, некому защитить...»
- А у кого из них отец рядом? - нашёлся дед. - У Шурки? Так у неё его и не было. Или у Маруськи? Ксенька таку же бумагу с фронта получила, как и мы, — без вести пропал. А то получается, что ты тут у нас самая несчастная.

        И матерЯ «сверестёлок» где сейчас? Одна в холодных амбарах зерно лопатит, другая управляется с худобой во дворе. А ты у нас барыня: зад отставишь — и целый день у окна торчишь, так-то оно интересней жить...
Таиска, оскорблённая, нервно одевается и собирает Лёньку, сейчас побегут к своим кацапам жаловаться.
- И черти ж вас сюда занесли, думали, на Кубани рай, манна с неба сыпется, - бурчит дед после того как щеколда на двери сама заскочила в прорезь от резкого удара.
А мы с Маруськой притихли и рады, что в перепалке дед забыл про нас, значит, пронесло, думаем.
А вот я бы Лёньку и не наказывала: если матюки есть в молитве, то малому можно было простить и не шлёпать его всякий раз по губам. Вон Мироненкова орава сыплет матюками налево и направо — и никто им ничего не говорит такого, а уж если и скажут, то тоже с матюком.
Вечереет, дед, стрельнув в нас глазами, молча вышел во двор. Таскать в хату отсыревший бурьян, чтоб подсох за ночь, - это его каждодневная обязанность.

            Мы втроём сидим на уже остывающей печи; видим, как язычок щеколды на двери медленно поднимается вверх, дверь с жалобным протяжным «и-и-и» открывается — и в хату вползает ворох пахучего бурьяна на дедовых кирзовых сапогах. Лохматый оберемок с мягким шумом обрушился около печки, открыв деда сверху донизу, всего в соринках и крошках заледенелого снега. Дед отряхивается, растирает почерневшие стылые ладони, скользит по нас беглым взглядом и незло бурчит:
- И куда эта сатанюка рукавицы подевала? Вечно сунет в непотребное место, хрен найдёшь их...
Я наклоняюсь к уху Маруси и шепчу: «А хрен — это матюк или не матюк?"
«Ну, хрен же — это то, что едят. Наверно, не матюк...» И мы долго думаем, почему надо искать с хреном.
Дверь с «той хаты» открылась — и вышла дедова сатанюка, с едко-загадочной улыбкой, дескать, всё слышала...
- Тут один  рассеянный дед свои мокрые рукавицы постоянно бросает на лавку, а вот сатанюка их подбирает и раскладывает в духовке, чтоб просохли.
- О! Явилась матушка-спасительница!- заплясал дед, подобострастно подогнув колени, был бы хвост, он им бы вилял, как наша Хрынка, когда провинится. - Ну, спасибо тебе, заботливая ты наша!
И лезет обнимать бабушку.
- Да ладно тебе, сначала пёрднешь, а потом оглядываешься, кабыть наоборот...

            Бабушка гремит железными мисками, раскладывает ложки, нарезает на груди каравай хлеба и большие, как у арбуза, скибки складывает в плоское блюдо — готовит ужин.
- Да ты, мать, не спеши, до ужина мы ещё представление с тобой посмотрим — и поглядывает на нас, хитро сощурив глаза.
В тревожном предчувствии сердце шевельнулось мягким котёнком и сорвалось куда-то вниз: не забыл-таки нашей с Марусей шалости.
- Ну-ка, перепёлочки, слазьте с печи.
«Хоть бы сорваться нечаянно наземь, повредить что-то и орать, орать... Мож, пожалеет тогда» — крутится в голове.
- Та-а-к, становитесь спиной друг к дружке...
Стали, прислонились... Слышим, связывает наши косички в один узел. Потом нагнулся и связал подолы платьев. И вдруг толкнул нас вместе на кучу бурьяна.
- А теперь вставайте!
Мы крутимся, толкаем друг друга, боком никак не получается. Я думаю, что это Маруська такая неловкая, а она так обо мне думает, и начинаем драться локтями, пищим, визжим. А деду весело! Потом стал плевать на нас, нарочно не попадая, и мы замечаем рядом с нашими мордахами клочки обвисшей на бурьяне белой слюны.
- Ну ты, батько, совсем сдурел, - вступилась бабушка. - Хватит нам представления, отпускай их, вечерять пора.
- Не-е-е, хай покаются, будут знать, как исподтишка вредить...
Каяться нам совсем не хотелось. Но я была более сговорчивой, стала бубнить себе под нос, что больше так делать не будем. Маруся родилась упёртой, и, если уж попадёт ей вожжа под хвост, никакими уговорами её не проймёшь. Напрасно я толкала её ногой и локтем — девчонка, как упрямая лошадка, закусила удила — и ни с места. И если бы не бабушка, долго бы нам пришлось валяться на сыром холодном бурьяне.

           Маруся молча полезла на печь, отказавшись от еды. Бабушка потом совала ей под подушку горбушку хлеба, завёрнутую в тряпицу.
Я долго крутилась у мамки под боком, потому как мы спим на одной кровати-сетке. «Спросить или не надо?» - крутилось у меня в голове.
- Спи уже, мне завтра рано на работу на ток.
- Ма, а можно спросить?
- Ну спрашивай, только быстро, неймётся тебе никак.
- А что такое «очахуйся»?
- Пф, - пхукнула губами мамка. - И где ты такое слышала?
- Дедушка вчера несколько раз сказал, когда молитву читал.
- Ну вот у него завтра и спроси...
- Не-е-е, он меня по губам бить будет.
- А-а-а, значит, сама знаешь, что это плохое слово. Спи давай...
Про наши шалости вскоре было забыто, как про паньковы штаны, и мы считали, сколько дней осталось до праздников.
Дня за три все в хате забегали, заспешили: бабушка в большом чугуне грела воду, дед в сенях визжал оселком по косе, Колька таскал из стожка солому и складывал её кучей посреди двора, потом они с дедом сняли со старой кладовки дверь и положили рядом с соломой.
- Так, - скомандовала бабушка, - всем на печь и не выглядывать в окна!
Мы уже знали, что дед с кумом будут резать кабана, и нам не разрешали смотреть на это. Высунули головы только тогда, когда пронзительный визг прекратился, исходя на хрип. Над продолговатым бугорком весело заплясали язычки горящей соломы, Колька подкладывает её небольшими пучками. И страшно, и жалко кабанчика, и уже слюна скапливается от смолёного запаха шкуринки. Дедушка ходит вокруг с наточенной до блеска косой, снятой с косья, трогает, послюнив большой палец, полоску лезвия и, оставшись довольным, стоит наготове: сейчас он покажет сноровку в работе.
Сгребли нагоревшую пушистую золу, обмели веником-гольцом полтуши, и кум начал мочить влажной тряпкой обсмаленный бок. Дедушка, растопырив ноги над тушей, начал скоблить косой от головы, да так ловко у него получалось: сразу выбеливалась квадратная местина шкуры, чистая, кое-где подрумяненная и без единой щетинки. Дед знает своё дело! Кольке досталось ножом обработать ножки и уши, тоже старался без халтуры. Это он дурит, когда мается без дела, но в работе в нём просыпается рукатый мужик, не по годам ловкий , да ещё с собственной удачной придумкой.

          И вот нам велено одеваться: пора душить кабана. Очищенную тушу перетащили на приготовленную дверь, укрыли сначала свежей соломой, потом старым одеялом, чтоб пропарилась шкурка на сале, была мягкой и легко прокусываемой. Нас усадили втроём на кабана: мы с Марусей по бокам, а посередине Лёнька, замотанный в фуфайку. И тут нам дают по кусочку обсмаленного хвоста и поделённое на три части зарумяненное ухо. Да что ты!
Удовольствие на все сто, оставшееся в нас где-то внутри на всю жизнь.
С годами померкла сладость обгрызанного кусочка хвостика и нежная хрумкость свиного уха. Но благостные ощущения детства остались.

           Слышим разговор деда и бабушки, мол, колбасы начинять не будем, потому что такая орава слопает всё мясо, и не с чем будет сварить супа. Грустно нам от этого: и что за Рождество без колбас?

             Свесившись с края печи, наблюдаем, как бабушка бросает в кипящую солёную воду увесистые куски свежего мяса; примерно, через полчаса она вытаскивает их и складывает в большую макитру, мужики опустят её в погреб и, когда рассол остынет, зальют им мясо на хранение. Внутрь куска соль не проходит, только сверху немного солоновато. Варево потом даже чуть подсаливают. Дух от варёной солонины такой, что ожидание обеда - пытка для нас. В четверг в переднюю, отапливаемую хату (комнату) дед с Колькой вкатывают кадушку — бочку без верха, готовят семейную баню, так сказать.
На плите уже готова горячая вода, вёдра с натоптанным снегом заносят по мере надобности. В бочку, чтоб не всплывала грязная пена, добавляют щёлок, приготовленный из золы от сожжённых подсолнечных шляпок.
- Ну-ка, девчата, - командует дедушка дочерям и невестке, - ведите своих пострелят в сенцы на ведро, не то в кадушку напудёхают. А то нам тогда в подсоленной воде купаться.
Пропускаем вперёд Таиску с Лёнькой, она ещё держит своего матершинника над ведром.

                Какая мука сидеть на ледяном ведре! Хотя его края и не острые, но в наши нежные зады и ноги они впиваются моментально, и мы поднимаемся с выразительным красным кругом ниже спины. Отметились, так сказать!

Самому малому преимущество: его Таиска  первым опускает в чистую, никем не замутнённую воду. Лёнька в горячей воде разрумянился, вылезать не хочет, визжит, как разгулявшийся поросёнок в луже, выскальзывает из рук матери и орёт в детской ярости: « Пусти меня, кацяпская модра!»
- Ты погляди на ево, чё делат! Щас надаю по голому заду...
Все хохочут от Лёнькиных подслушанных слов, Таиска, сама красная, то ли от пара, то ли от смущения, заматывает неслуха в одеяло почти с головой: не то — опять чё-нить ляпнет всем на забаву.

               Нас с Марусей посадили в бочку вместе, как мелкую рыбёшку в банку. Загнав детей на печку, купались по очереди взрослые. Ну вот, очистились перед праздником всей семьёй: во грехе и в грязи блага не бывает.
6-го вечером, когда носят кутью, мы с Марусей остались дома, потому как ходить по сугробам было не в чем: под кроватью пылились черевики с ушками да ещё около двери стояли огромные, не по размеру опорки, отрезанные от старых валенок; в них мы выбегали до ветру за сарай или за хату. Рано утром 7 января в окно поочерёдно стучали мужики — просились рождествовать. Их пускали — считалось, что в такой день первым должен войти в дом мужик, чужой или родственник - всё равно, — символ здоровья и благополучия; бабы сидели по домам чуть ли не до полудня, встретить их даже на улице было совсем нежелательно. Мы, чистые, обстиранные и прилизанные, первыми уселись за стол, зная, что будет праздничная еда — пирожки с разной начинкой и холодец с горчицей. И тут вдруг бабушка опустила на стол огромную сковороду... с зарумяненной колбасой, свёрнутой спиралькой. Мы рты разинули от удивления: когда же она её готовила? Ночью, что ли? И ведь вслух рассуждали с дедом, что колбасы в этом году не будет. Побольше бы такой брехни...
И брехня, как в сказке «По щучьему велению», снова удивила нас дня три спустя: на столе появился почти коричневый бугристый кОвбык — начинённый мясом свиной желудок, с чесночком, небольшими кусочками сала и разными специями. Тут уж командовал дед: отрезАл тонким ломтем на всю толщину, потом делил пополам — для взрослых, и ещё пополам — для нас, чтоб, не дай бог, из жадности не объелись.

              В сплошном, как в наши времена, благополучии счастье не просматривается, а тогда оно высвечивалось чистыми жемчужинами средь несытной каждодневной пищи. От обновы в одежде будто бы вырастали крылья за спиною; иду, бывало, в школу в новом платье с малюсенькими красными розами по тёмно-синему полю; обмётанные вишнёвыми нитками оборочки на груди пошевеливаются от лёгкого ветерка, подол мягко облепляет ноги, сзади надувается пузырём — это вам не толстая фланель, а тонкая, нежная, светящаяся насквозь материя с весенним названием — майя. Я стараюсь выглядеть серьёзной и независимой, но губы непроизвольно растягиваются в блаженную улыбку, и хочется, чтобы кто-то встретился по дороге, остановился бы и ахнул удивлённый.

            А новые закрытые туфли на каучуковой подошве, которые смогли мне купить только в восьмом классе! Боже упаси сунуть в них немытые ноги! Возвратившись из школы, я протирала их от пыли влажной тряпочкой и ставила под кровать отдыхать до следующего утра. Они для меня были живыми!

Хорошо-то как! Кусты, распустившиеся мелкими густыми белыми цветочками, назывались невеста. Сломав пушистую лозу, мы примеряли её на голову, чтоб и вправду быть похожими на невесту. Цветёт она, как и настоящая, живая, недолго, сбрасывает свой подвенечный наряд на землю и стоит на белом покрывале, пока ветер не разорвёт его и не разнесёт по всему палисаду.
             Мы видели это всё! И всегда думали, что жить на этом свете можно и нужно!
</dl>