Трагедия Распутина

 

Он ворвался в русскую литературу ярчайшей звездой. "Последний срок" еще только намекал на рождение большого писателя. В "Живи и помни" мы его видим уже в полном блеске. Эта повесть написана классиком. И написана на века.

Но... написаны "Живи и помни" не просто классиком. А классиком, который как будто предчувствует свою судьбу и поэтому выбирает своей темой цену самопредательства.

Автору 37 лет. Впереди была долгая жизнь. Был яркий талант прозаика. Был зоркий глаз, видящий тончайшие нюансы жизни. И был внутренний огонь, выливающийся на бумагу. А еще – сразу же вспыхнувшая народная любовь. Ну, не всего народа, конечно – той его части, которая жила литературой. А чем еще было жить в 70-е годы?

Всё это было сорок лет назад. И что было написано за эти сорок лет? По большому счету: такого, чтобы можно было поставить на одну полку с "Живи и помни"? А ничего не было написано. Внутренний огонь любви к России, любви к жизни, огонь творчества очень быстро, почти немедленно трансформировался в огонь ненависти к врагам России, реальным, но много чаще – вымышленным, а стремление творить – в стремление воевать.

И творчество стало урывистым и публицистическим. Плуг уже не врезался в толщину пласта жизни, а заскользил по поверхности. И вместо глубокой правды жизни, обнаруживающей ее непостижимую для формального анализа сложность, из-под пера Распутина стали появляться агитки. Это произошло задолго до перестройки, еще в очень советские времена: почти сразу же после "Живи и помни" читатель получил "Прощание с Матерой" – вещь уже принципиально иного уровня.

Но в годы тотального советского запрета на любой негативизм такая публицистическая проза еще воспринималась если не как художественная, так как гражданская ценность. Сонное общество семидесятых-начала восьмидесятых нуждалось в тех, кто пытался его разбудить. Именно поэтому позиция, с которой велся критический огонь, воспринималась читателями как нечто вторичное: полуправда любой идеологической критики коммунизма была честнее, чем сироп прохановских славословий (был такой журналист в те годы – Александр Проханов, почти ровесник Распутина, знаменитый воспеванием славы русского оружия: от Анголы до Афганистана; впрочем, таких журналистов-певцов было много).

А потом несвобода кончилась. И ругать коммунистов перестали. (К слову, слишком быстро перестали – не доругали и не допоняли. Но как их можно было ругать, когда вся послекоммунистическая власть состояла из быших, но отнюдь не раскаявшихся в своем прошлом коммунистов?) И тогда Распутин вместе со многими единомышленниками обратил свой огонь против вчерашних поклонников.

Но глубже его тексты не стали. Только, если поверхностный антисоветизм был всё равно полезен, полезен своей гражданственностью и честностью, то у поверхностного антизападничества таких добродетелей уже не было. Здесь полуправда превращается в полуложь: значимость правдивой части такой критики уступает значимости ее лжи. Грань тонкая, и мало кто ее различает.

А писатель кончился. Звезда вспыхнула и сгорела. В огне сжигающей души ненависти. Трагедия? Трагедия. Настоящая человеческая трагедия.

Распутин далеко не одинок в попадании в эту западню. В ней оказались и гораздо более масштабные по своему влиянию на русскую историю двадцатого века фигуры (уж не стану тревожить другие тени, называя имена).

Когда художник отдается той или иной идеологии, он всегда рискует кончиться как художник: любая идеология слишком плоская, чтобы вмещать объемную правду жизни. Поэтому, чтобы остаться большим художником, писатель должен постоянно преодолевать, вспарывать идеологические ограничения: говорить не только ту часть правды, которую приятно слышать идеологическим соратникам, но и ту часть правды, которая режет соратникам уши.

Даже великие художники способны на это не всегда. И если мы всмотримся в фигуры гигантов девятнадцатого века, то, наверное, у каждого сможем заметить это раздвоение между художественным гением и узостью мышления человека своего времени, своего круга, своих политических убеждений. И совсем немногие осознавали это противоречие так же ясно, как Некрасов с его "Мне борьба мешала быть поэтом, песни мне мешали быть борцом" (хотя и он не догадался о бессмертии своей славы).

Но великие были великими именно потому, что умели, если и не в каждом своем слове, то хотя бы иногда подняться над ограниченностью своих политических взглядов. Немало поверхностного мы найдем и у Пушкина, и у Достоевского, и у Гоголя... Но мы их любим не за это. Не "Клеветникам России" и не "Друзьям" ("Нет, я не льстец...") делают Пушкина Пушкиным. И не антисемитизм Гоголя – Гоголем.     

Беда даже самых крупных современных писателей в том, что им не достает дыхания нырять в глубину жизни. А плавая по поверхности, большим писателем быть нельзя.

Но это не только их беда. Это наша общая беда. Потому что они нужны нам. Потому что именно больших писателей не хватает нам сегодня.