Красавец и чудовище (отрывок про войну)

На модерации Отложенный

Сумрачная холодная зима. Огромные снежные сугробы на улицах, обрывки проводов на столбах, разбитые глазницы домов, остовы заборов. На некоторых перекрестках почти пустых улиц - груды раздетых мерзлых трупов, наполовину занесенных снегом. Трогать их запрещается под страхом смерти. Запрещается также подходить к угловатому четырехэтажному зданию на одной из центральных улиц замершего в страхе города, однако около него столпилась кучка женщин. Почти все окна в этом здании наглухо заколочены досками, лишь одно окно на третьем этаже зияет развороченной рамой и зарешечено арматурой. За прутьями видно множество бледных лиц и красных от мороза рук.

Когда немецкий часовой отворачивается (а иногда он намеренно это делает), из окна спускаются несколько консервных банок, прицепленных  к замусоленным обрывкам шпагата, и тогда сгрудившиеся внизу женщины торопливо наливают в них клубящуюся на холоде похлебку. Поднять наверх банки удается далеко не всегда — иной раз немец опрокидывает их и пытается разогнать баб, принесших еду, но безуспешно. В охраняемом здании — заложники. По городу расклеены листовки, в которых на двух языках сообщается, что за каждого убитого солдата германской армии будут расстреляны десять заложников. Это распоряжение неукоснительно и регулярно выполняется с подлинно немецкой точностью, равно как и другие указы: о нарушении комендантского часа, об отсутствии звезды Давида на рукаве у лиц еврейской национальности, об укрывательстве преступников и другие. Не все из пришедших к этому мрачному зданию — родственницы заложников и пропавших без вести горожан. Кто-то пришел и принес пищу просто так, урезав и без того скудную порцию еды своим детям и старикам ради тех, кто не сумел избежать облавы и теперь каждую минуту ожидает расстрела.

В толпе под окном стоит с отсутствующим взглядом женщина, закутанная в рваную солдатскую шинель. Ей немногим более сорока. Но выглядит она гораздо старше. Вряд ли кто сейчас узнал бы в ней веселую беззаботную слушательницу питерских высших Бестужевских курсов выпуска 1916 года – последнего, предреволюционного года жизни старой России. Пролетевшие вихрем четверть века оставили ощущение кошмарной фантасмагории.

Литературовед-пушкинист по специальности, она в довоенные годы зарабатывала на хлеб стенографированием казенного партийного новояза заседаний обкома. Заработок был постоянный, но скудный – семья из четырех человек: ее самой, матери-старушки, и двух детей, жила впроголодь. Зато иногда, особенно на внезапные ночные заседания, за ней присылали настоящий автомобиль. Поначалу это авто, всегда неожиданно появляющееся возле их большого дубового дома, вызывало шквал восторга у детворы со всей улицы Свободных Граждан (бывш. Ломоносовской).

Однако вскоре большая часть дома была реквизирована для проживания семьи комиссара Квошаля, и автомобили перестали быть редкостью на этой тихой уютной улочке. В доме было пять больших комнат, закольцованных согласно дореволюционной моде по кругу, множество чуланчиков, коридорчиков, летняя веранда и парадное крыльцо с ажурной ковкой. Семья комиссара, а точнее чета Квошалей, ибо детей у них не было, заняла три комнаты, еще в одной расположилась прислуга, ну а подвергшиеся экспроприации домовладельцы с комфортом разместились в пятой, самой маленькой комнате. С комфортом, поскольку были также избавлены от громоздской старинной мебели.

Больше всего жаль было расставаться с пианино, на котором бывшая бестужевка учила музыке своих детей, Сына и Дочку. Впрочем, пианино вскоре было возвращено, поскольку обстановка комиссаровой части дома пополнилась, в числе других обновок, двумя роялями, реквизированными у врагов народа, а сама Квошалиха «игрой на фортепьянах» не владела. Жена комиссара больше любила сидеть в цветастом шелковом халате на парадном крылечке дома, с зонтиком от солнца в одной руке, и куриным окорочком в другой, в ожидании своего ненаглядного. Ненаглядный прибывал на служебном автомобиле в полувоенном френче и до блеска начищенных хромовых сапогах. Он был по-революционному суров и беспощаден обликом, казалось, улыбка озарит его бескомпромиссное чело только после полной победы мировой революции. Однако в одну из ночей комиссар отбыл по коммунистическому позыву не на привычном легковом авто, а в закрытом грузовичке с надписью «Хлеб» на борту, в сопровождении не менее суровых кожаных товарищей. Спустя три месяца он вернулся пешком и с блуждающей улыбкой на устах.

В этот день в доме была произведена генеральная уборка, тотальной чистке подверглись дореволюционные энциклопедии с цветными репродукциями и фотографиями. Особенную ярость вызвал портрет поэта Лермонтова в белогвардейском мундире. В пламени революционного экстаза сгорели и разные рукописные листочки, в том числе исписанные изящным почерком, который внезапно вспомнился десятилетия спустя Дочке, когда она уже со своей семьей побывала в музее царскосельского лицея. Бывшая бестужевка безучастно смотрела, как костер пожирает архив ее семьи.

Политики она коснулась только раз, когда наотрез отказалась вступать в ряды членов ВКПб, после настойчивых склонений ее к этому делу партийных боссов, очарованных красотой и профессионализмом в искусстве стенографии несостоявшейся пушкиноведки. Несмотря на резкость и нелитературную сочность выражений (вполне достойных рифм одного ее питерского дореволюционного знакомого - некоего Маяковского), отказ от крайне лестного для деклассированного элемента предложения вступить в красную синекуру остался без последствий, если, конечно, не считать таковыми низкую зарплату и невозможность карьерного роста. Возможно, отказ был связан с памятью о Брате, имя которого носил ее Сын. Брат был офицером царской армии и после революции прошел всю страну пятками назад до самого Крыма, но в последний момент отказался уходить в эмиграцию, ибо не представлял себе жизни без России, своей молодой жены и только родившийся дочери, которую никогда не видел, потому что оставил свою супругу на сносях в провинциальном городишке в центральной части страны. В ответ на отчаянные уговоры однополчан он показывал прокламацию красных, в которой клятвенно была обещана жизнь и свобода всем сдавшимся белогвардейцам. Он, со своим старомодным отношением к чести, не догадывался, что хозяева новой жизни оказались и хозяевами своих обещаний – как дали, так и забрали назад, и потому пошел кормить рыб с камнем на ногах, в рядах тысяч других простаков. Говорили, легендарный красный командарм Фрунзе хотел было застрелиться по этому поводу, но потом чего-то передумал.

Детей бестужевка имела от гражданского мужа, который жил в Москве. Поначалу он уговаривал ее переехать в столицу, но она не могла бросить старуху мать, которая наотрез отказалась покидать выстроенный ценой неимоверных усилий уже упомянутый дубовый дом. Кроме того, несколько смущало наличие московской семьи у автора приглашений. Впрочем, уговоры длились не слишком долго, и их семейная жизнь со временем ограничилась краткими командировками московского папы в нашу губернию. Правда, перед самой войной она отправила четырнадцатилетнего Сына в гости к отцу. У Сына все сильнее начал проявляться недюжинный музыкальный талант, которому становилось совсем тесно в нашем городишке. Ей, невзирая на всю свою любовь, хотелось хотя бы детей вытолкнуть из того болота, в котором все они прозябали.

Старший ребенок вернулся из столицы окрыленный перспективой учебы в консерватории за неделю до начала войны. За неделю до начала оккупации города фашистами из дома исчез комиссар с супругой. Когда партийная номенклатура начала срочно эвакуироваться, стало ясно, что город будет сдан. В семье никогда не упоминали имени Сталина, однако на видном месте висел его портрет. Дети были страшно поражены, видя, с каким остервенением мать сорвала этот портрет со стены и хватила им оземь, когда город оставили последние части Красной армии.

Немцы, занявшие без боя город, поначалу достаточно благодушно были настроены. Что, впрочем, не мешало им мародерничать и безобразить. По вечерам солдаты часто шлялись по улицам и весело орали: «руска, иди гулять!». Но по мере наполнения школ города, переоборудованных под госпитали, все большим количеством искалеченных раненых с фронта, а также все учащающимися случаями диверсий и нападений на солдат в городе и пригородах, отношение оккупантов к местным жителям начало меняться от снисходительно-развязного к злобному. К зиме от прежнего благодушия врага не осталось и следа.

Изрядно опустевший после комиссарова бегства дубовый дом на улице имени Свободных Граждан недолго был свободным. В первые же дни после захвата города его заселила дюжина унтер-офицеров. Судя по солидному количеству домашней утвари, привезенной с собой из Германии, немцы основательно подготовились к путешествию по дикой России. Однако унтера недолго квартировали в доме. Судя по спешке, с которой они съехали, и той основательностью, с которой обустраивали апартаменты под нового жильца, можно было предполагать прибытие крупного чина.

Дети начали строить планы покушения на фашиста. Дом был устелен красивыми коврами, обставлен вазами и зеркалами, на стенах были развешены картины в богатых рамах, оккупационные власти даже нашли настройщика для трофейного рояля Steinway, оставшегося после русского комиссара Квошаля. Богатое убранство готовящихся апартаментов резко контрастировало с обстановкой на задворках дома, где по-прежнему проживали аборигены, правда уже меньшим числом – старушка тихо скончалась, не пережив очередной смены общественной формации. Пожалуй, что и к собственному счастью: времена настали не только голодные, но и холодные. Большая часть добротной, дореволюционной еще мебели была реквизирована, что из оставшегося можно было сменять на продукты на блошином рынке – давно поменяно, остатки остатков хорошо горели в печке-буржуйке, правда тепла от венских стульев и фолиантов в кожаных переплетах, уцелевших от комиссаровой чистки, хватало ненадолго.

Прибывший, наконец, в сопровождении денщиков знатный квартирант и впрямь оказался генералом, однако не строевым, а вроде как по политической части. «Вроде как», потому что на самом деле он оказался художником. Разочарование детей не знало предела: одно дело грохнуть военного начальника фашистов и совсем другое – настоящего художника, продолжателя дела Альбрехта Дюрера, пусть и под национал-социалистской свастикой. А немец-то был отменный во всех отношениях, возможно, даже немного француз, судя по тому, как он лихо шпарил по-французски со своим денщиком. Красавец мужчина в самом расцвете лет, с молодцеватой выправкой и мягкими манерами, золотое пенсне нисколько его не старило и не чопорило, а лишь подчеркивало интеллигентность. Да и писал он не портреты бравых «дойчен официров», а в основном пейзажи и виды города. Хотя, что и говорить, видок у города был плачевный, по большей части развалины.

Рано начавшаяся зима выдалась на редкость холодная, большую часть времени русские обитатели дома проводили в сонном оцепенении. До тех пор, пока землю не укрыл толстым слоем снег, дети рыскали по полям вокруг города с сумками, собирая уцелевшие колоски злаков, и по развалинам домов, в надежде отыскать что-то съестное, но когда этот промысел стал бесполезным, начался настоящий голод. Однако под Рождество случился настоящий праздник – был вскрыт тайник в замурованном чуланчике, где хранились сухари, запасенные во время удачного набега на разбомбленный хлебозавод. Сухари, правда, оказались изрядно подпорченные мышами – то, что эти твари не успели съесть, они обильно описали, до такой степени, что даже сами побрезговали доедать. Однако детям это лакомство показалось настоящим объедением, а острая приправа даже придавала особый, пикантный привкус. Но в конце концов еда закончилась вся, даже то, что нельзя было в принципе назвать едой.

В один из тех окаянных дней хозяйка случайно очутилась на немецкой части дома. На ней была старая шинель, одетая практически на голое тело, ноги были обуты в рваные перчатки. Опухшая, с давно нечесаными волосами, она как тень пробиралась вдоль стены, когда ее внимание вдруг приковала картина, изображающая беседу Фауста с Мефистофелем. Забывшись, она стала рассматривать висевшую по стенам живопись, не заметив вернувшегося с пленэра автора произведений.

Разрумянившийся с мороза немец был доволен собой: на сей раз он удачно поймал игру светотеней на закате зимнего дня. Заметив странную фигуру, больше напоминавшую привидение Смерти (если б еще была коса в руках!), он затаился. За несколько месяцев жизни в этом доме художник ни разу не замечал местных обитателей за исключением мышей. Однако такое пристальное внимание к его работам польстило сердцу автора, даже пересилив удивление от открытия новой формы жизни совсем рядом. Тихонько подкравшись сзади к страшилищу, он снисходительно спросил на ломаном русском:

Что, матка, тебя понравилос?

-      Nur der verdient sich Freiheit wie das Leben, der teaglich sie erobern muss!*

 Цитата на безупречном языке оригинала была ему в ответ. Нахлынувшие воспоминания отбросили бестужевку на четверть века назад и захватили настолько прочно, что она совершенно потеряла связь с окружающей действительностью, которая когда-то и в ночном кошмаре не могла представиться ей. По-прежнему пребывая в трансе, она грациозно развернулась к потерявшему  от неожиданности дар речи немецкому офицеру, продолжая на его родном языке:

- Со времен Гете Мефистофелю удалось добиться потрясающих успехов, Вы не находите?

Потрясенный такой метаморфозой русского чудовища художник исполнил нечто вроде арии Герасима из оперы «Муму». Не обращая внимания на такой странный ответ, его визави продолжала:

- Гете, если не ошибаюсь, закончил «Фауста» в 1831 в Веймаре - за год до смерти, работая над ним почти всю свою долгую жизнь, поскольку начал его ещё в Страсбурге в 1774, когда ему было около 25 лет. Примерно тогда же он написал про страдания Вертера... Юный Вертер убивается, защищая свои иллюзии, свое окошко в другой, придуманный им мир. Какой из этих миров реальней — дикий этот или тот, какой нам хочется, какой мы создаем в своей голове? И сколько этих миров? Наверное, бесконечность. Пожалуй, только музыка может соединить в себе логику и чувство. Как говорил Лосев, чистое музыкальное бытие есть абсолютное взаимопроникновение бытия и небытия, то есть абсолютное тождество логического и алогического моментов. Вы не читали такого философа? А, ну да,.. вы ведь признаете только чистокровных арийцев. Хотя ваш Шопенгауэр тоже весьма удачно выразился, написавши, что музыка могла бы до известной степени существовать, даже если бы мира вовсе не было… Тем более этого мира... Но мне кажется, Алексей Федорович (это Лосева так зовут, если, конечно, он ещё жив) глубже чувствует — он представлял музыку, как бытие эстетическое, некоторой особой формы предмет. Лосев верил, что эстетическое бытие и метафизически-натуралистическое бытие есть разные по сути, более того, они существуют независимо друг от друга. Мне очень по душе эта позиция, а Вы что думаете по этому поводу?

Ее собеседник, наконец, взял себя в руки:

- Мадам, я крайне удивлен, встретив в этой дыре такого образованного человека, да еще с такими оригинальными суждениями. Вы позволите предложить Вам присесть?

- Месье офицер, – мадам чудовище машинально перешла на французский, даже не заметив этого, - Вы удивительно точно определили место нашего общения – дыра, сквозная дыра, соединившая наши реальности, которые по идее никак не должны были бы соприкасаться. Возможно, когда-нибудь в будущем ученые сумеют объяснить множественность параллельных миров,.. если только человечество доживет до такого будущего, а пока мы лишь видим вульгарную материалистическую примитивизацию общества, причем по нарастающей в геометрической прогрессии… Мне казалось, что по скорости деградации мы, русские, всех оставили далеко позади, однако, боюсь, что вы, немцы, еще сумеете опередить нас. Наверное, тут есть какая-то закономерность – чем выше в своем развитии поднимается нация – тем с большим исступлением она кидается в омут дикости. Вы, кажется, что-то сказали об образованности? Полагаете, в этом мире она и вправду кому-то нужна? Попробуйте представить себе того же Гете, брызгающего слюной из-за расовой исключительности вашего народа… Или из-за руководящей роли нашего классового гегемона. И ради этой плебейской демагогии вы весь мир кровью заливаете? Мне это больше напоминает стадо свиней, одержимое вселившимися в них бесами…

 

    *     Лишь тот достоин жизни и свободы,

            Кто каждый день идет за них на бой!