Убейте глухого судью: на смерть культурного критика

В последнее время многие оплакивают гибель культурной журналистики. На этом фоне выделяется статья Романа Арбитмана «Между колбасой и камасутрой», вышедшая в «МН» и вызвавшая очень эмоциональный отклик. В комментариях к статье Наталья Иванова высказала общее мнение о «вытеснении культуры в гетто».

СССР. 1970-е годы. Съезд писателей Тульской области. Рапортуя о литературных успехах за пятилетку и о благотворном влиянии социализма на творчество, докладчик говорит: «Вот при царском режиме в Тульской губернии было только два писателя — Лев Толстой и Иван Тургенев. А теперь их десятки!» Продолжительные аплодисменты.

Социализм социализмом, а подмечено точно. Время великих ушло, ему на смену пришло время многих невеликих. Сегодня недурной текст и недурную реакцию на чужой текст может выдать любой отточивший перо в фейсбучных боях. А великий, масштабный автор сегодня не родится. Не напишет трагедии. Не поставят его трагедии на сцене. Немыслимо. Время не такое. Если бы не это проклятое измельчавшее время — были б и мы Мандельштамы.

Россия. Москва. Наши дни. Дружеская попойка с коллегами. Обсуждаем, куда подевались великие критики прошлого. Борис Алперс, Иосиф Юзовский, Андре Базен. Почему критики пошли немасштабные? Профессионально глухие к своему предмету? Почему любой практикующий режиссер отличит добро от зла в кино и театре, а критик этого сделать не в состоянии?
Сейчас оплакивают культурную журналистику, рецензию как жанр, критика как вид и отдел культуры как отдел. Вместо того чтобы умереть честно, как солдаты, потерявшие место работы критики сокрушаются, что мир катится в пропасть, что все ориентируются на вкусы бабушек, которым все на свете трын-трава, кроме кроссвордов и кулинарных рецептов. Разговоры об умирании культуры выглядят как демонстративное заламывание рук: «Баба Маня не смотрит фильмы Бори Хлебникова!», «Что бабушке до Ларса фон Триера?»

Ну извините! А что бабушке Ларса фон Триера до вас?

Чем занимается критик? Втолковывает читателю, что же он, читатель/зритель, посмотрел. Кирилл Разлогов — не только программный директор ММКФ, но и директор института культурологии — говорит, что искусство в состоянии понимать от трех до семи процентов населения. Никак не больше. На его культурологической бесстрастной совести и оставим это шовинистическое заявление. Вспомните свой последний поход в музей, кино, театр. Ведь зал был забит людьми, которые входят в 93–97 процентов. Они очень активные потребители искусства, эти 97 процентов. Конечно, им бы хотелось иметь поводыря. Прямо как на картине Брейгеля «Слепые». Раз уж все так любят использовать «аргумент к бабушке», предположу, что бабушка хочет, чтоб ей все разжевали.

Критик не то, чем кажется. В идеале он работает вовсе не для тех, кто живет искусством. Он работает для тех, кому оно до фени.
Сегодня 97 процентов, которые никогда не будут разбираться в искусстве, активно ходят в театры, толкутся в очередях в Пушкинский музей на Пикассо, ломятся на Годара и пишут эсэмэски во время концерта в консерватории. Почему круто разбираться в искусстве? Почему стыдно перепутать Висконти с Антониони? И не с первого раза произнести имя Апичатпонга Верасетакула? По-моему, это атавизм.

Помню, на фильме Годара, на который мы с боями прорывались в Музей кино, 15 минут держался кадр, где на переднем плане стояла девушка bottomless — то есть ниже пояса на ней не было ничего. То, что пониже живота, было очень крупным планом. В течение всего диалога между ней и ее бойфрендом Годар держал этот план. Ни один человек в зале не посмел засмеяться. Никто. Все сидели серьезные, тише воды ниже травы, потому что их предупредили, что это Искусство.

А ведь Годар же смеялся. Он ржал. Это была киношутка.

Зачем мы сидим в тесноте на фильмах (ничего в них не понимая), на которые благосклонно посмотрели в Канне? Для чего критики нам врут, что фильм «Овсянки» — гениальный?

Потому что известный хохмач и тролль нашего времени, поклонник стеба Квентин Тарантино хлопал, смотря его? Так ведь он же шутил!

В реальности ситуация усугубляется тем, что критик пишет даже не для невежд — а для тех, кто снял, поставил, прокатил, а также для своего брата-«оценщика». Критик по-прежнему оценивает культурное событие, выносит ему приговор, встраивает в четкую систему критериев. Но если вспомнить, какое, милые, у нас тысячелетье на дворе, если вспомнить, что мы живем не в советское время и не в XIX веке, станет ясно, что системы четких критериев давно уже нет. Что последний раз настоящая критическая рецензия была возможна в СССР. Тогда она право имела.

Теперь она тварь дрожащая.

Анна Ахматова, между прочим, очень хотела быть литературным критиком, мечтала написать о Пушкине и даже собиралась доказать, что Пушкин отождествлял себя с Сальери, а вовсе не с Моцартом. Эту систему доказательств мы уже никогда не узнаем, потому что Ахматова так и не стала литературным критиком. По мнению Надежды Мандельштам, случилось это потому, что устная речь Ахматовой была яркой, пристрастной, яростной, но, записывая свои мысли, она пыталась втиснуть их в рамки академической критической статьи. Упорядоченная критическая статья уже горела в аду, но в СССР прилично было изъясняться только так. В таком виде мысли теряли весь блеск и напор ахматовской речи. Сейчас бы Ахматова стала блогером, и мы бы узнали, почему Пушкин считал себя Сальери, а Моцартом считал Мицкевича.

Кто не верит, что критик умер, предлагаю вспомнить постмодернистский манифест 1968 года прошлого века «Смерть автора» Ролана Барта, где он объяснял, что автор больше не имеет прав на свой текст, а уж критик тем более не имеет права разъяснять нам, что же хотел сказать автор. Когда-то автор и критик были богами. Все сводили к автору, к его внутреннему миру. Люди по слабости своей полагали, что все творчество Ван Гога — в его сумасшествии, Чайковского — в его ориентации, а Кафки — в его неумении сладить с отцом. Это и прочее психоложество изжили себя. Царства автора и критика рухнули.

Это в XIX веке Достоевский менял сознание эпохи, а Белинский изменял судьбу Достоевского. Одним росчерком пера Белинский мог приговорить Достоевского, сперва назначив его гением, а потом объявив: «Надулись же мы, друг мой, с Достоевским-гением», — и от Федора Михайловича тут же все отвернулись. А потом только за чтение одного письма Белинского Достоевский пошел в каторгу. Вот это был масштаб! Теперь это нет и быть не может. Не найдется уже такой неистовый Виссарион, настолько яркий и безбашенный, что его тексты и сегодня цензуры не пройдут. В СССР мы все смотрели, читали и любили одно и то же, и критик еще был всесилен. Сегодня мы смотрим и читаем разное, почти не пересекаясь. Как критик собирается нас ориентировать в таком пространстве? Он в любом случае узурпатор.

Чтобы не создалось впечатления, что я топчусь на чужой могиле, объясню, что это я делаю на своей собственной. Десять лет назад меня и моих коллег, телевизионных культурных журналистов, тоже извели как класс. Мы приняли это по-разному, но в большинстве своем весело. Просто наша телевизионная могила стоит уже покрытая нежной зеленой травкой. А ваша еще вся перекопана.

Тем, кто говорит, что «культурная журналистика должна быть, потому что это зеркало, в которое смотрится художник» (Наталья Каминская), скажу: не переживайте. То, что должно быть отрефлексировано, — будет отрефлексировано. «Умрите геройски!», как пел Высоцкий. Устранив критика, мы сделаем пространство чище от навязанных нам оценок. «Глухой глухого звал к суду судьи глухого». Мы уберем глухого судью и оставим глухих наедине со своим врожденным дефектом без иллюзии справедливого суда. И без «ориентира». Что это будет? Интересно посмотреть.