Русская Германия: В промежутке — жутко

На модерации Отложенный

Слово “интеграция” меня спонтанно раздражает, вызывает полусознательный протест. Интересно, почему? Может быть, потому, что оно политически корректной этикеткой прикрывает большую и неприятную проблему ксенофобии в Германии. Проблема такая большая и неприятная, а слово такое удобное, что под интеграцию всегда можно попросить денег. Организуй проект, общество, воркшоп, заяви целью интеграцию иностранцев — успех обеспечен. В смысле, денег дадут.

 Интеграция, если справиться со словарем, подразумевает наличие некоего изначально гармоничного целого, в которое, не нарушая его общего порядка, встраивается ряд новых деталей. Считать ли эти детали лишними или недостающими — словарь умалчивает. В случае с интеграцией иностранцев целое — это Германия с ее непреложными культурными ценностями и завоеваниями цивилизации. Иностранцы, если хотят тут жить, должны аккуратно влиться, подстроиться, не нарушая благолепия.

 Вообще интеграция чужеземцев, как ее понимают местные, всегда сводится к такому постулату: чужие люди понаехали на все готовое. Раз так, пускай ведут себя прилично, а не то проваливают туда, откуда явились.

 В моем российском паспорте долгие годы была немецкая виза, называлась “Aufenthaltserlaubnis” — разрешение на пребывание. Вот, мне разрешили, я жила. Некоторое время было даже написано “Duldung” — это меня только терпели. А теперь написано “Bewilligung” — согласие. Так что я теперь в стране пребываю с согласия самой страны.

 Чтобы все было хорошо, лучше мне интегрироваться, для моего же блага. Не интегрированная я тут не нужна. А если я плохо буду приспосабливаться к здешним условиям, мне до известной степени могут даже помочь. Глагол “интегрировать” — переходный, я — не субъект интеграции, а объект. Вот то, что меня раздражает в постановке вопроса об интеграции. Я как бы обязана приносить пользу и по меньшей мере доказать, что не наношу вреда, не ем зря чужой хлеб, не занимаю чужое место. Меня всегда могут спросить: зачем ты здесь? Почему ты не дома? И мне всю жизнь нужно положить на то, чтобы доказать себе самой, а еще — своей покинутой родине, а еще — своей приемной стране — легитимность своего пребывания здесь и сейчас. Но это, наверное, только моя паранойя.

 Почему интеграция нужна политикам? Потому что она дает ответ на главный страх ксенофоба: страну наводняют люди, чуждые наших ценностей и культуры, они не учатся языку, не хотят работать, они сядут на пожизненное пособие и будут создавать трущобы третьего мира посреди Берлина и Кельна. Поэтому наказ избирателей политикам: открыли двери иностранцам — извольте их как следует интегрировать. Иначе получится нехорошо. А что, простите, может получиться нехорошо? А малолетний Мехмет может получиться. Этот турецкий юноша (имя, теперь уже нарицательное, — ненастоящее, настоящее в прессу не попало — защита прав личности) к четырнадцати годам собрал такой список учтенных правонарушений, что хватило бы на команду взрослых уголовников. Родился и жил он с родителями в Мюнхене, но паспорт имел турецкий. Для тюрьмы он был молод, воспитывать его на воле не было больше никакой возможности, поэтому немецкое правосудие применило к нему меру наказания — принудительную высылку из страны. Четыре года назад пресса шумела: мальчика отрывают от семьи и друзей! Сначала не сумели ребенка воспитать, а теперь умываете руки! В августе этого года Мехмет вернулся — ему восемнадцать, он вправе воссоединиться с семьей.

 Как же мыслится интеграция иностранцев по-хорошему? По разным соображениям пригласим или пустим к себе жить албанцев, греков, итальянцев, сербов, турок, евреев и, наконец, немцев из бывшего СССР. Они быстренько подучат язык и усвоят наши ценности. Будут радостно вставать в шесть утра, чтобы в семь тридцать приступить к работе, а в пятнадцать ноль-ноль бить отбой. С банкой пива в руке они будут ехать домой с работы, а заработанные твердые денежки — откладывать на частные квартиры или дома. Дети пойдут в школу и станут нормальными немцами совсем без акцента, заодно оздоровив нашу демографическую ситуацию. Следующее поколение приезжих будет отличаться только смуглым оттенком кожи, да и то не всегда, и слегка необычными пристрастиями в еде, а так все отлично срастется, и все будут довольны.

 Года два назад председатель фракции ХДС в Бундестаге Фридрих Мерц прославился, придумав новый термин: “немецкая ведущая/направляющая культура”. Имел в виду, что иностранцы, живущие в Германии, худо-бедно должны признавать примат западноевропейских культурных ценностей. Мерц пожал бурю возмущения. Куда это годится? Что же теперь, признать, что Рождество главнее Рамадана и Йом Кипура? Что вообще можно сделать конкретно, чтобы немецкая культура оставалась в Германии ведущей? А главное — надо ли для этого что-то делать?

 Но вот Германия участвует в тестировании уровня знаний школьников (PISA), проводимом по инициативе ОЭСР (Организации экономического сотрудничества и развития). Пятнадцатилетние школьники проверяются на умение читать, выносить свое суждение о прочитанном, решать практические задачи, ориентироваться в вопросах на эрудицию, здравый смысл и смекалку. Германия в этом тесте занимает 21-е место из 32. Впору объявлять всенародный траур. Выясняется, что тест практически провален из-за того, что 10% школьников не умеют читать по-немецки, а еще 13% слабо понимают прочитанное. Преобладают среди малограмотных старших школьников — дети иностранцев. Вот вам и ведущая направляющая культура. Чуть ли не четверть школьников дисквалифицированы, а ведь понятно, что без языка у них в стране нет будущего.

 Есть, оказывается, школьные классы, на три четверти укомплектованные иностранцами. Им не до “Фауста”, им нужно учить артикли и спряжения, а никто не готов этим с ними заниматься. Опять-таки, в классах, где преобладают “нормально” социализированные дети, никто не будет заниматься с теми, кто не знает языка. На моих глазах полтора года учились в классе двое китайских детей. И никто не заметил, что они совсем не знают немецкого языка. Воспитанные китайские дети никому не мешали, вели себя прекрасно, всем бы так интегрироваться. Только когда родители подучили язык и стали ходить на родительские собрания, раскрылась большая китайская тайна.

 Так что Мерц-то прав был, хотя и не туда метил. Но это уж всегда так с провокационными выступлениями — целился я в пятку, а попал я в нос.

 Но довольно теории. На самом деле никто не едет в чужую страну, чтобы в ней интегрироваться. Беженцы — бегут, эмигранты — эмигрируют, гастарбайтеры едут заработать денег. Всем понятно, что для того, чтобы как-то выжить, нужно приспосабливаться. Кто не может приспособиться — погибает, скатывается на дно, возвращается на родину. Поэтому, когда государственные чиновники делают педагогические лица и хотят помочь эмигранту приспособиться, это вызывает такое же раздражение, как когда безработному хотят помочь научиться писать заявления о приеме на работу. Ханжеством веет от этих разговоров и подменой понятий. Мне сразу видятся шеренги турецких уборщиц в длинных балахонах и платках на голове, которые на мотив “Пинк флойда” угрожающе поют: “We don’t need your integration!”.

 Итак, могу говорить об интеграции только от лица людей, которые приехали в эту страну не для того, чтобы в ней интегрироваться или быть интегрированными, а чтобы как-то просуществовать — ибо там, откуда они приехали, они существовать устали или вовсе не смогли. Формы, в которых они приспосабливаются к жизни и создают себе новую идентификацию, бывают причудливы.

 В первую очередь дело, конечно, в языке.

 Большинство 50-летних, приехавших сюда, учили немецкий в школе, ведь долгое время язык противника в двух мировых войнах был главным иностранным языком в советских школах — впереди аристократичного французского и империалистического английского. Эти пожилые эмигранты уже никогда не смогут вести беседу на немецком, они побаиваются продавцов в магазине и чиновников в учреждениях — потому что не воспринимают немецкую речь на слух. Но именно они часто впадают в фанатическую зубрежку. Они знают множество бесполезных слов, которые могут пригодиться только для игры в бисер. Они занимаются такими неподъемными делами, как составление в одиночку немецко-русских фразеологических словарей — без привлечения уже существующих академических изданий. Просто на ощупь отыскиваются немецкие эквиваленты русских выражений типа “слово не воробей, вылетит — не поймаешь”. На это уходят долгие вечера и вся энергия. Другие раскладывают весь словник большого “Дудена” на однокоренные слова и строят семантические гнезда, от которых у профессионального лексиколога ерошатся волосы на голове. Им кажется, таким образом сподручнее учить слова. Выученные слова — это их капитал. Этот капитал, может быть, не работает, но ведь и функция его — символическая.

 Часто эти лингвистические Кулибины мистифицируют и сексуализируют немецкий язык: выискивают, например, слова женского рода, подводят идеологическую основу — мол, это слова добрые, приятные — и собирают доказательства: все слова женского рода имеют положительное содержание, например: квартира, свобода, зарплата, конфета — в немецком, разумеется, варианте.

 Гораздо чаще, впрочем, люди, осваивающие немецкий активно в повседневной жизни, впадают в гнусный макаронизм. Особенно тошнотворно обрусение немецких слов, когда немецкие корни подчиняются русской морфологии. Всем в “русской” Германии известны слова “мельдоваться” (записаться, зарегистрироваться, от sich anmelden), “кюндиговать” (уволиться или отказаться, от ku¬ndigen) или “пАсовать” (ударение на первый слог, подходить, годиться, от passen). Этим страдают, кстати сказать, как “русские немцы”, так и евреи. Есть даже интеллигентные люди, хорошо владеющие обоими языками, которые находят в этом жаргоне некий шик. Возможно, так они манифестируют свою сложную национальную принадлежность, свою двойную суть. Мол, мы и там и тут как рыба в воде, вернее, как человек-амфибия. А ведь Ихтиандр ни к воде, ни к суше не был вполне приспособлен. Вот и получается состояние амфибии — промежуточное состояние.

 Заметим во избежание недоразумений, что нашим людям, попадающим в Германию по той или иной “программе”, чаще всего оплачивают бесплатные языковые курсы, или, как они их иногда называют на своем промежуточном воляпюке, “шпрахи”. С одной стороны, недостаточно ни года, ни двух лет, чтобы выучиться языку как следует. С другой стороны, находясь в стране пребывания самого языка, хватает, казалось бы, возможностей в него погрузиться. Но и здесь у всех получается по-разному. Это зависит, конечно, от возраста, но и не только.

 В таком городе, как Берлин, во все времена можно было прожить внутри русской общины, выходя за ее пределы каждый день, но только так, как выходят в свой огород сорвать пару веток петрушки в суп — особого умения здесь не требуется, а лексикона и подавно. Так же точно живут и турецкие берлинцы, особенно женщины, по тридцать лет обходясь без немецкого языка. Такие примеры у меня перед глазами каждый день. Люди с высшим образованием и профессией, попадая в русский Берлин, иногда еще даже до большого потока, в тихие восьмидесятые, вот уже третий десяток лет не видят необходимости выучить немецкий — они, впрочем, всегда говорят, что лично им немецкий не дался. А причиной тому — глубокое отвращение ко всему немецкому. Это эмигрантский синдром, описанный еще Набоковым с самим собой в виде главного примера. При этом житейская компетентность таких “анклавных” эмигрантов очень высока. Они знают весь Берлин, правда, это русский Берлин, но в нем все есть — врачи, адвокаты, недвижимость и сеть социальной поддержки. С собственно Германией нужно иметь дело только в лице ее учреждений, а они не слишком досаждают. То и дело нужно написать какое-то письмо, но толмача и писца найти нетрудно. Эти люди не интегрированы? Чепуха, лучше многих. Что бы они делали, если бы не было дающей им жизнь общины? Зачем задавать гипотетические вопросы. Если бы у бабушки был пистолет, она была бы дедушкой.

 Есть интеграция русских жен немецких мужей.

Как правило, здесь растворение происходит без остатка, и дети от таких браков становятся немцами с легкой экзотической прожилкой, которая даст о себе знать разве что во время кризиса среднего возраста, но это уже не дело родителей. Есть браки, где жена совсем не говорит и никогда не заговорит по-немецки, а муж и не пытается говорить по-русски, они функционируют примерно так же, как браки немцев с выписываемыми по каталогу филиппинками, это интересный социальный эксперимент, а вообще говоря — рабство, но иногда получается неплохо. Понятно, что женщины идут на это не от хорошей жизни, но если муж не злой, то все ничего. Это интеграция? Почему бы и нет.

 Еще больше того, что иностранцы не освоят языка, немцы боятся, что они сядут им на шею. Так вот, никто из наших сюда не ехал с целью оказаться на пособии, или, как говорится на здешнем русском языке, — на социале. Всем понятно, что социал — это не предел мечтаний. Это прожиточный минимум, позволяющий существование безрадостное и унизительное. Да, большинство немолодых эмигрантов живут на пособие, плавно переходящее в пенсию. У них маловато шансов найти что-то достойное. Но в целом уровень преуспеяния наших эмигрантов легко сопоставить с той же туманной величиной на родине. Средний уровень жизни здесь и там выглядят по-разному, но тот, кто там был посередине, и здесь держится в среднем поле. Причем материально он немного поднимается, а социально-символически немного падает. Условно говоря, бывшая учительница здесь работает продавщицей или кассиршей, но с меньшим трудом находит отдельную квартиру.

 Но все мы, конечно, без конца сравниваем и сопоставляем. Что было бы со мной, если бы последние 10 лет я провела в России и там строила карьеру или, если угодно, боролась за выживание? Ответов на такие вопросы не бывает. Можно посмотреть на моих сокурсников или одноклассников. Но и здесь — весь спектр, от менеджера на “Мерседесе” до матери-одиночки со случайными заработками.

 Я тоже ехала в Германию не для того, чтобы вклиниться в некий монолит, стать частью чьего-либо общего дела. Я просто плыла по течению, и мне не мешали, даже помогали. Впрочем, не больше, чем помогают, например, провинциалам укрепляться в Москве. Для этого тоже нужны выносливость и везенье.

 Недавно в автобусе, услышав русскую речь — подумаешь, редкость, — полоумный старик крикнул с ненавистью: “Как вы сюда попали? Вот вы!”. Да как?! — Приехали на поезде. Купили билет и приехали. Меня пригласили поучиться. Пока учишься, продлевают визу и разрешают работать. Я училась и работала. Мне дали комнату в общежитии, дешевую. Разрешали приглашать в гости родственников и друзей из Москвы. Обедать можно было в студенческой столовой, книги брать в библиотеке. Меня даже взяли на полставки в эту библиотеку, возможно, сыграли роль бедность и какая-нибудь квота на иностранных учащихся, а может быть, и моя квалификация. Мне дали возможность выучиться бесполезным вещам, приобрести специальность — литературоведение. Тут меня попросили бы уехать, но мой немецкий друг сходил со мной в ЗАГС и оформил необходимые документы. Мне опять дали визу и разрешение на работу. Так я потихоньку интегрировалась. Поначалу мыла подъезды, паковала шоколад, потом нашла конторскую работу, освоила компьютер, теперь зарабатываю на жизнь писаниной. Возможно, в Москве я занималась бы примерно тем же самым.

 Можно сказать, что я вполне удовлетворительно вписалась в контекст. Немецкий диплом о высшем образовании, немецкий стаж работы, взносы в пенсионную кассу и медицинскую страховку. Немецкий муж, немецкий язык. Не хватает только немецкого паспорта и права участвовать в выборах, но их получить — не проблема. И все же моя интеграция не прошла бы так гладко, если бы все десять лет в Берлине не было такого интенсивного русско-немецкого обмена и общения. Я всю дорогу пользовалась своей ролью посредника: подрабатывала переводами и вождением туристов по городу, подвизалась на русско-немецкой фирме, в качестве ассистента на побегушках помогала немецкому профессору-германисту писать книгу о русской литературе. Всюду моя русскость была, с позволения сказать, интегральной частью моей интеграции. Я пользовалась вовсю своим промежуточным состоянием. И вот слышу себе приговор: маленький мальчик из Москвы спрашивает родителя — кто я такая? Почему живу в Берлине, а говорю по-русски? Я русская? Добрый папа объясняет мальчику: нет, она не настоящая русская. Она — немецкая русская.

 Это меня возмутило глубоко. Почему это я не настоящая? И почему — немецкая? Что это вообще за фашистские разговорчики!

 Нет, не простое это дело — эмиграция, интеграция. В том месте, где мы вклинились, срослись, что-то есть, и никогда там не будет гладко. Интеграция — парадоксальна. Она подразумевает: будь как все, вернее, стань, как мы. Хотя, извини, это тебе никогда не удастся.

 Русский человек в Германии неизбежно чувствует себя Штирлицем, а Штирлиц неизбежно попадает в анекдоты. “Штирлиц, вы еврей? — спрашивает Мюллер. — Нет, я русский”, — и все, провал. А главное, вечно его выдают буденовка и волочащийся парашют.

 Многие из тех, кто стартовал со мною вместе на тех же условиях, убежали гораздо дальше от России. Получили иное гражданство и сдали красный паспорт. Перестали писать и общаться по-русски, делают карьеру в сугубо немецкой, американской и т.д. среде. Некоторые полностью отказались от контактов с родиной и со здешним русским кругом. Не звонят родственникам, не говорят с детьми по-русски, в общем, как Штирлиц, бесшумно размешивают сахар и кладут ложечку на блюдце. Но где гарантия, что они не прищуривают правый глаз, когда подносят чашку к губам?

 Есть случаи противоположные и существованию в русском гетто, и сугубой мимикрии. Например, человек живет в Берлине, полностью вписавшись — работа, квартира, машина. Упорно избегает всего, что так или иначе являет собой русский Берлин. Никаких русских магазинов, парикмахеров, концертов. Только театр “Современник” и “Виртуозы Москвы”. При этом за десять лет человек умудряется не завести ни одного знакомства среди остальных жителей Берлина, не прочесть ни одной немецкой газеты. Он не знает в лицо немецких политиков, актеров. Регулярные поездки в Москву, где все друзья, сопровождаются завозом видеокассет с записями телепередач и любимых фильмов, закупками книжных новинок. Во второй половине 90-х контакт с родиной был отлажен почти идеально: каждую неделю в киоске покупался журнал “Итоги” и по телевизору размером с футбольное поле шла международная версия НТВ. Потом концерн Гусинского был сломлен. Снабжение стало несколько сложнее: выписан по почте “Еженедельный журнал”, независимое телевидение разыскивается в интернете и выводится на экран ноутбука. Телевизор размером с футбольное поле пылится — немецкие 52 программы никому не нужны. Человек полностью интегрирован и полностью изолирован. Тело в Берлине, голова в Москве.

 Так что, изоляция — необходимая часть интеграции?

 Так или иначе, интеграция принимает невротические формы, происходят странные усекновения. Каждый как будто держит шпагат или живет в футляре от контрабаса, это бывает более или менее заметно, но, видимо, каждый “отщепенец” вынужден импровизировать себе жилище, окружающую среду и принимать там неестественные позы. Эмиграция постоянно ставит под вопрос законность и правильность твоего существования. Каждый день откапываешь сам себя, чтобы посмотреть, правильно ли идет укоренение. Возможно, это просто делает наши странности более очевидными. Один человек телом здесь, а головой там. Другой полностью порывает со своим эмигрантским кругом. Или с теми, кто на родине. Третий игнорирует аборигенов. Видимо, от чего-то надо отказываться, в чем-то доходить до крайности.

 Меня как раз существование в нише устраивает, хотя я и сознаю, что оно, может быть, ущербно, выморочно и тупиково. Но по крайней мере я могу здесь, пользуясь относительным комфортом, заниматься тем, что меня интересует. Принося какую-то пользу самим фактом своего существования. Или не принося. Имею я право быть русской вне России? Или мне всегда придется оправдываться в предательстве родины? Ведь я та самая колбасная эмигрантка, я искала, где лучше, я не от тюрьмы и не от смерти бежала, я просто утекла мозгами. Вот вам я, ненастоящая русская.

 Но и никакая не немка, и никогда ею не стану. Во-первых, не могу и не хочу. А во-вторых, и не дадут. Для них я — русская, всегда чужая, со своими слабостями, уродствами и привилегиями.

 Я лет пять покупаю еду в ближайшем магазине. Кстати, я там не одна “такая”, с год назад возник целый русский отдел, где можно приобрести гречку, соленые рыжики, рижские шпроты, мармелад “лимонные дольки” и сушки к чаю. Впрочем, закупаюсь я там не из-за этого. Итак, стою я в очереди в кассу. Купила все для борща, включая, естественно, свеклу. Кассирша поднимает сетку с клубнями над головой и кричит коллеге: это что? Как пробивать? Та орет: свекла это! 12 839! Кассирша, взрослая баба, в школе, наверное, тоже училась, радуется: надо же, вот она какая, а я и не знала. Очередь комментирует: да мы ее тоже едим, только маринованную, из банки. А что с ней сырой делать-то? Да и кто ее так прямо будет есть? Стою, молчу, не говорю: “А вот мы, дикий народ, мы так прямо и едим свеклу-то”. Так я подорвалась на свекле. Разоблачили меня, всей очередью. И ведь все они знают слово “борштш”. Только они думают, что это “зольянка”. А солянка у них — тоже суп, только больше похож на харчо.

 Для них я, несмотря на солидную прививку их культуры и диссертацию о Кафке, — эта странная русская. Я никогда не дождусь дня, когда мой немецкий собеседник забудет о моем загадочном происхождении. Проявляется моя особенность всегда неожиданно и в то же время предсказуемо.

 Друг-славист, привыкший к моим экзотизмам, не поверил, однако, когда я сказала, что у меня дома нет кофеварки. Он не мог себе этого представить. Он решил, что у меня просто кончился кофе, и принес свой. Ему пришлось варить себе кофе в кастрюльке. Прошли годы, а он все поминает мне тот кофе в походных условиях аравийской пустыни. Но что делать? Дома я пью только чай. (Зато посуду я мою по немецкой двухкамерной системе в стоячей воде. В одной емкости мыльная вода, в другой чистая, для полоскания. Мои русские гости не понимают этого. Они брезгуют полоскать посуду в испачканной воде. Мне же больно видеть, как на посуду изводится вода проточная.)

 Русский акцент, объяснил мне один немецкий культуролог, у любого немца может вызвать только две реакции. Либо из самого нутра поднимается тяжелое отвращение. Либо — еще глубже — все тает от восторга. Русский для немца — либо грубое животное, либо чистый секс. Источник обеих реакций — ниже пояса. А ведь Берлин еще помнит нашествие армии-победительницы. Понамешано всякого в памяти. Я ведь тоже соотечественников узнаю везде по выражению глаз и посадке головы. А типичную немецкую физиономию всегда могу представить в столь же типичной каске или фуражке.

 В силу искаженного чувства национальной идентичности немцы любят тебя как раз за то, что ты не немец, но и не могут за это же не презирать. Им нужно гордиться своей немецкостью вопреки всему, вопреки тому, что гордиться ею страшно и запрещено. Но это совсем другой разговор.

 Казалось бы, все понятно. В страну приезжают чужие. Их нужно приручить, приучить. Чтобы они стали как все. Существует некое целое, куда нам предстоит тихо-спокойно влиться, не нарушая давно уложенного порядка. Что мне, что турецкому крестьянину, что боснийской беженке, что индийскому программисту, что вьетнамскому чернорабочему, что студенту-технику из Сирии, мечтающему погибнуть за джихад. Все мы более-менее успешно интегрируемся. С разными результатами.

 Кафка замечательно описал страх обывателя перед набегом кочевников. Они говорят на непонятном гортанном языке и едят сырое мясо, отнятое — спасибо, не отрезанное — у обывателя. Разговоры о необходимости закрыть Германию для иммигрантов, а тех, кто уже понаехал, подвергнуть надлежащей интеграции, будут вестись бесконечно, они апеллируют к этому глубинному страху.

 А между тем в центре Берлина, в парке Тиргартен перед президентским дворцом, многие годы с разрешения сената сидят турецкие кочевники и жарят мясо на мангалах. Они интегрированы, им сенат разрешил. А вы говорите — Кафка.