Негритянки Нью-Йорка

 Я уехал из Нью-Йорка в Москву, но американское время будет выходить из меня постепенно, также, как месяц назад не за день и не за два ушло время российское. Так отступает вода – не разом.

В Москве почти ночь, я не могу спать, мне нечего делать, я вспоминаю негритянок.

Я любовался ими в Нью-Йорке все шесть дней.

Я так на них таращился, что будь это не на богатом Манхэттене, а в Бронксе, то бойфренд иной негритянки, - здоровенный, в спортивной майке и с татуировками на огромном темном бицепсе, - мог бы запросто подбить мне глаз и был бы, наверное, прав.

Негритянок Нью-Йорка я специально называю «негритянками», а не «афроамериканками», потому что для восхищенного возгласа негоден канцелярит*, как бы корректен он ни был - он портит эмоцию, как негодно подобранная к платью брошка, он делает ее деланной, глуповатой.

А мое восхищение искренне.

Из всех женщин, которых я встречал на улицах Нью-Йорка, в его ресторанах, магазинах, музеях, кафе, метро, негритянки понравились мне более всего, пусть этот город и не может пожаловаться на недостаток интересных лиц – он может посетовать только на их переизбыток.

Негритянки Нью-Йорка были для меня, как инопланетянки. Не оторвать глаз.  

Негритянки Нью-Йорка, дочки рабынь, как и праматери их, выхаживают с той степенностью, которая у белых кажется неестественной, комичной.

Негритянки Нью-Йорка (вы слышите, сколько чувства вложено в эти слова?) выходят, вышагивают - они выступают, как выступают на сцене примадонны, которые знают об исключительности своей, которые будто и не видят публики; публика им будто бы скучна, надоела, постыла; отстаньте, я просто иду, я хороша, и хорошо все, что я делаю, даже если это всего лишь поворот маслянисто бликующего плеча, отставленный над розовой сумочкой черный мизинец – розовый с внутренней стороны, а с внешней увенчанный длинным лаковым ногтем; даже если это всего лишь толстый локон, склеенный из распрямленных до пакли волос, который царапает спину (часто обширную, в крупных ленивых складках).

Негритянки Нью-Йорка часто толсты. Они крутобедры тем более, что полноты своей не стесняются, они носят тесные штаны, они ходят в мини-юбках, они выступают в откровенно-концертном духе, покрытые чем-то атласно струящимся, украшенные золотыми побрякушками и с замысловато выведенными балконами сложной прически.

В магазине на Бродвее, покупая на память футболку, опять застрял: на голове кассирши я насчитал шесть слоев; свои густые волосы юная негритянская пава сложила в тюрбан, она прикнопила ряды колечек, она украсила колечки букетиками искусственных цветочков, она закрепила их так крепко, что чуть перекошенная, на манер пизанской башни, архитектура держалась над губастым лицом вопреки законам притяжения.

- Ваше имя? Фамилия? Телефон? – требовала она, как это принято в американских магазинах, считающих себя обязанными бомбардировать рекламой даже самых случайных своих клиентов.

Она была юна и надменна, она была черна и губаста, у нее были белы зубы и белки глаз, она была, наверное, обычной негритянкой Нью-Йорка, каких здесь, поди, миллионы, но мне потребовалось усилие воли, чтобы спросить ее, насколько «несессари» информация обо мне в сувенирной лавке?

Ничто не менялось на ее лице, не было видно никаких эмоций. А на шее ее, не очень длинной, возлежало толстым обручем украшение цвета золота, и род украшения был, пожалуй, ясней мне, чем его обладательница.

Негритянки-инопланетянки. Рифма простая, глупая, но в моем случае самая точная.

Это было дико красиво. Красиво и дико.

Кто, как не негритянки Нью-Йорка, может позволить себе щедрость настоящего художественного жеста? Кому как не им быть вычурными, изукрашенными вопреки хорошему вкусу и здравому смыслу?

Я вижу в негритянках Нью-Йорка силу настоящего художника, свободу, с которой рождается не всякий и которую далеко не каждый способен обрести за всю свою жизнь.

В последний день в Нью-Йорке, когда с небес в щели меж небоскребов хлынул ливень, я был вынужден забежать в магазин тряпья – и не пожалел, потому что набит он был негритянскими художницами под завязку. Одни с медлительной сноровкой раскладывали одежду по прилавкам, другие мели и мыли, третьи были степенными покупательницами. В магазинах Нью-Йорка почему-то всегда очень много черных женщин. Они или покупают, или продают, или просто лезут на глаза, изображая деятельность.

Пока лил дождь, я разглядывал пару кассирш.

Юница в оранжевых губах, закатывая глаза, как в смертельной муке, выговаривала что-то женщине в зеленом, которая, шевеля гребнем, сложенным из черных кос ровно посередине бритой головы отвечала стервозной коллеге в тоне самом дружелюбном; они переговаривались на разных регистрах, высоком и низком, а параллельно постукивали по своим кассовым аппаратам. Одну, судя по табличке на груди, звали «Эйприл», а другую – «Индия». Так и сошлись они – месяц апрель и целая страна.

- …, - тянула губы в морковки молодая.

- …, - гудела та, что постарше, а прическа ее жила своей, чуть более оживленной жизнью; косицы, заплетенные в гребень, матово поблескивали, как будто чуть шевелясь, как струи нефти, как черные змеи.

Они могли говорить о чем угодно, мой английский слишком плох, чтобы понимать негритянок Нью-Йорка, а негритянки слишком быстры. Пластика у них обычно ленивая, а речь быстрая – они напоминают мне круизные лайнеры, которые движутся едва-едва, компенсируя неспешность истошной иллюминацией.

А в один из вечеров сидел в рыбном ресторане с пожилой негритянкой, которая была мне куда более вкусным впечатлением, чем калифорнийское белое, крабовый пирог, лососина с жареной картошкой, чизкейк и чашка эспрессо (это на Спринг-стрит).

Негритянка сидела за столиком рядом, она разговаривала с приятельницей ее лет, внешность которой была мне так неинтересна, что и запомнилась лишь чем-то темным на чем-то темном.

Негритянка была не просто хороша, она была блистательна: идеально круглая голова, волосы совсем короткие, курчавые, цвета перца с солью; бронзовая кожа, мерцающая, как отполированная печным жаром сладкая булка; на большом негритянском носе большие очки в угловатой карамельного цвета оправе; простое платье с геометрией, краденой у Мондриана, и с палитрой Дега – розовой, бежевой, голубой. И жемчужная нитка в неглубоком декольте. И два золотых обруча с белым тиснением на запястье, которое темнее лица. И большая сумка на полу рядом со стулом, тоже лаковая, тоже карамельная. И подвижный розовый рот – большой, негритянский. И скупая пластика больших рук, она такая скупая, что браслеты не движутся, они как приклеены. Когда официант принес счет и назвал женщин «леди», то в ее случае это не звучало формальностью.

Негритянская леди с Весенней улицы – все сходится, как и просить не мечтал.

А когда ехал с Манхэттена в Бруклин, на метро, в ледяном вагоне, то всю дорогу не мог отвести глаз от девушки, спящей сидя на сиденье напротив.

Негритянки, разумеется.

Я начал разглядывать ее с ног – в метро часто смотрят в пол, а в американском метро еще и сторонятся друг друга, чтобы, свят-свят, не потеснить чужое личное пространство. Сидят друг от друга на отдалении, смотрят в телефоны, в газеты или, как я, будто бы в пол.

Большие черные ступни девушки украшали ноготки ярко-розового цвета. Такого же цвета – цвета обезумевшего персика – были и узкие ремни ее сандалий, сошедшиеся на широких ногах крест-накрест.

Ноги ее восходили к платью, как черные столбы. Это были основательные столбы, большие, но, странным образом, ничуть не массивные. Не был забыт в этих столбах ни один изгиб, полагающийся красивым женским ногам.

Платье на ней было средней длины, черное. Изготовленное из полупрозрачной ткани, снабжено оно было темным чехлом, из-за чего негритянка казалась голой. И даже нагой, а не голой. Черное платье негритянки, каким бы коротким и полупрозрачным оно ни было, лишь намекало на голое тело, а не тыкало в глаза своим голым содержимым.

Руки ее, скрытые платьем лишь на предплечьях, были, конечно, тугими и крупными. А пальцы были утыканы длиннющими ногтями ярко-лимонного цвета, которые перемигивались с персиковыми ногтями на ногах – чуть вразнобой, синкопами.

На груди ее, в полумесяце лифа, лежал леопард, золотой и черный, на толстой цепи. Он покоился на груди, как отдыхая, потому что грудь негритянки была высока достаточно, чтобы удержать на себе металлического зверя, размером с крупную мышь.

 Лицо ее стремилось быть круглым, оно было похоже на лицо советской фигуристки Ирины Родниной, если бы кожа у той была темней и ярко раскрашена. В овал почти круглого лица негритянки Нью-Йорка были вписаны малиново-румяные скулы, бирюзовые веки, ресницы такие, что в своем сложенном состоянии (девушка все спала) скребли черную кожу где-то под румянцем.

Волосы у нее были длинные. По-негритянской моде распрямленные, завитые на концах, они были разложены по груди, по плечам и ничуть не шевелились, когда вагон поезда потрясывало на ухабах. Да и вся эта негритянка не тряслась, а плавно покачивалась, как покачивается волгоградская Родина-мать, когда в нее дует ветер.

Только волгоградская Родина-мать еще и воет трубно под силой ветра, а юная негритянка в нью-йорском метро спала, испуская только цвет, излучая только покой, который не может поколебать никто и ничто.

Когда поезд остановился на конечной станции, негритянка открыла глаза, сделавшись еще более похожей на советскую фигуристку Роднину, и в упор на меня уставилась, словно желая сказать «ну, чего бельма вытаращил? чего увидел?». Взгляд ее, отороченный дугами ресниц, был глуповат, если пытаться судить непредвзято. Она могла быть круглой дурой; черной, круглой дурой, но как же хороша….

"...и просто богиня".

тех, кто разглядел оскорбление в русском (!) слове "негритянка", прошу и дальше расширять границы предположительно видимого, подсчитывая оскорбления в переводах на русский, например, Марка Твена; впрочем, можете просто сойти с ума - так вы хотя бы дадите понять, что он у вас есть; благодарю за внимание.