Четыре русских пейзажа

Взяться за эту колонку меня побудил фильм Леонида Парфенова «Русские евреи». В общем потоке историй о том, как, пока евреи играли на скрипочках, пели и танцевали, создавая русскую культуру, злобные русские в картузах громили этих евреев, Парфенов зачем-то берется сравнивать двух великих русских пейзажистов — Исаака Левитана и Ивана Шишкина. Разумеется — к невыгоде последнего.

Мол, у Шишкина русская природа слишком нарядная, слишком радостная, и только Левитан смог выразить щемящую грусть и тоску русской природы. А потому он лучший русский пейзажист, а Шишкин вроде как уже и второй ряд. «Великий русский художник Левитан родился в бедной еврейской семье».

Левитан и Шишкин принадлежали к разным поколениям и школам. Старший — Шишкин — принадлежал к европейской академической школе. Для него характерна безупречная техника рисовальщика и сочетание предельного реализма с умением навести глянец. Младший — Левитан — мастер импрессионистического мазка, умеющий передать в пейзаже абстрактную идею.

И устраивать тараканьи бега двух великих пейзажистов — довольно странное занятие, тем более что сбоку к гонке присоединится Саврасов с его «Грачи прилетели» и легко обойдет во мнении широкой публики обоих.

Нет, разумеется, ничего нового в используемом Парфеновым пропагандистском приеме, при котором на первом шаге этнически русские творцы унижаются по сравнению с детьми иных народов, русскими по культуре, а на втором сообщается, что никакой своей культуры у русских нет — всю ее создали иностранцы да инородцы.

Вести этот спор с игроками на понижение русской культуры можно до бесконечности. В конечном счете тонешь уже в этих «пушкиных-неграх» и прочих субпродуктах этнического протеизма.

Впрочем, нужно ли спорить? Даже от Парфенова есть польза — он в своем фильме отлично показывает, что на всем пространстве так называемой Украины от Одессы до Брод никакой Украины и никаких «украинцев» в дореволюционные годы не было. Так что пусть потешит свое местечковое самолюбие, благо Левитан не перестанет от этого быть русским художником, а Шишкин не потеряет в своем величии.

Поэтому я расскажу о другом, — почему те или иные русские пейзажи стали знаковыми и хрестоматийными. Очевидно, ведь дело не только в самом художественном мастерстве. Дело в умении художников обратиться к некоей идее, архетипу, лежащему в самой основе русской цивилизации. И вот давайте поговорим об этих архетипических картинах.

Исаак Левитан. Ужас над русскими водами

Здесь выражен важнейший архетип русской цивилизации — ее речной характер. Русский этнос сформировался в процессе адаптации к пойменному ландшафту великих и малых русских рек. Русские поселения традиционно ставятся на высоком мысу при слиянии двух рек, и речной простор открывает русскую дорогу в весь остальной мир.

<pre>«Над вечным покоем» Исаака Левитана</pre>

Левитану удалось почувствовать эту идею и передать ее в картине «Над вечным покоем». Он смикшировал на одном полотне вид на озеро Удомля в Тверской губернии и церквушку с погостом в любимом Плесе. Перед нами гениальный художественный коллаж. Впрочем, каково было отношение к этой идее самого Левитана? Он ее скорее боялся.

Для него субъективно картина выражала ужас перед вечностью, ужас перед огромностью и безмолвием природы, в которых тонет одинокая человеческая личность. «Вечность, грозная вечность, в которой потонули поколения и потонут еще… Какой ужас, какой страх!». И русские водные пространства его не манили, а пугали. Он чувствовал себя «одиноким с глаза на глаз с громадным водным пространством, которое просто убить может».

Получается парадокс, поскольку картина Левитана фактически подтверждает пословицу про «что русскому здорово, то немцу (и еврею, видимо, тоже) — смерть». Мы с восторгом и влюбленностью смотрим на тот пейзаж, который навевал на его создателя экзистенциальный ужас. Озерная ширь кажется нам рекой. Холм над нею — берегом. Даль — русским простором. Церквушка с погостом — теми вратами рая, через которые хотелось бы пройти тогда, когда придет пора умирать.

Эта парадоксальная судьба картины Левитана подтверждает, что этнический взгляд, этническое восприятие все-таки имеет значение. Страх Левитана, еврея, человека сформированного культурой с вмещающим городским ландшафтом, перед этой бескрайней русской природой стал импульсом к познанию там, где русскому взгляду этот водный простор кажется чем-то само собой разумеющимся. Ужас перед русским пейзажем стал моментом его постижения.

Иван Шишкин. Обещание жизни

Если «Над вечным покоем» Левитана выразила речную идею русской цивилизации, то «Рожь» Шишкина говорит нам о другой, не менее важной ее категории — ржи. Поле с проселком и редкие деревья — это щемяще русская картина — меняется только вид дерева. На Калужской земле, где в семейных угодьях я проводил в детстве каждое лето, центром такой картины были ракиты, посаженные после войны моим дедом.

У Шишкина среди поля — несколько сосен, говорящих о том, что мы — на севере, где-то там, где никакая пшеница не вырастет. И в самом деле, Шишкин писал картину под впечатлением от родной Елабуги на Каме, где сейчас раскинулись Шишкинские пруды.

<pre>«Рожь» Ивана Шишкина</pre>

«Матушка рожь кормит всех сплошь, а пшеничка — по выбору», — в этой русской пословице заложена наша аграрная философия. Русская продовольственная триада — это ржаной хлеб, ржаной квас и пряник, который без примеси ржи едва ли имел бы столь узнаваемый для нас вкус. Пища, питие и та сласть, без которой слишком горек был бы вкус повседневной жизни.

Картина ржаного поля, созданная Шишкиным, для русского человека означает картину возможности бытия. Колосящаяся рожь — это радостный предвестник о том, что будет хлеб, а значит, выйдут на поле венециановские «Жнецы», а значит, будет и жизнь, и радость, и новые свадьбы, и новые дети.

Насущный хлеб русской цивилизации — это ржаной хлеб, и привязанность к нему столь высока, что для русского заграницей тоска по черному хлебушку была и остается главной составляющей ностальгии по России. Но и тоска по ржаному полю, оказывается, столь же органична для человека русской культуры.

Алексей Саврасов. Суровая радость русской весны

В голосовании, которое я устроил для своих подписчиков в «Твиттере», с большим отрывом от Левитана и со значительным от Шишкина лидирует «Грачи прилетели» Алексея Саврасова. Эта картина, хоть в ней нет философской дали Левитана и солнечной радости Шишкина, тем не менее по праву может претендовать на совершенное выражение идеи русского пейзажа. Самое начало русской весны — хмурой, сырой, суровой, но уже наполненной признаками грядущей жизни, среди которых возвращение грачей с юга.

Сильнейшее впечатление, производимое картиной Саврасова, связано, конечно, не столько с едва тронутой разливом рекой. Дело и не в березках на первом плане, хотя роль березы в формировании русского пейзажа трудно переоценить. Сосна и береза были пионерами в контрнаступлении жизни на ледяное безмолвие после того, как началось таяние ледника. И лишь за этими пионерами устремились в прорыв дуб, терновник и ясень, бук, пихта и ель. Березы и сосны и по сей день — зримый знак того, что русское пространство является постледниковым (или же вовсе интергляциальным — кто его знает).

Главное, что придает национальный символизм пейзажу Саврасова — это стопроцентно рукотворный элемент — шатровая колокольня церкви. Увидев любой пейзаж с вознесенным над ним шатром, мы безошибочно опознаем пространство как русское. Для того, собственно, шатровая архитектура и возникала.

В устремленности шатра к небу нет готической дерзости — это не порыв, это Лестница Иаковля, — вниз спускаются ангелы, наверх поднимаются святые. Шатер, как и иконостас, может быть прочитан и как восхождение, и как нисхождение, но в любом случае — как включение окачествованного им пространства в Небесную Иерархию.

Не случайно русский шатер — чисто национальная архитектурная форма, не имеющая аналога нигде в мире, оказался столь сходен с ракетой. Здесь, несомненно, заложен фундаментальный для русской цивилизации символизм восприятия пространства. Русскость не устремлена к фиктивной бесконечности — она есть точечный прорыв в иное. Шатер русской церкви, одиноко стоящей на холме, это такая точка стяжения, выводящая в иное измерение, иной мир.

Александр Шумилкин. Планета Севера

Русская цивилизация — самая северная цивилизация планеты. В списке самых северных населенных пунктов, небольших метеостанций и пограничных поселков лидируют Канада и Норвегия с краденым у нас Шпицбергеном, но если говорить о самых крупных, городских поселениях, ситуация резко меняется. Самый северный город-миллионник — Санкт-Петербург, самый крупный город за Полярным кругом — Мурманск, самый северный город-стотысячник — Норильск.

Русские не просто заглядывают на Север за рекордами, не просто держат форпосты и коммуникации в надежде на временные выгоды. Русские на Севере живут. Живут там, где в представлении других цивилизаций жить невозможно.

У русских пейзажистов XIX века тема Севера присутствует постоянно, но все-таки это север средней полосы, северные мотивы в среднерусской природе. На крайнем севере ни один из них не был и его не писал.

Однако буквально на днях я нашел для себя идеальное художественное воплощение полярной категории русской цивилизации. Произошло это на выставке «Всегда современное. Искусство XX–XXI вв.», которую на ВДНХ в павильоне, некогда называвшемся «Узбекистан» открыли РОСИЗО и «Фонд развития современного искусства». Среди множества других интереснейших работ советского периода одна поразила меня своей глубиной, достойной метафизики русского пейзажа.

Речь о работе известного художника из Томска Александра Шумилкина (р. 1935) «Путь к Мангазее». Перед нами совершенно марсианский пейзаж — красно-коричневая земля, серо-стальные протоки и мерзлотные микроозера. Другая планета, казалось бы, ничего не сулящая человеку

<pre>«Путь к Мангазее» Николая Шумилкина</pre>

Однако это не другая планета, а Ямал. Сейчас — газовое сердце России и мира. Некогда — путь к златокипящей Мангазее, настоящему пиршеству пушной охоты, обогатившему многих русских предприимчивых людей. От северной столицы — Холмогор — начинался «Мангазейский морской ход» искателей приключений по арктическим морям к устью реки Таз. И главной преградой на этом пути был Ямал, который проходился в типичной для русских манере сочетания речного хода и волоков.

Вот как описывает эту ямальскую эпопею знаменитый археолог и историк освоения русского севера Беляев.

«Кочи только вошли в Мутную, а дальше их пришлось тянуть бечевой. С одной стороны реки на оленях тянули самоеды, с другой — мангазейщики. В день делали не более 5–6 верст. Река Мутная впадала в озеро. Рядом с ним находилось другое, а за тем и третье. Из-за мелкого дна тянуть груженые кочи считалось опасным. Поэтому товары перекладывали на небольшие паузки и перевозили через озера. А кочи перетаскивали через небольшой волок. Делали это обычно так: надевали на укрепленный шест пустую бочку, проделывали в ней отверстие, просовывали рычаги и, вращая бочку, наматывали на нее конец каната, прикрепленного к судну. Трудились до седьмого пота. Особенно доставалось на крутом волоке. На волоковую работу обычно уходило дней пять. Третье озеро называлось Зеленым. Из него вытекала река Зеленая, еще более извилистая и капризная. Впадала она в Обскую губу».

Трудным был этот ход, но на другом конце ждала удача, не виданная даже в эпоху Золотой лихорадки. Пушная торговля давала русским промышленникам 3000% прибыли. Но после 1618 года правительство запретило «Мангазейский морской ход» из опасения, что про него прознают иностранцы, которые и в самом деле вели упорную разведку в арктических морях. Это решение нанесло России куда больше вреда, чем принесло пользы сохранение пушных богатств. «Самочинное», преследующее интересы коммерческой прибыли свободное перемещение капиталов и населения морем было практически прекращено, движение русской колонизации вдоль морского побережья затухло. Сибирь осваивалась теперь исключительно внутренними водными и сухопутными путями под контролем правительства и прежде всего служилыми, а не торговыми людьми.

Картина Шумилкина отлично передает это ощущение запредельности, немыслимости, невероятности этого предприятия, его «инопланетный» по своей сути характер. Север для русских был первым опытом встречи с экстремальным. И наша цивилизация не просто адаптировалась к этой экстремальности, а сумела сделать ее образом жизни, который повергает человека извне в растерянность.

Я вспоминаю крайнее раздражение британца Фелипе Фернандеса-Арместо, только что певшего соловьем о том, что цивилизация должна бросать вызов природе и побеждать ее, но резко меняющего тон, когда он сталкивается с феноменом Норильска. Тут же начинается бубнежка о том, что «похоже, в определенных средах цивилизация — это иррациональная стратегия, и здесь лучше подчиниться природе, чем пытаться приспособить ее для нужд человека».

И я сравниваю это с прекрасным очерком о Норильске писателя Дмитрия Данилова в только что вышедшей его книге «Двадцать городов». На первый взгляд город шокирует и пугает, но проходит несколько часов, и ты понимаешь, что здесь можно жить, что здесь интересно жить, несмотря на все тяготы и чудовищный климат и экологию. Ты начинаешь любить этот отважный вызов Северу и понимаешь, что после него победа людей над Марсом, если когда-то приключится нам его колонизовать, будет, право же, ерундой.