Бой в Китури

 

Штурм села  Китури на лезгинской линии, во время которого был смертельно ранен генерал Ипполит Вревский

В августе 2013 года исполняется 155 лет знаменитому для дагестанцев событию. Речь идет о блестящей победе объединенного дидойского джамаата над русскими войсками под начальством генерал-лейтенанта Ипполита Вревского у селения Китури. Фигура генерала Вревского неоднозначна: для дагестанцев он — враг, колонизатор и поработитель, а для царской власти — успешный генерал, который за довольно короткий срок сделал карьеру — от прапорщика в 1833 году до генерал-лейтенанта в 1856 году.

 

В своих воспоминаниях декабрист А.П. Беляев писал: «Барон Ипполит Александрович Вревский был, могу сказать, одним из образованнейших и умнейших людей своего времени». Но его образование и ум, видимо, все же не удержали его от добровольного участия в войне и порабощении других народов. И это обстоятельство, по-видимому, декабристом не брались во внимание, хотя образованные люди того времени должны были понимать, что ведется захватническая война.
Ипполит Александрович Вревский (1814—1858) в 1857 году провел несколько экспедиций против дидойцев, в результате которых были сожжены десятки дидойских сел. Успех этих кампаний окрылил генерала, хотя успешными, с нашей точки зрения, их нельзя назвать, так как Дидо не покорился царским войскам. В 1858 году царская армия во главе с командующим войсками Лезгинской кордонной линии Вревским предприняла очередной поход в Дидо через общества Анцух, Унзо и Капуча. Главной целью этой экспедиции было покорение всего Западного Дагестана и дальнейшее продвижение войск в Центральную Аварию. Но эта экспедиция для Вревского оказалась роковой. 20 августа 1858 при штурме аула Китури (Мзгинские высоты) он получил два ранения, одно из которых — в плечо — оказалось смертельным. Умер генерал 29 августа 1858 года в городе Телави Тифлисской губернии. 
Материалов, описывающих этот бой, почти нет, исключая предания народа, поэтому хотелось бы представить на суд читателей воспоминания участника событий. Кто же является этим очевидцем, который дает нам возможность почувствовать дух того времени? Это известный немецкий художник Теодор Горшельт. 
Для простого обывателя Горшельт ничем не примечателен и неизвестен. Родился он 16 марта 1836 года в Мюнхене. Первые уроки рисования мальчик брал у Михаэля Эхтера вместе со своим старшим братом Фрицем, прославившимся потом портретной живописью. Хотя Горшельт в своей молодости и посещал академию, тем не менее остался в полнейшем смысле самоучкой. Своими знаниями он обязан врожденному таланту, железному прилежанию и неустанному наблюдению над живой действительностью. С 1850 года на выставках мюнхенского общества художников начинают появляться первые картины Горшельта. 
Горшельт хотел основательно заняться этюдами лошадей в придворной конюшне и на королевском арабском конном заводе. В 1856—57 годах он написал три малые и три большие картины, среди которых «Сцена из кавказской войны». С тех пор тема Кавказа увлекает художника, и он мечтает попасть туда. 
В 1858 году эта мечта Горшельта осуществилась. Снабженный рекомендательным письмом в Тифлисе от русского посланника в Мюнхене графа фон Северина к главнокомандующему войсками князю Барятинскому, он отправился на Кавказ, который был знаком ему лишь по описаниям немецких поэтов. В скором времени ему посчастливилось поучаствовать в настоящей экспедиции. Причисленный к штабу Вревского волонтером, он прошел весь маршрут войск — до боя в Китури и обратно. Горшельт выказал в походе редкое хладнокровие и мужество, особенно в Китуринском сражении, за что и был отмечен орденом Станислава с мечами. 
В память о подвиге наших предков Горшельт оставил картину «Бой в Китури». Эта картина была написана по просьбе вдовы Вревского. Самым знаменательным произведением Теодора Горшельта является «Пленение Шамиля». 
Ниже с некоторыми сокращениями приводятся воспоминания Теодора Горшельта, посвященные эпизоду прибытия войск командующего Лезгинской кордонной линии генерала Вревского на дидойскую землю в 1858 году, а именно на гору Ида, где ныне расположена пограничная застава «Генух». В этих воспоминаниях описываются только события, происходившие с участием той части русских войск, которая сопровождала Вревского. Основная же масса войск двигалась по многим направлениям, и до прибытия командующего уже шли ожесточенные бои, в ходе которых сжигались и уничтожались десятки дидойских сел. 
Письма и записки 
Горшельта. Кавказ
Извлечение из писем и рабочих альбомов. 1858—1863 гг.
«…Сегодня на долю солдат выпал трудный день: они знали, что наверху вовсе нет лесу, и поэтому каждый из них взвалил на себя кроме обычной своей ноши еще всякого топлива, какое попалось под руку; иной тащил тяжелый сук, другой полено или доску, которую успел захватить мимоходом в Бежиде. К вечеру мы были на вершине горы, широком, отдельно стоявшем хребте, который превышал все окружающие горы с трех сторон, и только с четвертой, к северу, примыкал узким кряжем к еще более высокой, голой травянистой горе. Завтра мы должны были взобраться на нее и, спустившись по ту сторону к жителям Дидо, направиться к аулу Китури. Там, вверху над нами, на самом высоком уступе виднелся неприятельский пикет.
Генерал был сегодня особенно весел; он лежал на траве перед стаканом чая, завернувшись в свою бурку, с башлыком на голове, потому что из долин поддувал холодный резкий ветер. «Дело идет хорошо, — сказал он. — Эта экспедиция вышла удачнее, чем все предыдущие; умаялись же они наконец. Теперь только куй железо, пока оно горячо». Потом прибавил, как бы предчувствуя свою близкую смерть: «А кстати, вы давно уже хотели нарисовать мой портрет, да все как-то не было удобного случая».
Гарденер стоял около нас, и когда я раскрыл свой альбом… Пока я рисовал генерала, он молча смотрел в даль, на гигантскую массу гор, подымавшихся у наших ног.
До наступления сумерек, генерал Вревский взял меня под руку и мы немного погуляли.
«Здесь превосходная позиция, — сказал он. — С трех сторон перед нами неприятель. Можем делать на него внезапные нападения и опять прятаться сюда, где нас никто не достанет: здесь мы совершенно неприступны».
Все это было хорошо, но я не мог уж так чересчур радоваться: у меня было предчувствие, что после такого баснословного успеха, почти без всякой потери, счастье должно когда-нибудь обернуться. Я сказал это и генералу, который, однако, не был согласен с моим мнением. Он был, конечно, прав: мы победили, но чего нам стоила эта победа?
Утро 1 августа занялось чудесное и ясное, трава, облитая росой, искрилась на солнце.
Радостно выехал генерал к отрядам, готовым к выступлению, и сказал им, как обыкновенно: «Здорово, ребята!». Мы пили еще чай, когда тронулся авангард под командой полковника Де-Саж. Они змеились уже далеко наверху, когда мы только еще сели на коней и выступили в путь с легким сердцем и легкой поклажей: генерал приказал оставить все палатки на месте и взять только одну, на всякий случай, для раненых. Вьючных лошадей забиралось с собою тоже очень немного, чтобы по возможности ничем не замедлять себя на ходу; поэтому каждый захватил для ночи только самое необходимое: ткнул позади себя на седло какое-нибудь одеяло или плащ. Не доезжая футов на тысячу до перевала горы, мы немножко приостановились и генерал по-братски распил с нами бутылку вина; нас было семь или восемь человек. Было, должно быть, около часа пополудни и солнце пекло прямо в голову; перед нами проходили солдаты один за другим; и каждый поглядывал на нашу бутылку, из которой и ему хотелось бы хлебнуть, но их было слишком много. Я сидел с Шереметьевым немного поодаль от других; мы всматривались в разные далекие аулы, глубоко под нами утопавшие в солнечных лучах, всматривались — не откроем ли в них признаков жизни; но ничто не трогалось и не шевелилось во всех этих голых, солнцем выжженных, желтых ущельях; даже воздух оставался неподвижный, так было душно.
— По-моему, — сказал Шереметьев, — у нас будет сегодня дело, да еще и жаркое, вот попомните мои слова!
— Откуда вы это взяли?
— Ниоткуда. Мне никто не говорил, — отвечал он. — А так, у меня такое предчувствие.
— Не угодно ли на коней, господа, на коней! — вскричал генерал и поднялся.
Через час мы взобрались на самую вершину и в то же мгновение с той стороны донеслись глухие удары. Шереметьев взглянул на меня и поднял кверху брови, как будто говоря: «А что я сказал?..».
Тут мы пустились с горы вскачь, насколько позволяла скакать дорога; вскоре можно было уже различать ружейные огоньки. Через некоторое время к нам на встречу летел на взмыленном коне татарский милиционер Бучкеев: он привез генералу записку от полковника Де-Сажа.
Вревский переговорил о чем-то тихонько с Гарденером, который обратился потом ко мне за клочком бумаги из моего рабочего альбома, и, написавши на нем ответ, вручил его татарину. Он помчался вниз во весь опор, — так и казалось, что вот-вот сейчас он оборвется. Не успел он у нас скрыться из глаз, как с ним разминулся другой всадник и привез генералу опять несколько строчек; под ним был серый конь, превратившийся от испарины совершенно в синевато-темного: у бедного животного дрожали передние ноги, оно страшно дышало, точно грудь у него готова была разорваться. Генерал и Гарденер очень призадумались и отослали татарина с несколькими словами, приказавши ему торопиться.
— Кажется, дело принимает дурной оборот? — спросил я потихоньку Шереметьева.
— Не то что бы дурной, — сказал он. — А только у нас, кажется, уже довольно много раненых; между прочим Бучкеев опять подстрелен; теперь он ранен уже восьмой раз в своей жизни и опять-таки не опасно. Ведь вот счастье человеку! Ах, хоть бы поскорее добраться вниз! — и при этом он стегал своего серого коня.
И Вревский тоже гнал свою лошадь. Стрельба все приближалась; наши лошади поспевали насколько могли, оступаясь и спотыкаясь: всеми овладело вдруг страшное нетерпение, каждая минута казалась драгоценной. Наконец, при одном повороте дороги, мы выехали на травянистую плоскую возвышенность, лежавшую против аула и на одной высоте с ним; только небольшая речка, к которой эта возвышенность шла крутым спуском, разделяла еще нас. Деревня, примыкавшая к высокой скалистой горе, на половину уже пылала; над нею стояло яркое зарево, хотя дело и было днем, но уже несколько часов тому назад небо заволоклось тучами, и, кроме того, в узкой долине стоял густой дым от пожара и стрельбы. Перед деревней расстилались поля, которые затем спадали к речке под углом около тридцати градусов. Таким образом получилось небольшое пространство, до некоторой степени прикрытое от неприятельских выстрелов, и все что только по роду своей службы могло не подвергаться им прямо, все это приютилось тут; также и все лошади: офицерские, горной артиллерии, нагруженные вьюками и провиантом и предназначенные для перевозки легкораненых — все укрывались здесь. Самое лучшее место отвели для перевязочного пункта, и обозначили его красным флагом, надетым на длинный шест, воткнутый в землю. Там сидело и лежало уже много бледных, окровавленных людей, с печальным, остановившимся взглядом, и несколько врачей трудилось неутомимо над перевязкой. На самом краю оврага стояли, с большими промежутками, небольшие пушки, или мортиры, а возле лежала на брюхе пехота.
Ежеминутно раздавался треск, и эхо грохотало без перерыва. Одна рота только что получила приказание пробраться к первым домам с правой руки: с криком «ура!» понеслись черные фигуры через темное вспаханное поле, впереди офицеры с саблей наголо, часто оборачиваясь на бегу и ободряя солдата; совершенно ясно увидал я толстого подполковника Габеева, который скорее ковылял, чем бежал; но тем не менее был впереди, вместе с молодежью. Из далеких, вверху стоявших домов сверкнули огоньки, и прокатился треск. Четверо или пятеро человек упало; один остался на месте, остальные поплелись назад. Все мы спешились и побежали вниз к реке, впереди Гарденер и Шереметьев последний несся, — я еще так ясно это помню, — с высокоподнятыми над головой руками: он слишком уже торопился и бац! растянулся во всю длину и прокатился еще несколько минут кувырком.
Неприятель, казалось, узнал генерала по белому знамени, которое несли за ним, потому что несколько пуль щелкнуло теперь в каменистую дорогу. Перейдя на ту сторону, мы нашли там полковника Де-Сажа и узнали следующее: Тушинская милиция, по обыкновению, понеслась вперед галопом и потом, бросивши лошадей, кинулась на деревню; но тотчас же, при самом входе в селение, наткнулась на баррикады, и едва успела перелезть через них, как была встречена сильнейшим огнем. Впереди шел знаменщик с двумя братьями, он упал первый; один из братьев берет опять знамя и высоко поднимает его, но через минуту падает смертельно раненный; теперь хватает его последний брат и тотчас же валится, как сноп, на землю. Еще четверо других берутся за знамя и — всем им одна участь; остальные напрасно стараются ворваться в запертые дома, напрасно стреляют в отверстия, из которых сверкают огоньки; подаются наконец назад от страшного града пуль, захватывают своих раненых и мертвых и в беспорядке бегут из аула. Между тем Де-Саж растянул около деревни большим полукружием регулярную пехоту; как хищные птицы разместилась грузинская милиция по скалам, возвышавшимся позади деревни, и таким образом замыкала круг. Если какому дому уж слишком доставалось от ядер, то неприятель бросал его и кидался в следующий; тогда к нему добирались солдаты и поджигали его. В таком положении были дела при нашем прибытии. Только что двое солдат протащили мимо человека, который перед этим упал и остался среди поля: один держал его за ногу, другой за руку, лицо волочилось по земле. Я подивился такому способу переноски, но потом увидал, что здесь, действительно, всякая осторожность была излишней: ядро размозжило ему голову. Генерал намеревался теперь осмотреть различные позиции; скалы, к которым примыкала деревня, выдавались с двух сторон немного вперед и таким образом окружали ее почти наполовину. С правой руки на одном из этих склонов была поставлена пушка и мортира, и туда направили мы свои шаги. 
Среди других знакомых мы встретили теперь и Бучкеева, который с самого начала сражения был ранен. Пуля скользнула у него по шее и застряла в затылке; обмотавшись башлыком расхаживал он взад и вперед медленными шагами, не поворачивая шеи, как будто у него сидел там ревматизм. Увидавши нас, он тотчас же полез в карман и показал нам вырезанную пулю: она была из меди и очень мала; впоследствии он носил ее в изящной оправе, в виде брелока, на часовой цепочке.
Нам нужно было перейти еще новую речку, тянувшуюся с гор и впадавшую в нижнюю реку; русло ее почти высохло, только там и сям сверкала лужа, которая брызгала во все стороны, когда в нее шлепались ядра. Очевидно, генерал был узнан и на нас направили довольно сильный огонь; но вскоре нас опять скрыл холм, на который нам нужно было взобраться, чтобы попасть к своим стрелкам. Отсюда мы могли обозревать уже почти всю деревню, только справа вверху стояло еще несколько домов, от которых тянулась дорога фута в четыре шириной; она шла вдоль отвесных скал, бывших позади нас, и там наверху копошились тоже наши солдаты.
Один молодой офицер только что направил пушку и пум! раздалось тотчас же по его команде. Стрельба, впрочем, была здесь довольно затруднительна. Холм, бывший перед нами, спускался к деревне крутыми скалами, а противоположная сторона его, за нами, сильно наклонный травянистый скат; таким образом, нельзя было подыскать ровного местечка, достаточного для обратного орудия; поэтому к обоим лафетам привязали по веревке, концы которых держали два солдата, лежавших на земле: в момент выстрела они должны были сильно упираться, чтобы не дать пушке окончательно скатиться вниз. Главной целью была огромная четырехугольная башня, стоявшая среди курившихся и горевших домов и высоко поднимавшаяся над ними; сверх нескольких оконных отверстий в ней было еще множество бойниц; выстроена она была, по-видимому, очень крепко, потому что наши четырехфунтовики на расстоянии двухсот шагов ничего не могли с нею поделать и отскакивали от стены, не нанося ей никакого вреда. Неприятель из башни палил неутомимо; чтобы предохранить сколько-нибудь солдат, стали таскать камни и складывать небольшую стенку перед пушкой; несколько раз слышался мне звенящий, с короткой отколкой металлический звук, которого я не мог понять, пока мне не объяснили, что звон этот производят пули, ударяясь о край пушечного жерла. Из мортиры стреляли брандскугелями; поднималось неистовое ликование, когда удавалось попасть в одно из окон. 
Глядя вниз с холма, мы увидали подполковника Габеева с его солдатами, стоявшего перед курившимися домами; Шереметьев предложил мне сделать ему небольшой визит; в несколько прыжков мы очутились внизу. «Сегодня и мне чуть было не досталось, — говорил он, смеясь. — Вон посмотрите-ка!» — пуля оторвала у него сзади у талии обе пуговицы; пройди она на полдюйма ближе, и он бы уже не разговаривал с нами. Все офицеры батальона, которых я давно не видал, очень обрадовались, встретившись здесь со мною.
«Федор Федорович! — слышалось со всех сторон. — Gruss Gott! bonjour! Здравствуйте! Это хорошо, что и вы сюда зашли к нам!». Потом ползком через бревна и обломки стен мы обогнули один дом, и Габеев ввел нас в узкую, круто поднимавшуюся улицу, в верхнем конце которой стоял большой дом. Окна были заколочены изнутри толстыми досками и между ними оставлены были только щели для ружей.
«Из этого дома, — пояснил мне Шереметьев. — И идет все лихо; придется взять его штурмом». Едва успел он выговорить это, как вдруг рванул меня назад за рукав: нас уже заметили; между досками выскочил белый клубочек дыма, и х-х-ху! свистнуло в темной узкой улице и прокатилось у нас над головами.
«Уходите! — сказал Габеев. — Тут и носа нельзя показать: канальи сейчас же заприметят. Это здесь-то и угостили так наших тушинов».
Мы вернулись к генералу как раз в то время, когда он собирался пройти выше, к стрелкам, которые лежали на узкой дорожке, тянувшейся вдоль крутых утесов. Она спускалась прямо к только что названному укрепленному дому; до него могло быть шагов полтораста. На самой середине дороги лежали на брюхе, совсем распластавшись, несколько стрелков и офицер; теперь им натащили камней, чтобы они устроили себе небольшой бруствер; все живо принялись за работу, и даже сам генерал помогал для поощрения солдат. Но так как узкая дорога не допускала слишком большой беготни взад и вперед, то мы и составили две цепи и камни пошли быстро из рук в руки. Над нами между скал залегла и засела грузинская милиция и палила, стараясь попадать в бойницы.
Генерал распоряжался то тем, то другим, но в промежутках постоянно разговаривал со мною и несколько раз принуждал меня сесть для большей безопасности; я, шутя, просил его сделать то же самое ради его прекрасной жены. Теперь была готова баррикада, то есть стена фута в четыре вышиной, позади которой можно было стоять, пригнувшись.
Меня ужасно интересовало, чем же все это кончится, потому что день клонился к вечеру, по крайней мере, было довольно темно: впрочем, темень могла еще усиливаться от массы дыма, залегшей над узкой долиной. Шереметьев сказал мне, что скоро, должно быть, пойдут на штурм, и я теперь и сам заметил, что позади нас выстроилось несколько рот; одни из солдат стояли уже по два в ряд, ружье к ноге, и тянулись так длинной шеренгой по узкой дороге; другие сидели и лежали на крутом травянистом склоне, по которому мы только что взошли; все они покидали свою поклажу: шинели, ранцы, полотняные мешки, жестяная посуда — все это свалено было в одну кучу, и мне невольно подумалось: как трудно будет разобраться им по возвращении. Несколько раз справлялся генерал о Гарденере, но никто, оказывалось, не видал его. Это, видимо, тревожило Вревского. Орудия под нами были теперь направлены на противолежащий дом. После каждого выстрела мы видели, как молодой офицер, распоряжавшийся стрельбой, опускался на колена перед лафетом, поспешно направляя орудие (горные пушки очень малы и низки); но генералу казалось, что они там чересчур мешкают, и время от времени он кричал им вниз: «Скорей стрелять! Скорей!». Но его голос иногда терялся среди гула, и поэтому его казак и все близ стоявшие ревели вниз, вслед за ним: «Скорей стрелять!».

 

Теодор Горшельт. «Перенесение раненого генерала Вревского на лезгинской линии»

Окончание. Начало в №25.
Тогда молодой офицер почтительно делал под козырек, глядя вверх, и как бы указывая, что это не так-то легко, потому что орудие постоянно скатывается с крутизны. Неприятель палил умеренно, и я не заметил, чтобы кто-нибудь был ранен; стрелки прятались за своим небольшим бруствером, и были почти вне опасности, точно так же и генерал и все остальные, когда садились на землю, потому что неприятелю приходилось стрелять снизу вверх.

 

Теперь генерал встал и скомандовал: «Марш!», стоявший впереди барабанщик пустил дробь, офицеры крикнули «ура!», рота эриванских гренадеров подхватила это «ура!» и пустилась вниз по узкой дорожке. Стрелки, лежавшие за маленькой каменной баррикадой, не успели кинуться в сторону, и на них хлынула волна, несшаяся на штурм, и перекатила через них, сшибая их и топча. В тоже время сверкнуло и рявкнуло из неприятельских бойниц: впереди бежавшие упали и пытались ползти назад, набегающие напирали и лезли через баррикаду, так что здесь в минуту образовался живой комок, кричавший, тискавшийся взад и вперед. Но только на одно мгновение: набежавшие одолели, прорвались вперед, упали, и через них опять понеслись следующие под дробь барабана и крики «ура!».
На коротком пространстве до первых домов лежала большая половина отряда на земле: остальные, попавши в разные закоулки, очутились под страшным огнем и не могли проникнуть дальше в узкую улицу, забаррикадированную грудами бревен и стеною досок; в беспорядке бежа, хромая и обливаясь кровью, вернулся маленький остаток роты; некоторые из них тянулись медленно и разговаривая сами с собою.
Неприятель прекратил стрельбу, и хотя всюду: под нами и далеко вокруг деревни, все еще трещало и гудело. Казалось, однако, как будто стало совершенно тихо, потому что опять можно было понимать друг друга: опять ясно и отчетливо слышались вопли и стоны раненых.
Сумерки теперь уже значительно усилились, и кругом пылавшая деревня казалась устьем доменной печи; только сплошная масса домов, так упорно защищаемых, лежала посередине большим черным кубом, и по извивавшейся вниз дороге обозначалась темная линия раненых и убитых. Бесконечные клубы черного дыма взвивались из этого огненного моря и, кружась, широко расстилались над долиной.
О чем теперь генерал переговаривался с офицерами, я не мог понять, потому что вообще плохо еще понимал по-русски. Я видел только, что за ними опять появилась колонна и сигнала ружье к ноге ожидала спокойно и, по-видимому, беззаботно идти в атаку. 
Теперь барон Вревский выхватил свою шашку и пустился вперед, крича: «Вперед марш!». «Ур-р-ра! — подхватили офицеры. — Ур-р-р-ра!» — рявкнули за ними солдаты, барабаны затрещали; темный поток хлынул опять вниз, черный куб брызнул опять шипящим, оглушительным огненным дождем. Множество грузин и тушин сбежало со своих скал и присоединилось к солдатам, несясь с громким криком, махая своими саблями и длинными кинжалами или высоко поднявши над головою ружья. Так катилась вниз эта волна почти в темноте, через стонущих и умирающих, выделяясь черным пятном на огненном дымившемся заднем плане, точно стремилась прямо в ад. Почти на полдороге упал генерал на землю, раненный в щиколотку, и когда его казак приподнял было его, вторая пуля раздробила ему левое плечо. Шереметьева сильным толчком в грудь сшибло на землю, но он тот час же вскочил опять: пуля скользнула, ударившись о пуговицу мундира. Люди все падали и падали; у кого хватало еще силы, старался протискаться назад через набегающие ряды. Теперь солдаты были у баррикады, карабкались на бревна и кидались через дощатый забор; другие бросились налево вниз, вдоль стен, ища двери, лестницы или какое отверстие, чтобы, одним словом, как-нибудь проникнуть в дома; но все двери находились на втором или третьем этажах, балки с зарубками были с намерением прибраны, и таким образом солдаты бродили взад и вперед, постоянно вертясь вокруг домов под градом пуль; они сыпались на них из каждого окна, каждой дыры в стене и каждой щели между досками. Один раненый покачнулся и бессознательно прислонился к бойнице; в нее тотчас же просунулась винтовка, дулом прямо ему в спину, и положила его окончательно.
В короткое время и от второй роты, как и от первой, оставалась всего какая-нибудь десятая часть; солдаты стали спускаться к реке и разбрелись; большинство их смешалось с толпою раненых, которых принялись теперь убирать: их несли, вели и тащили вверх целыми массами. Между ними шел и генерал, опираясь на своего казака; он был бледен, но еще бодро держал голову, растерянно смотрели на него солдаты и все мы, окружившие его, но он принудил себя улыбнуться и сказал: «Ничего, ребята, пустяки: они меня только поцарапали немного». Затем он велел посадить себя на землю, и так как нога у него болела сильнее плеча, то ему сняли сапог и обвернули ногу платком.
В это время, почти в одно и то же мгновение, упали два солдата и заметались на земле. Один, раненный в нижнюю часть живота, мог проговорить только слабым голосом: «Доктора!» — торопливо рванул с себя одежду и, после нескольких конвульсивных движений, стих и уж больше не дергался. Другой кричал во всю мочь: «Ай, смерть моя! Умираю!».
«Ну, так перекрестись, и дело с концом!» — сказал Вревский, спокойно глядя на него. Теперь прибыл еще один знакомый: поручик Костомаров, смертельно бледный, висел на руках двух солдат; у него была пуля в животе, и, судя по судорогам в лице и закрытым глазам, он, видимо, ужасно страдал. Дорога наполнялась все больше и больше стонущими, рыдающими людьми, знакомыми и незнакомыми, умирающими и умершими, — стало так тесно, что едва можно было стоять. Только Вревский не жаловался и уверял, что у него раны ничтожные. Наконец приток раненых прекратился: никто уже больше не взбирался к нам; не доставало еще только Шереметьева. Куда же он девался? Он сидел между тем, прижавшись к стене, между двумя бойницами и уговаривал своего казака, раненного в обе ноги, собраться с последними силами и сбежать к реке. 
— Не могу, мочушки моей нет! — твердил казак. 
— Да попробуй же, — настаивал Шереметьев. — Я бы тебя понес, но мы оба пропадем, потому что с тобою мне нельзя будет бежать.
— Не могу! — все также печально говорил казак.
Между тем Шереметьев слышал, как неприятель все о чем-то переговаривался и кричал, и вдруг из одной из верхних бойниц просунулась рука, которая, очевидно, на что-то указывала. Шереметьев вытянулся насколько мог и ударил по ней слегка концом своей сабли — рука поспешно отдернулась. Потом снова принялся уговаривать своего казака; наконец он прибег к строгости и сказал:
«Ну, так ты же встанешь, подлец ты этакий! Марш!» — и казак вскочил и стрелой пустился мимо всех бойниц, так что Шереметьев едва поспевал за ним, и упал снова только тогда, когда они были уже в безопасности.
Между тем принялись делать на скорую руку носилки для генерала. Так как Вревский хотел переговорить с полковником Де-Саж, то он удостоил меня этим поручением. «И если, — прибавил он, — попадется вам доктор Минкевич, то захватите и его с собою».
Так как с тех пор прошло уже много лет, я, конечно, могу теперь сознаться, как я гордился тогда должностью адъютанта. И Вревский, наверно, очень хорошо знал, какое большое удовольствие делает он мне, потому что, давая свое поручение, он как-то особенно улыбнулся. В два прыжка своих длинных ног я очутился внизу, у горной артиллерии, потом сбежал вниз к реке, перелетел через нее в два скачка и, задыхаясь, стоял перед полковником Де-Сажем: мне удалось вскоре найти также и доктора Минкевича, и я повел их обоих к генералу, так как они не знали, где он лежал.
Восхождение шло менее быстро; потому что мои спутники, хотя каждый из них был прекраснейшим человеком в своем роде, но тут оба вместе оказались просто никуда не годными, они едва ползли в гору. Когда дорога стала покруче, каждого из них должны были подпихивать двое солдат; они так сопели и пыхтели, что всякий мог бы принять их за тяжелораненых; и среди всех окружающих ужасов, глядя на них, можно было умереть от смеха.
Добравшись, мы застали Вревского уже на носилках; когда доктор осмотрел раны, транспорт двинулся вниз. В эту минуту солдаты принялись кричать своему генералу «ура!» и «здравия желаем!». Теперь вернулся и Шереметьев, доставивши своего казака на перевязочный пункт. Множество раненых присоединилось к генералу, в том числе и один грузинский офицер, которого я часто видал за столом Вревского; раненный в ноги, он висел на спине солдата и раскланялся со мною очень весело: вероятно, мысленно он уже видел перед собой какой-нибудь орден. Я взялся помогать одному бедному солдату, тащившемуся позади всех; раздробленная рука причиняла ему ужаснейшую боль. Он все говорил со мною и требовал, как оказалось потом, чтобы я сдал его в первую роту; я не понимал его, но так как он все твердил мне одно и то же слово, то придя на перевязочный пункт, я до тех пор кричал «первая рота», сам не понимая, что это означало, пока кто-то не откликнулся: «Здесь!». Это я понял. Сделавши несколько шагов, я увидал своего доброго, милого полковника Гарденера, раздетого донага и совершенно расстрелянного: в нем было тринадцать пуль! Увидавши меня, он слабо улыбнулся и сказал: «Vous n`etes pas blesse, je suis tres content de vous voir bien portant» («Вы не ранены. Очень рад, что вижу вас здоровым»), — затем он закрыл глаза.
Между тем они перенесли генерала через реку и поднялись с ним на небольшую плоскую возвышенность, с которой мы впервые увидали поле сражения. Разбили единственную палатку и поместили в ней его с Гарденером.
Тем временем подошел вечер, небо покрылось тяжелыми тучами, пламя пожара все разгоралось сильнее и сильнее, гром пушек с обеих сторон становился резче, и в промежутках слышно было, как трещал огонь или грохались подгоревшие балки и рассыпались каменные стены. Стал тихонько накрапывать дождик и напомнил мне, что следовало бы наконец подумать и о ночи; я оглядывался во все стороны, не увижу ли где своего коня, на нем была пристегнута моя бурка; по приезде сюда я привязал его к стремени первой попавшейся лошади, но теперь в этой кутерьме трудно было добиться какого бы то ни было толка. Я бросался к каждой серой лошади и никак не мог напасть на свою, но наконец-таки нашел ее: один казак, которому я как-то раз дал щедро на водку, увидав ее, признал, взял под свой надзор, накормил и теперь, завидевши меня, крикнул: «Вот ваша лошадь, барин, вот!». В бурке были завернуты еще меховые сапоги; я слышал, что наш тяжелораненый друг Костомаров все мерзнет, и поэтому я понес их ему. Он лежал возле палатки генерала, в маленьком, наскоро выстроенном шалаше; в таких же шалашиках помещалось еще множество офицеров, незнакомых мне. Кругом горели сторожевые огни, впереди пылал аул: пламя пожара высоко взвивалось и чудовищные столбы дыма тянулись до самых облаков.
Тихие стоны Костомарова перевернули во мне всю душу. «Вы очень страдаете?» — спросил я его по-французски.
— О да! Боль невыносимая.
— Через несколько дней станет легче, может быть и завтра.
— Да, завтра, завтра! — отвечал он почти с насмешкой. — Завтра выяснится, так или иначе; если кишки порваны — дело кончено. 
Большая часть раненых вместе с вьючными, подъемными и артиллерийскими лошадьми осталась по ту сторону реки; но главный бивуак был у нас. Солдаты разложили огонь и варили. На четыре кола, вбитых в землю, натягивали кусок клеенки, в которой я признал собственность доктора Минкевича; я очень обрадовался, когда мне сказали, что это строится наша столовая. В этой палатке было около шести футов длины и пяти футов высоты, так что только очень немногие могли поместиться внутри нее, остальные присели у обоих входов и старались, по возможности, укрыться от дождя, лившего теперь не на шутку. 
Пришел и Шереметьев; хотя он был только легко ранен, но от пули, ударившейся об его пуговицу, он получил сильную контузию, вследствие которой с ним сделалось что-то вроде хирургической лихорадки: его знобило; он молча приютился возле меня, положивши свою голову ко мне на колени: бедняга совсем расхворался; одним словом — все вокруг было так скорбно, так печально, что мне становилось почти стыдно за себя, что я здоров и свеж и, кроме того, чувствую еще голод. 
При меньшем легкомыслии нам бы следовало собственно серьезно и тихо сидеть за нынешним ужином; потому что сегодня вместо обычных четырнадцати-пятнадцати человек нас собралось всего только семеро; остальные все были кто легко, кто тяжело ранены. Но мы, как говорится, и ухом не вели: аппетит был бесподобнейший у всех, исключая Шереметьева; рассказам не предвиделось конца, и всякий, счастливо отделавшийся от беды, радостно предавался жизни. Иногда только, когда лежавший по соседству с нами Костомаров начинал уж слишком страшно стонать, мы останавливали друг друга и понижали немного голоса.
Тут я узнал также, каким образом Гарденер получил свои раны. Во главе небольшой колонны пробираясь к домам, он упал, пронизанный несколькими пулями; он не дал нести себя, а вскочил снова и кинулся вперед, крича: «За мной! Вперед!». Через несколько шагов он лежал уже опять на земле, снова простреленный; но поднялся еще раз и, ободряя солдат, с шашкой наголо, ринулся вперед. Под новым залпом он упал в третий раз и уже больше не поднимался. 
После нашего ужина я пошел еще побродил немного и случайно набрел на генеральскую кухню. Еще прежде, раз сто видал я этого генеральского повара издали, но каково же удивление, когда он вдруг обратился ко мне по-немецки:
— Вы тоже баварец?
— Да, и вы тоже?
— Конечно, я из Нюрнберга; и вот уже столько лет таскаюсь по этому проклятому Кавказу. Ах, Господи! Вот жизнь-то! Хоть бы скорее попасть восвояси! Как кончится поход, кончится и мой контракт с генералом. Не возьмете ли меня в Тифлис к себе в повара? 
К сожалению, я не мог принять его предложения, потому что мое тифлисское хозяйство далеко не было так роскошно и я не нуждался в поваре. 
Еще во время ужина неприятель начал снова палить по нашему лагерю, но никто не обращал на него внимания; когда же одному из солдат прострелило ступню в ту минуту, как он, стоя у костра, поднимал над огнем то одну, то другую ногу для просушки своих сапог, когда, вслед за тем, ранен был казак, убиравший остатки нашего ужина, и еще несколько пуль пролетело между лошадьми, тогда генерал приказал потушить огни. Неприятель, конечно, не унялся, но заметно было, как выстрелы все больше и больше изменяли свое направление и пули чиркали над нами, никого не задевая. Пора было подумать и о сне. На небольшой покатости, по соседству с артиллерийскими лошадьми я выбрал себе местечко, показавшееся не таким мокрым, завернулся в бурку и заснул почти мгновенно. Помнится еще, между лошадьми произошла какая-то сумятица, застучали и зазвякали копыта, одна из них оторвалась, и мне подумалось, что она может наступить мне на живот; но сон унес с собою всякие опасения. 
Часов около двух меня разбудил холод; дождь не переставал; деревня почти совсем догорела, но и при неясном свете потухающего пожара я разглядел огромную клеенку, прикрывавшую зарядные ящики артиллерии, лежавшие на земле; у меня настолько мало было совести, что я присвоил ее себе и совершенно забрался под нее. 
Когда я снова проснулся, небо было ясно и чисто; кругом шла суета: упаковывались, седлали — одним словом, я заметил, что все готовилось к выступлению, тогда как я ожидал нового сражения. К удивлению своему я узнал, что неприятель ушел в ночь и что сегодня утром подожгли последние дома. Генерал неподвижно лежал на носилках, но все еще свежий и бодрый; казак, стоявший перед ним на коленях, давал ему, по его желанию, то глоток чаю, то подносил ему трубку. Он был в хорошем расположении духа и разговорчив: 
— Ну вот, вы и видели наконец хорошее дело, которого вам так хотелось, — сказал он мне. 
— Нет, генерал, это плохое дело, и лучше бы мне не видать его совсем.
— Приподнимите палатку, чтобы мне видна была деревня.
Я исполнил его желание.
— Но я вижу, не все дома еще горят, нужно их поджечь, будет красивая картина, не так ли? 
— Я бы довольствовался и худшей, если бы мог вернуть вам ваше здоровье. 
У Гарденера, напротив, был полнейший упадок сил; время от времени он только глубоко вздыхал; он страдал ужасно.
«Вот ваши сапоги, барин, — сказал один из солдат, когда я только что подошел к костру среди разных вьюков и лошадей, стоя над огнем, разговаривая с некоторыми из знакомых, прихлебывая из их стаканов чай. — Поручик Костомаров умер сегодня поутру, в восемь часов; он отошел спокойно и в полном сознании».
Он был храбрец и получил бы офицерский Георгиевский крест, так как он еще до моего приезда отличился у Вревского, вскочивши первым в неприятельские шанцы. 
Тем временем голова нашего отряда тронулась; виднелась уже довольно длинная линия, змеившаяся вверх по горе; вскоре все двинулось в путь: верхом, пешком и на руках. Утренний свежий холодный воздух согревался все больше и больше, и вскоре солнце стало сильно припекать. Чего натерпелись раненые — знает только Бог, да они сами — особенно на крутых склонах, где носильщики в изнеможении выскальзывали из-под носилок и падали часто вместе со своею ношею. Зрелище это было до того мучительно, что я постарался, по возможности, пробраться вперед, чтобы ничего больше не слыхать и не видать. К часу я добрался один из первых до нашего вчерашнего лагеря. Голод, усталость и жара, от которой мы чуть не сварились, измучили нас вконец. Нас осадили расспросами, и слушатели, по-видимому, никак не могли вполне наслушаться. Между ними был тоже и Б…, который тотчас же закричал: «Я очень рад, что меня там не было! А то бы теперь и поминай меня как звали с моей горячностью. Ведь вы знаете, в турецкую войну…».
«Да, да, знаем давно! — крикнули мы все разом. — Ранены в тридцати шагах перед неприятелем!».
Следующий день был самый печальный из всей экспедиции: хотя погода стояла восхитительная, но зато шли беспрерывные операции и похороны. И вид этого вечного затишья не делал еще такого гнетущего впечатления, но стоны, вопли и нечеловеческие крики перевертывали во мне душу. Между прочим, доктор Минкевич пытался вынуть у генерала пулю из плеча. 
— Еще минутку только, Ваше превосходительство! — слышался голос доктора через стенку палатки. — Потерпите, вот так, вот…
— Нет, нет, доктор! Ради Бога, не могу больше!
— Сейчас, сейчас! Еще полминутки!
— О! — крикнул опять Вревский. — Оставьте меня! Не могу, не выдержу больше! Прошу, молю, оставьте!
Я хорошо знал, что генерал не стал бы кричать или отмаливаться из-за какой-нибудь пустяшной боли, и я кинулся бежать, чтобы не слыхать больше этих отчаянных воплей; доктор долго еще возился, и все-таки ему не удалось вынуть пули. 
На следующее утро мы потянулись к укреплению Кварелль; ночь провели на берегу реки, в глубоком ущелье, среди высоких обступивших его гор. Часть отряда оставалась на месте под предводительством полковника Карганова, как я узнал потом, и дала еще несколько небольших сражений. 
В то самое время, как мы выступали, прибыла колонна с провиантом и привезла несколько молодых, только что из России приехавших офицеров, которые жаждали отличиться. Как и всегда на походе, знакомство у нас завязалось быстро; новички, полные свежести и сил, увлеченные новизной впечатлений, не могли понять нашего стремления восвояси. Так как я был тут единственным вольным человеком, то они и принялись уговаривать меня, чтобы я остался, и сулили мне всякие радости. Но я и слышать ничего не хотел: довольно было с меня езды, ходьбы и бессонных ночей, довольно потел я и мерз, довольно намаялся я и телом, и душой. Я весело распрощался с новыми знакомыми: «До свидания в Тифлисе!».
Эти последние дни нашего перехода были особенно утомительны; погода изменилась: то польет дождь, как из ведра, то зарядит град на целые полсуток; в воздухе стужа невыносимая, и при такой распутице извольте все то вверх, то вниз по горам. Грязь, снег — наконец на третий день, после полудня, мы увидали глубоко под собою укрепление Кварелль, залитое солнцем. 
«Солнце! Солнце! — закричал я Шереметьеву, как будто оно мне было в диковину. — Внизу там тепло, скорее бы выбраться из этого мокрого тумана».
«И винограда, и вина там сколько хочешь», — добавил Шереметьев. 
Весь следующий день мы провели в укреплении. Я навестил генерала, который, видимо, крепился по возможности. Гарденер все время лежал в бреду. На следующее утро мы продолжали свой путь к Телави. Баронесса Вревская дала знать, что выезжает навстречу генералу до самой Алазани. Я ехал подле него, шагов на пятьдесят за ним несли Гарденера. На одном роздыхе я подошел к его носилкам; бред миновал, и ему, казалось, было немного легче. Он сделал мне знак глазами, чтобы я нагнулся к нему. 
«Unis pour la victoire, reunis par la mort («Вместе до победы, вместе до смерти». — «НД»), так, кажется?» — прошептал он. 
«Да, да, конечно, так, но это к вам не относится: сегодня вам ведь гораздо лучше».
Затем мы двинулись снова; через полчаса солдаты опустили носилки Гарденера и сняли шапки: он умер. Хотели скрыть это от генерала, но он узнал обо всем по неосторожности одного казака. Он подозвал меня к себе и сказал: «Наш друг помер, как мне жаль его; он был храбрый, прекрасный человек — одним словом, рыцарь».
Потом он велел закрыть побольше отверстие в своих носилках, служившее ему окошком. Позже я увидал по его глазам, что он плакал.
К полудню мы были в Алазани, на том берегу стояла баронесса, на другой день мы добрались до Телави, а через сутки помер и Вревский. 
Вот конец нынешней экспедиции на лезгинской линии. Она дала самые блистательные результаты, но и стоила громадных жертв. Вообще, это самая трудная и самая опасная экспедиция в целом Кавказе».