Время помнить

На модерации Отложенный

Встану, благословясь, пойду перекрестясь, во чисто поле, во широкий двор…

Так начинаются народные молитвы –  от болезней, на удачу и на добрые дела.

Начинаю дело трудное, дело долгое.

Надо сделать – больше некому.

Время-птица улетает все быстрей.

Уходят люди…

Уезжают. Ссорятся. Умирают.

Получается – навсегда.

Оставляют по себе память – и если ничего от памяти не оставить, то улетят без следа, будто и не было их.

Общая память – память сердца – растворится в небе, как следы людей на земле стирает время.

И те, кто сочиняют историю по заказу или по злой воле, забросают следы от следов людей мусором клеветы и измышлений. Потому что есть злые души.

Если не оставить эту память, если не оживить…

Если не убрать сор…

Когда сплавляешься вниз по реке – сразу видно, кто стоял до тебя на поляне с кострищем.

Вот укрытая от дождика  растопка, хворост, чуток дровишек - а вокруг чистая трава, и мух нет – значит, добрые люди…

А если мусор, кострище дымится, может быть не первый день (и не дай бог на торфяной почве)? Мухи роятся над объедками, трава пожухла, берег - в отходах и мазуте?..

Тогда все ясно: убирать, чистить до свежей травы, заливать начало пожара в земле, чтобы не было беды. Злодеи стояли, нелюди.

Это злые души закидывают мусором следы следов людей на земле. Заглушают плеск чистой проточной воды, хранящей в памяти, звенящей  всеми голосами от века – ветра, птиц, зверей и людей.

Пусть память станет чистой растопкой для очага усталого путника. Согрейте воды, отдохните у огонька…

Пусть звучат голоса реки, пока остывает в кружке крутой кипяток.


  

 

Если устные рассказы можно назвать документами эпохи –

то это документальная повесть.

 

На пороге.

 

     Год заканчивался хорошо. В школе хвалили. Отец пропадал на работе. Словно и не бывало ареста, суда и тюрьмы, выселения. И вот – отпустили, и тут же опять взяли на железную дорогу руководить, и снова почет и уважение. И мама улыбалась, заботилась, светилась глазами и лицом.  Плела русалкой перед зеркалом светлые косы, тихонько мурлыча – и замолкала смущенно, если думала, что дочка слышит.

Семья переезжала – каждые два-три года железная дорога увозила маму, папу и дочерей, везла на новое место работы и жизни. Вся жизнь струилась вдоль светлых стальных рельсов – школы, больницы, магазины – все было служебным, ведомственным, особенным и самым лучшим.

      Дочка, это ты? Доченька умница, и красавица и златовласка… 18 марта крещенная, во имя  Ираиды великомученицы, именины в день Парижской коммуны. Маме имя Ида, доченька, - очень нравится.  Дома - Идочка, а в школе будешь Ира.

      Ира-Ида - раскрасавица… И отец любовался украдкой и хмурился мыслям… И однажды увидал: «А это что за верзила тетрадки  твои несет?! Одноклассник?! Ты что себе вообразила? Ты лучше в зеркало на себя погляди, ни кожи ни рожи!» … И зашумел, и ногами затопал, заругался… И остыл… а сам насупился – грех и жаловаться, не перехвалить бы дочку! А Ида запомнила, закручинилась, поникла – привыкла верить папе… Дочка-дочка… шустрая, работа в руках горит, и по дому и по саду успевает. Не нахвалятся учителя. Как же учат они, доча? Загадка. Вот спросил про учебник истории, хотел по-отечески проверить –  да и попал впросак. Учебник есть - в городской библиотеке, да на всю-то  Калугу он - один. Но дочка все же молодцом!... и как они умеют урок учить без учебника? Большие все детки, красивые, глазастые такие. Счастливые! Только страшно за них…

      Дочка, Идочка, ты в школу  собираешься – Новый, 1941, год справлять? Говоришь, елка будет? Вот чудеса-то – елка! Разрешили, а ведь прежде ни-ни.  Идочка, что же ты не хочешь идти? Улыбается дочка молча… платьице есть выходное - серого в крапинку штапеля, его по ордеру мама достала и сшила сама, как умела.  Ну как в нем на танцы пойдешь? – ведь и маме не скажешь, еще обидится...Негде взять – пусто в магазинах. Только в Москве можно что-то купить.

     Подружка-не-подружка, соседка? нет – может и лучше подружки, близкая душа, порывистая, нарядная Нонна (имя – это не имя – а порыв ночного ветра!) -«оторва», так шипели недруги почти с восхищением – заставила Иру пойти. Как услыхала, что не в чем танцевать – взвилась! Как это не в чем? А ну-ка, Ира, к нам пойдем!

      Стоит бывший барский дом на краю Калуги. Средь лугов стоит, на холме. Не дом,  а замок, белый, с башенками.  Дом светится окнами вечером, так и мерцает. Словно зовет в сказочный мир. Комнат множество. В одной из комнат семья Иры-Иды, а в другой – Ноннина семья. Красиво и странно: картины на стенах,  портьеры струятся на окнах с узорными рамами, тяжелые стулья,  стол под цветным абажуром – абажур переливается и звякает бисерными подвесками… Заглядение просто! Дома у Иды чисто до хруста, уютно и все в обрез – железнодорожная семья часто срывалась на новое место по приказу свыше еще до ареста отца, переезжали - куда переведут. Ничего лишнего, не успевали толком обзавестись. А после ареста выселяли – и маме было вовсе не до вещей.

     Позвякивает бисер на подвесках абажура, а Нонна вся кипит и торопит. Что задумалась, Ира? Давай выбирай! Смотри: мамины платья – а мама в гостях, и надолго. И распахнула шкаф. Платья-платья-платья – сколько их! Ира глянула – да и ахнула. Нонну, точно куклу, мама одевает (и кто так шьет волшебно?) – но ткани все привычные, хлопок да ленок. А в шкафу – чудеса… Льется шелк и ласкает ладони. Как непривычно, ой, как неловко. Ноночка, подружка - тут все летнее. И замолчала Ира… Черного шелка платье в талию - проще простого. Молча примерила и замерла, не узнала себя в зеркале. Волосы струятся, и глаза мерцают, кто это? Черные туфли – легкие как лепестки. Что  же мама скажет, Нонночка? Ничего она не скажет, ничего и не узнает!    

      Новогодний зал все старались убрать и украсить – кто делал игрушки, кто елку украшал, кто собирал и отлаживал мигающую разноцветными огнями гирлянду – и получилось на славу!

             Запел патефон, закружились в танце все, кто умел – а Ира умела! И никто не удивился, что она в черном, и никто ничего не сказал – но Ира видела, что многие смотрят на нее. Улыбнулась, потянулась кверху – и подала кому-то руку в танце. Не смутилась, кружила себе и кружила – и вальс кружился с нею – менялись и кружились мальчишки, смутно белея лицом, и вся земля  вращалась вслед за ней – раз – и  два - и еще поворот…  Танцевали и танцевали, кружили как снежинки, как птицы в стае – словно силы безграничны, словно готовы танцевать всю жизнь, только бы пел патефон, только мерцала бы елка разноцветной гирляндой, и бежали блики света снежинками по потолку, и мерцали в полутьме лица подруг и друзей – самые красивые, самые нежные, серьезные или слегка насмешливые – но такие родные… никогда больше не будет таких лиц и такого летящего вальса.

     А год закружился все быстрее, и замелькали дни –  успевай поворачиваться.  Все ближе экзамены, а что же потом? Куда пойдешь учиться, отличница? Ира молчала, будто интерес теряла к теме, когда об этом говорили. Не видела пути, как будто обрывались после школы все нити, и все дороги то ли вели в тупик, то ли терялись в тумане. Будто силы она теряла… и сама удивлялась себе.

     А год кружил – на раз-два-три, танцевал и куролесил. Сметал поземкой дни и недели короткого февраля, плавил мартовским солнцем март, таявший быстрее, чем синий, а вскоре почерневший снег. Отчаянно цвел в мае – так что сердце сжималось, и глаза утопали в цветах.  Прогремел колесами  скорого поезда на стыках экзаменов июнь… и вот выпускной. И опять поет патефон, и крутят ручку, и нежно  иглу приближают к иссиня-черной пластинке, шипение – вальс или танго - и кружатся пары…

    Лица, лица, лица счастливых, веселых друзей и подруг, такие красивые лица. Что  же ты, Ира, почти не танцуешь? Нездоровится? И платьице и туфельки простые, хотя и белые, а тебе все равно, да и нет у тебя других, спасибо, что есть в чем ходить. Вот и кончается бал – почему ж ты не идешь с друзьями гулять до утра? Все говорят – и не наговорятся, а ты все молчишь? Все дороги сегодня ведут в парк Циолковского, и кружит счастье ребят по аллеям всю светлую ночь. Последний день в школе – а  ты не хочешь смотреть на близкие звезды, а потом встречать рассвет над высоким обрывом, откуда такая даль, и ширь, и красота – видишь, там, далеко внизу, в утреннем тумане светится твой Замок – белый нарядный дом? Выпускной, и тебе 18 – свобода! Словно не видишь ты светлого вечера,  тяжесть  на сердце. И не хочешь ничего, точно горе у тебя какое.

      Вернулась домой тихая, посидела с мамой, папу дождались… Что ж ты, Идочка, так рано? Все  сегодня веселятся, а ты дома? …нездоровится мне, мама.

      Раз в жизни бывает выпускной бал – и будто не было его.


В колонны вставайте...

(антифашистская песня).

Утром ранешенько мама позвала на базар. Туда шли по утренним, свежим, полупустым улицам, но тяжесть все томила, и ноги спотыкались о булыжники мостовой. И почти никого не встретили… А на базаре – словно разом все изменилось…Народу много, люди покупают все подряд, толпятся – что-то и мама успела купить. Еле выбрались из толчеи. Глядь - и на улице полно народу. Очереди  в каждый магазин. Что такое? Что случилось?! Вы это за чем стоите? …за солью!..

И тут кто-то сказал: война. Война! А они и не знали…

 Дома слушали радио. Война! Тяжесть, нараставшая в душе Иды с зимы, накануне навалилась на плечи, сковала и ноги и душу.  Тяжесть до темноты в глазах сжала сердце напоследок, и все росла. Росла до тех пор, пока Ида не услыхала выступление Молотова. Его голос,  деловитый, четкий, так буднично сообщавший о том, чего не могло, не должно было случиться…

А потом сообщение все повторял и повторял Левитан. И звучание его голоса-оргАна, прекрасного до жути, заполнило все пространство, изменяя время навсегда – и мир превратился в войну, и никогда больше не было так, как прежде.

Голоса Молотова и  Левитана говорили и говорили о фактах, и только о фактах, из которых следовало непреложно – война. И тогда сердце  вспыхнуло, а тело вновь стало сильным и гибким. И появилась цель. Ира привыкла все менять так, как ей хотелось – и меняла всегда. Убирала и мыла, полола, наводила порядок. И ошибки исправляла сразу, как только заметит. И сейчас хотелось сделать все, чтобы вымести эту напасть, избыть все то, о чем душа томилось. Чтобы все было, как раньше – и еще лучше! Раздавить эту пакость, как  гадкого паука… 

 

Мальчишки толпились у военкомата, и никто не чинил им преград – не то что девочкам. От девчат просто отмахивались – не до вас! Не мешайте!

- Ну, уж нет - мы комсомолки!

И помчались девчонки в горком.

Вот и горком – и здесь толпа, девичья. И опять, вот досада! Мол, будет надо, позовем. А пока не мешайте! Но в списки внесли, и за это спасибо.

Уже на следующий день Ира вместе со всеми мыла, чистила, собирала кровати –  в школах, клубах, где только можно разворачивали госпитали. Отмывали  плашки паркетов в старинных особняках, таскали тяжеленные матрасы. Девчонки старались – а Ира-то, Ира! Откуда ты все знаешь, Ира, и как ты все умеешь? Это кто же так научил тебя полы мыть? Но снова сердце сжималось.

А через неделю – позвали, позвали! Значит, нужна! На рассвете – сбор на вокзале, секретно, мама, секретно, никому не сообщать! С собою - минимум вещей. Мама – да зачем же мне летом пальто?! Ну ладно, возьму, только не плачь… на ногах – простые тапочки, других нет, зато крепкие. Футболка да юбка, косынка, мыло, полотенце, и зубной порошок! Легкая котомка!

Собирались еще в полутьме. Тихо! Разговорчики отставить. Лица незнакомые. Из других школ девочки? Из другого класса?  Погрузились в эшелон – а вагоны товарные, чуть переделаны. И тут же тронулись. Куда? Не видно. Темнота. Ехали-ехали – долго, точно больше суток. То быстро, то еле-еле. Стояли подолгу – только и слышно было, что мимо идут бесконечные поезда. Днем  видно через отодвинутую дверь, как медленно проплывает поле… лес.. полустанки… бабы смотрят вприщур и недобро… А что говорят (ой, девчонки – что они говорят – ужас!) – а мы как будто и не слышим… Скудный паек, жажда, жара… Неизвестность.

И наконец – вЫгружжжАйсь!

Состав стоит в чистом поле, девочки прыгают прямо  на крутую насыпь - и ловят друг друга.

Сразу команда:  

- В колонны стройсь!

Перекличка – и двинулись.

- Где мы? Куда мы?

- Разговорчики отставить!

 

Колонна шла и шла и шла - много часов, до темноты. Идти все трудней – под ногами белоснежный песок бесконечных дорог. Вокруг – пустые деревни. Как во сне – ни людей, ни собак. Остановилась колонна  -  Стой! Разойдись! Велели размещаться по избам.

В избах пусто, душно и темно. И холодно. На что же лечь? И чем укрыться? Вот и пальто пригодилось, спасибо маме! Полетели дни.

С утра раным-ранешенько, затемно еще:

- Подъем! Стройся! 

И на работу – вьется колонна по пыльной дороге, мягко ступают подошвы туфель, белый песок, травы по обе стороны от дороги…

Лопата давит на плечо, колонна идет и спит… спит… спит… спит… Ида просыпается на каждом шагу и опять погружается в сон – покуда нога снова не коснется мягкой дороги…локоть чувствует локоть соседки… главное – ритм… не упасть.

Длинные тени бегут по песку, прямо из-под ног ступают в такт синие, фиолетовые, серебристые на росистой траве силуэты ног, девичьих фигурок и голов – идут, идут – уменьшаются постепенно, становятся все короче…Только не упасть, только продолжать шагать ритмично и плавно вместе с колонной…

Рыли девочки противотанковые рвы. Три  метра в глубину, отвесная стена с одной стороны, под углом в 60 градусов – с другой, два метра ширина по дну…

Ладони - сплошные волдыри, нога правая от напряжения отваливается, тапочки еле держатся… пот заливает глаза… и даже есть не хочется. Пятьдесят минут работы – и наверх - на десять мгновенно улетающих минут! Лицом в траву… теперь - спать, спать, спа… И опять вниз, в холод и в сырость… туда, где глина серая, глина синяя и зеленая… где «глигли-глинн» хлюпает под ногами и прямо в тапках…

Обед! военно-полевая кухня. Каша, иногда картошка, хлеб, кипяток… Еда. Но хочется только спать. Спать! И - опять в ров. Копать. Каждые пятьдесят минут - наверх, поспать короткие минуты... Но никто не знает, который час, и который день, и где колонна сейчас, и где будет завтра. Два, три, пять часов… и уже вечер… темнеет… стройся! Сколько часов прошло? Тени шагают с колонной, тени все длинней и тоньше – вот и растворились они в сумерках. Двенадцать, шестнадцать часов пройдет на работе – не меньше – пока усталые ноги не донесут, отталкиваясь от теней, до ночлега…

Спать, спать хочется… смешались в неразличимой, душной как  ветхое, старое ватное одеяло усталости все дни и ночи… ноги тяжелые, и руки не поднимаются совсем, и веки распухшие, даже не видно ничего. Холодно  на дне рва…сыро… вода стоит… только бы тапки не развалились.  Копать – и бросать, то вверх, то в сторону. Кидать выше и дальше - то сырой песок, то неподъемную голубую глину… склон ступеньками – а должен стать гладким…а наверху звенит жара... Вот и ров уже готов. И колонна в молчании движется на новое место… и все сначала…

Постепенно девочки окрепли, но с утра в полутьме сил хватало лишь на то, чтобы двигаться в полусне колонной к месту работы… сколько ведут колонну… столько еще поспим. Тени вели их по белым дорогам, послушно шли, укорачивались – а к вечеру удлинялись. Словно тянулись к ночлегу. А вечером садились девочки вокруг стола в пустой избе и пили кипяток, и ели свой сухой паек, и сухари-галеты, и лизали, хохоча, по очереди единственный кусочек сахару, подвешенный на нитке. Хохотушки! всем не больше 17-18 лет. Но песен они не пели…

Где находится колонна, где копает ров, где ночевать будет в следующую ночь – не знает никто. Один начальник на все колонны. Он знает. Пожилой, лет 45 ему.

В военном, инженер. Он определяет, где копать рвы.  С пистолетом. У него – рация. Он знает -  того гляди, станут бомбить и обстреливать девочек фашистские самолеты. Значит – нужна светомаскировка… Ночью ложились они в темноте, свет не жгли, да и печи не топили… Часто шла колонна ночевать на кладбище близ деревни – спали прямо на могильных холмиках. Как пригодилось пальто, мамочка дорогая! Прятались девочки в лунные ночи. Но не боялись никогда и ничего. Родная земля лелеяла их и хранила.

А вокруг цвело-благоухало лето, последнее лето все еще живой земли. Травы до пояса, разноцветье цветов, медовый аромат…ромашки крупные как звезды, иван-чай лиловыми волнами заливает все изгибы лугов и полей, льняные поля разливаются светлой водой, так и хочется в них как в озера окунуться с головой, напиться бы этой прохладой – и уснуть, уткнувшись лицом в свежую траву под пение пчел…

Никогда в жизни больше не видала Ида таких трав и цветов, словно все они погибли на войне…

Кормить девчонок стали лучше – давали каши полный котелок, и мяса много, и хлеба вдоволь и – сахар!  Даже съесть трудно… правда, только раз в день… Кто-то пошутил – на убой.

И все замолчали.

Вот опять на новое место – колонна, шагом марш! Долго-долго шагать… а из колонны нельзя выходить, в кустики – ни-ни… потому что все уже заминировано по обе стороны от дороги.

 

Шагают ноги девчат по белым песчаным дорогам шаг за шагом, глаза жмурятся от солнца. Руки и ноги стали крепкими, ладошки твердыми. А платьица и юбки словно побелели на солнце, стали тоньше. Так редко случается окунуться, хоть немного поплескаться в прохладной водице, нет ни минутки для этого, да и не положено. Никому и в голову не приходит что-то сделать или попросить для себя, для своего удобства. Время словно остановилось – никто не помнит ни числа, ни дня недели. Не знают и даже не думают девочки ничего о том, куда принесли их луговые-полевые дороги, где они сейчас и сколько недель пролетело.

Вот опять пора шагать колонне к новому рву. Рвы отмечены широкими полосами обнаженной земли, уходящими далеко за край поля, с которых кто-то заранее снял дерн, по размерам рва. И только одно им нужно знать – который склон покатый, а который отвесный. Копать, копать – и шагать дальше.  И так день за днем.

Только высокое небо светит ночами все ярче, и звезды все ближе, когда ночуют они на кладбище, чтобы фашистские летчики не разбомбили их в деревне. Лежат на могильных холмиках девочки, укрывшись чем попало. Притихли, прижавшись друг к другу, и смотрят вверх, на звездный купол, пока на закроются глаза сами собой.  Травы не кошены, пахнут все горче и свежее, и все выше вырастают – вот уже выше пояса, и по грудь  - так и кажется, что можно в них укрыться с головой…

Редко случалось хоть что-нибудь особенное: на шутки и шалости не оставалось времени. Сон, в полусне – шагом марш на работу, еда, десятиминутные перерывы – а в перерыве скорее спать – и, наконец, дорога на ночлег…

Лишь однажды привычный дневной шум: сочное чавкание глины под штыком лопат, согласное скандирование кузнечиков, звон птах в небе, взорвали какие-то хлопки – а потом истошный вой…

Так в колонне появился первые и единственные раненые.

Всего-то трое парней было, все еще школьники – и те ухитрились напакостить! Где они взяли патроны в гильзах? Откуда в пустых избах и полях нашлись патроны?! Но развели они костер – и покидали патроны туда… И вот один без пальца, а другой без глаза. И жалко дураков, и стыдно за них – нашли же время. Не возьмут их теперь никуда!



Свидание

 

И все же - незримо изменялось что-то в сияющем летнем мире, который все цвел и цвел – и казался вечным.

Но однажды заглянул в глубокий ров их незаметный обычно начальник, посмотрел на перепачканных глиной девочек и поманил пальцем, улыбаясь как-то грустно и застенчиво. Иду позвал и еще с десяток девчонок. Лопаты сказал оставить у рва.

Поманил, махнул рукой – и двинулся вперед по дороге к далекому лесу. Остановился у ручья – вы хотя бы умойтесь, девчата! Подождал, отвернувшись, пока они плескались блаженно в чистой воде…

И опять пошагал, и все молчком, а они впервые за долгое время отчего-то шли гурьбой – не строем, а стайкой. Давно привыкшие к послушанию и полному доверию, шли себе и шли – без тяжелых лопат, непривычно легкой походкой, как будто слегка взлетая на ходу  и словно проснувшись. Так ярко светились цветы в траве, и звенели жаворонки, и ковали свое тонкое серебро кузнечики –  тогда и застучало  сердце Иды вдруг сильнее, словно что-то удивительно хорошее ожидало их впереди.

И когда они вышли на опушку леса, их обычно молчаливый начальник остановился. Глянул на обступивших его полукругом девочек какими-то новыми, словно виноватыми глазами.

- Тут дело такое, девочки … надо ребят из пехотного училища на фронт проводить. У них ускоренный выпуск, экстерном закончили. Командиры они теперь, младшие лейтенанты! Соберите им букеты, девчата, что ли…

А опушка – не бывает краше, словно нарочно березы и елочки кем-то сажены, для красы и тени, и трава бархатистая, нежная! А в траве – огромные ромашки, солнышки золотистые в сиянии прохладных белых лепестков. И аромат – нежный, тревожный, небывалый.

Девочки разбрелись по траве, мигом в руках у них очутились букеты, как снопы – огромные, душистые и нежные.

А тем временем из леса появился пожилой военный, лет за сорок, с большими кубиками в петлицах. А с ним – чудо из чудес. Хотелось зажмуриться и не смотреть на них, стройных, красивых, необыкновенных! Никогда прежде и никогда потом не видала Ида таких румяных и свежих, таких нарядных и чистых, таких красивых и здоровых мальчишек – нет, молодых мужчин! Она подумала об этом спокойно и как-то очень нежно – и сама успокоилась, словно что-то изменилось в ней. Смятение ушло. И  удивилась себе – как это она уже не смущается, а радостно понимает, что этот миг неповторим.

- У вас двадцать минут, молодые люди – сказал властным баритоном военный командир – а их начальник молча кивнул.

И вот - они уже идут навстречу друг другу – девочки и эти блестящие, словно только что возникшие из ниоткуда, как будто только что родившиеся  младшие лейтенанты…

И подумала Ида, глядя на пыльные, старенькие платьица подруг, на выцветшие, похожие на солому волосы, на сожженные солнцем лица – ох, не такие бы здесь были уместны девчата! Как отличались они от своих кавалеров! Те – холеные, кормленые, уверенные, самостоятельные красавцы – а девочки словно золушки, почти оборванные, едва умывшиеся…

Но потом увидала сияющие глаза ребят, и улыбки девочек – до ушей, и как все они  побежали, полетели  навстречу друг другу по сияющему зеленью и ромашками лугу. И еще успела заметить, как резко отвернулся военный начальник, когда из его глаз вдруг градом покатились очень крупные слезы.

И потом он все смотрел, смотрел на своих красивых и нарядных лейтенантов – и молча плакал. Но этого никто не видел – кроме Иды.

И вот уже ромашки в руках ребят, и они смотрят, восторженно и нежно, в девичьи лица, и все что-то говорят, говорят друг другу, неловко или шутливо, и некоторые взялись за руки…

А минуты летят. И никогда не вернутся назад. И только глаза в глаза, потому что некогда прятать взгляды, и только и можно, что слышать голос друг друга и в глаза посмотреть.

И тут время кончилось. Военный командир коротко скомандовал хрипловатым голосом, нахмурился, совсем насупился – построил и увел своих выпускников. А девочки побрели назад, восвояси, вслед за сгорбившимся и каким-то бледным, сквозь темный загар, не то партийным, не то военным не то начальником, не то инженером.

 

Наперегонки

 

Снова однообразные дни пошли-полетели как тени – нет, пошагали, словно и они построились колонной, чтоб не уснуть на ходу, не упасть и не лечь в теплую белую пыль дороги, в тончайший песок. И только все сильнее пробирала по вечерам и особенно ночам прохлада, и темнело ночное небо, и сияло ночами Млечным путем, словно и по небу шла и уходила за окоем нескончаемая белая дорога.

Загремели первые грозы, пошли дожди. Песок и глина стали еще тяжелее - невыносимо ноги зябли и немели. Часто слышались дальние раскаты и сверкали ночью сухие зарницы на совершенно ясном небе. А кормили девочек все лучше и лучше.

В этот день внезапно приехал на мотоциклете чужой майор, сухопарый, жилистый, с почерневшим лицом. Он на полном ходу подъехал к местному начальству, затормозил, невежливо подняв целое облако пыли. И затем они оба стали быстро отходить подальше от рва – и хриплым голосом что-то кричали друг другу, и все равно слышно было: «Приказ! Незамедлительно! Да как же без предписания, помилуйте?! Не помилую, молчать! Клочья полетят и тех не будет! на мою ответственность и сей же час! Дети погибнут, все до одной!». И оскалились друг на друга по-звериному.

А чужой майор потянул из кобуры пистолет.

Махнул рукой начальник. Посмотрел на майора будто сверху вниз. И майор вытянулся перед ним по стойке смирно.

А потом чужой майор еще распрямился – и звонким басом пропел как труба: «Становись!»

И вся колонна мигом построилась в шеренги – и лопаты на плечах.

«В деревню - бегом марш – и на сборы пять минут!»

И вот девочки колонной бегут за мотоциклом, на котором подпрыгивают оба командира.

И снова выстроились на улице перед избами, уже с котомками.

И зазвучал раскатами громкий как медная труба и страшный голос резкого, властного, почему-то вселяющего ужас майора:

«В восточном направлении, следуя по дорогам, бегом марш! На обочины не сходить, не пить, лопаты не терять! За утрату казенного имущества будете отвечать по всей строгости военного времени! До получения других распоряжений не останавливаться! Бегом марш!»

И они побежали. Как ходили на работу – строем, шеренгами, помогая друг другу держать темп. Очень скоро колонна стала задыхаться, как будто воздух весь кончился, и лица стали сначала очень красными, а потом стали белыми, и ноги ударяли в песок все сильнее, будто плотная, слежавшаяся дорога норовила уйти из-под подошвы…

И темп сам собой снизился, как будто они не то быстрее шли, не то медленнее бежали…

И кто-то злым голосом все кричит и кричит:  «Не отставать! Не останавливаться! Продолжать движение!».

А лопата давит на плечо и сбивает дыхание, и котомка мешает невыносимо.

И вот они бегут и бегут. Вечность. И еще вечность за вечностью - без счета. Бегут по раскаленному Млечному пути – только молоко это сухое, оно обжигает горло…раскаленное как белая пыль. И мечтают они только об одном – об остановке.

Гремело все ближе, и со всех сторон, и все злее и громче был голос, гнавший и гнавший колонну на восток. Только через несколько часов – через три часа? Через четыре? им разрешили прилечь прямо на дорогу - ровно на 10 минут. И напомнили, что нельзя сходить с дороги… взорветесь,  мины кругом. Оправляйтесь так. И девочки не сошли, хотя им было стыдно. И тут же забыли об этом. Потому что им не дали больше ни минуты – хотя они впервые за месяцы громко плакали, и умоляли еще о минуте, только минуточке  отдыха…

«Отставить, - громко, но как-то неожиданно тепло прозвучал командирский бас, - нет, милые вы мои! вы просто не сможете встать, если пролежите еще минуту – паадъемммм!!!»

И опять - зло и угрожающе: «Бегом марш! Если хотите остаться живыми!»…



Им казалось, что хуже не бывает. Они думали, что это ад. Они и не знали, что убегают они из Ржевского котла, ада, мясорубки, костоломки – из которой не ушел почти никто, кто в нее попал.

Их ювелирную и тонкую работу над противотанковыми рвами, остроумно задуманную и осмотрительно и точно организованную еще до 22 июня, немцы почти не заметили – они просто обошли укрепрайон, и проигнорировали всю летнюю работу колонны, все их девичьи усилия.

На дорогах их могли нагнать немецкие части, их могли отрезать, обойдя с флангов – и именно об этом хриплым шепотом кричали утром их начальник и сердитый майор, которые теперь спасали их, загоняя насмерть, ужасаясь, впадая в ярость и не желая жертвовать войне и фашистам их жизни.

Над ними много раз пролетали самолеты – против их движения и в одну с ними сторону. И они не знали, не могли понять, что это за самолеты – пока однажды не услыхали новую команду: «Воздух!!!». И над колонной прошел на бреющем, совсем низко, противно ревущий самолет. Ида видела – в окошко смотрел совсем молодой летчик, он смеялся – и кажется, даже помахал рукой. А потом он вернулся – и заработал пулемет, как крупный град, забарабанило по пыли, по траве. А потом самолет улетел. И произошло чудо – все были живы.

Тогда им разрешили оставить лопаты. И они побросали их за обочину – но сами не сделали в лес ни шагу.

Они бежали, и на ходу валились лицом прямо в дорожную пыль и замирали, когда над ними на бреющем начинал нарезать круги, один заход за другим самолет…и больше их не обстреливали…

Через одиннадцать лет ее годовалая дочка будет снопиком падать в траву лицом вниз, когда над лужайкой в подмосковном Быково будут заходить на посадку самолеты на местный аэродром… будто дочка была вместе с Идой незримо на ржевских дорогах.

Много раз они приходили в отчаяние – но их так и не остановили, не дали отдохнуть - только разрешали иногда перейти на шаг. Они ничего не пили и не ели. Их легкие лопались от прерывистого дыхания, а ноги больше не хотели их держать. Но они продолжали бежать и идти, иногда еле передвигая ногами, на восток. Потом им сказали, что они пробежали около 55 километров, с позднего утра и до вечера, опережая передовые немецкие части, танки и бомбежки…

И когда уже темнело, их наконец остановили на какой-то станции – и велели молчать и укрыться под густыми деревьями поодаль от станционного здания.

Они тихо, как птицы, просидели ночь и рассвет под густыми кронами.

А утром прилетел фашист  – и долго летал над ними, да так и улетел прочь…

А потом внезапно подошел поезд – и на посадку у колонны была ровно одна минута.

Ира не помнила, как она оказалась в вагоне – знала только, что на насыпи почти сразу не осталось никого. И только разом сгорбившийся майор шел по насыпи к станции.

 

 

И поезд пошел выстукивать колесами, и это было счастье – слышать, как меняется темп – быстро-быстро-еще быстрее - тихо-тихо-стоп… и дрожать всем телом помимо воли, когда ноги подергиваются как у спящей собаки… и тут позади стали рваться снаряды, и поезд трясло, Иду тоже трясло крупной дрожью, и все почти оглохли. Тогда она поняла, что за их спиной нет уже ни станции, ни путей, и что не зря утром летал этот самолет… Но они удалялись, и машинист, словно крадучись, увозил их все дальше и дальше от огненного вала, который все громыхал и словно катился им вслед.

Они лежали прямо на полу товарных вагонов, вповалку, и Ида слушала стук колес, все более ритмичный и уверенный. Ей никак не спалось – она опять и опять удивлялась, что они живы и никто не погиб под обстрелом и бомбами. Она трогала свои руки, и вдруг почувствовала, что улыбается – и внезапно поняла, что все это время она совсем ничего не боялась. И подумала, что может быть, испугается – но когда-нибудь потом. Так и случилось. Много позже.

Через два дня рано утром поезд пришел в Калугу. Их высадили далеко от города – для соблюдения секретности. Девочки двинулись к городу по узкому шоссе, уже не колонной. Держались, став друг другу роднее самых близких, да и по привычке - вместе.

Сонные бабы на дороге, видя их оборванные, едва прикрывающие плечи одежки, окончательно превратившиеся в серые и очень грязные тряпки, громко шептались: «Ишь ты, глянь! Видно, немец близко. Вона, из тюрьмы арестанток распускают, небось воровки да шалавы, двери запирай!».

Они все слышали, но даже и не глянули в сторону злых голосов. Это было так незначительно по сравнению с тем, от чего они убегали, что Ида только улыбнулась.

Она шла по улицам, и все казалось сном. Люди, их обращенные на ее лохмотья брезгливые взгляды, прохлада и полутьма в полутемном парадном.

Мама увидела ее – и медленно, как во сне, сползла по стене. А потом, отпаивая чаем и каким-то супом, все журила: «Что ж ты, деточка, не писала?! Ну хотя бы открыточку, ведь я не знала, где ты!».

И совсем мама не слышала, и понять не могла, что ТАМ  не было ни почты, ни адреса, и что из этого «нигде и никогда» они бежали целый день и вечность в придачу – от смерти, от неизвестности и от войны.

Так и не стала Ида никому объяснять то, что невозможно понять тем, кто этого не пережил.

А меньше чем через месяц началась эвакуация.

Ржев сдали на два дня  позже, чем Калугу, 14 октября.