"Александр Солженицын. Мастер первого плевка."

  От сумы и от тюрьмы не зарекайся. Толоконникова, наверное, и не зарекалась. Познакомившись с лагерными порядками, она настолько нашла их преступными, что решилась на голодовку. Поступок смелый и отчаянный. Не каждому дано так себя вести. А может она сказала неправду? Или то, о чём сейчас пойдёт речь было в прошлом и к сегодняшней России отношения не имеет?

  Писатель Владимир Бушин собрал большое количество фактов из лагерной жизни Солженицына, часть которых представил в своей вышедшей ещё в 2005 году книге "Александр Солженицын. Гений первого плевка."

 По воспоминаниям Солженицына и его жены и друзей видно, что  послевоенный ГУЛАГ был относительно либеральным: зеки (во всяком случае, сам будущий писатель) имели регулярные свидания, посылки, читали книги. Их хорошо кормили.

 В 1970 году в биографии для Нобелевского комитета Солженицын писал о своих лагерных годах: «Работал чернорабочим, каменщиком, литейщиком». А через пять лет, выступая перед большим собранием представителей американских профсоюзов в Вашингтоне, начал свою речь страстным обращением: «Братья! Братья по труду!» И опять представился как пролетарий: «Я, проработавший в жизни немало лет каменщиком, литейщиком, чернорабочим…» Американцы слушали пролетария, затаив дыхание. 

  Приобщение Александра Исаевича к физическому труду произошло в самом конце июля 1945 года, когда, находясь в Краснопресненском пересыльном пункте, он начал ходить на одну из пристаней Москвы-реки разгружать лес. Солженицына никто здесь не вынуждал, он признаёт: «Мы ходили на работу добровольно». Более того, «с удовольствием ходили».

Знакомство с физическим трудом развило в Саше черту, которая сопровождала его весь срок заключения: жажду получить какую-нибудь начальственную должность. Когда там, на пристани, нарядчик пошел вдоль строя заключенных выбрать бригадиров, сердце Александра Исаевича, по его признанию, «рвалось из-под гимнастерки: меня! меня! меня назначить!..».

 Ново-Иерусалимский лагерь. Это кирпичный завод.  Здесь он сменный мастер.  Солженицын признаётся, что, когда все работали, он «тихо отходил от своих подчиненных за высокие кручи отваленного грунта, садился на землю и замирал». Как пишет Решетовская, цитируя его письма, на кирпичном заводе муж работал на разных работах, но метил опять попасть «на какое-нибудь канцелярское местечко. Замечательно было бы, если бы удалось».

  Мечту сумел осуществить в новом лагере на Большой Калужской (в Москве ). Где благодаря выражению его лица «с прямодышащей готовностью тянуть службу» назначили, как пишет, «не нормировщиком, нет, хватай выше! – заведующим производством, т.е. старше нарядчика и всех бригадиров!»

 Увы. «Послали меня не землекопом, а в бригаду маляров». Но освободилось место нормировщика.  «Не теряя времени, я на другое же утро устроился помощником нормировщика, так и не научившись малярному делу». Трудна ли была новая работа? Читаем: «Нормированию я не учился, а только умножал и делил в своё удовольствие. У меня бывал и повод пойти бродить по строительству, и время посидеть».

  Потом – Рыбинск и Загорская спецтюрьма, где пробыл до июля 1947 года. За этот годовой срок, с точки зрения наращивания пролетарского стажа, он уже совсем ничего не набрал.

Почти всё время работал по специальности — математиком. «И работа ко мне подходит, и я подхожу к работе», – с удовлетворением писал он жене.

 Из Загорска опять в Москву. Физиком-ядерщиком!!!???  Кем он только не был — то математиком, то библиотекарем, то переводчиком с немецкого (который знал не лучше ядерной физики), а то и вообще полным бездельником: опять проснулась жажда писательства, и вот признается: «Этой страсти я отдавал теперь все время, а казённую работу нагло перестал тянуть».

 Условия для писательства были неплохие. «Комната, где он работает, – высокая, сводом, в ней много воздуха. Письменный стол со множеством ящиков. Рядом со столом окно, открытое круглые сутки…» Касаясь такой важной стороны своей жизни в Марфинской спецтюрьме, как распорядок дня, Солженицын пишет, что там от него требовались, в сущности, лишь две вещи: «12 часов сидеть за письменным столом и угождать начальству».

 Картину  дополняет Н. Решетовская: «В обеденный перерыв Саня валяется во дворе на травке или спит в общежитии. Утром и вечером гуляет под липами. А в выходные дни проводит на воздухе 3-4 часа, играет в волейбол».

  Кроме того, Марфинская спецтюрьма — это, по словам самого Солженицына, ещё и «четыреста граммов белого хлеба, а черный лежит на столах», сахар и даже сливочное масло, одним двадцать граммов, другим сорок ежедневно. Л. Копелев уточняет: за завтраком можно было получить добавку, например, пшённой каши; обед состоял из трех блюд: мясной суп, густая каша и компот или кисель; на ужин какая-нибудь запеканка. А время-то стояло самое трудное — голодные послевоенные годы…

 

Страстью Солженицына в заключении стали книги. В Лубянке, например, он читает таких авторов, которых тогда, в 1945 году, и на свободе достать было почти невозможно: Мережковского, Замятина, Пильняка, Пантелеймона Романова:

«Библиотека Лубянки – её украшение. Книг приносят столько, сколько людей в камере. Иногда библиотекарша на чудо исполняет наши заказы!»

А в Марфинской спецтюрьме Солженицын имел возможность делать заказы даже в главной библиотеке страны — в Ленинке.

  В заключении Солженицын приохотился и писать. «Тюрьма разрешила во мне способность писать, – рассказывает он о пребывании в Марфинском научно-исследовательском институте, – и этой страсти я отдавал теперь всё время, а казённую работу нагло перестал тянуть».

   В заключение вот такой эпизод из книги Бушина. Уже не о тюрьме, а о штрихе к портрету Александра Исаевича.

  «Такой случай, имевший место под новый 1962 год. Поехал с женой из Рязани в Москву, чтобы там у Теуша спрятать свои рукописи. В праздничной электричке какой-то пьяный хулиган стал глумиться над пассажирами. Никто из мужчин не противодействовал ему: кто был стар, кто слишком осторожен. Естественно было вскочить мне — недалеко я сидел, и ряшка у меня была изрядная. Но стоял у наших ног заветный чемоданчик со всеми рукописями, и я не смел: после драки неизбежно было потянуться в милицию… Вполне была бы русская история, чтоб вот на таком хулигане оборвались бы мои хитрые нити. Итак, чтобы выполнить русский долг, надо было нерусскую выдержку иметь».