Женщина, которую я не любил...

На модерации Отложенный Алла Михайловна

Здравствуйте!.. Пишу Вам, увы, в скверном состоянии. Никак уж не думал, что выпадет такая незавидная возможность. Но, вероятно, у жизни те законы, что неподвластны нам... И поэтому, как мне кажется, не суждено сбыться тому, о чём я мечтал, только увидя Вас...

Вы стояли в сторонке от киношников-любителей, и что-то вяло, устало рассказывали...

«Вот, — подумал, — каков он, истинный кинолюбитель: грамотен, в меру и впору заражён ленивым снобизмом, дока в своём роде, но бесстрастен – всё знает, понимает, ничего поделать не может».

И всё же главным было не это.

Я даже не задавал себе никакого вопроса, не думал ничего, а только чувствовал, будто просто дышал воздухом. Это теперь я думаю: «Почему же, женщина эта, внутренне одинокая или даже опустошённая, так инертна ко всему? Почему в ней «живое сердце не стучит»?

И сладкий, щемящий интерес к Вам родился во мне. Я как-то неосознанно тянулся к Вам, старался не выпустить Вас из поля зрения, ревностно следил за Вами, ещё не успев полюбить.

***

Если только представить всю мою жизнь до Вас, то о ней теперь сказать нечего – всё уж выговорено. Хотя так захотелось мне потом поделиться с Вами всем-всем, что не состоялось ни во мне, ни в моей жизни, хотя так хочется ещё чего-то успеть, что-то ещё сказать.

И уже тогда, когда я писал Вам свою записку, уже тогда я понимал, что пишу её напрасно. Вы любили в своей жизни, перелюбили, отлюбили – и смертельно устали... И, думаю, образ, созданный Вами в своё время, Вы будете любить всегда, потому что Вы – художник по своей природе.

Я думал писать Вам совсем иначе. Я хотел Вам рассказывать о себе. И я почувствовал, что это не нужно Вам...

Я совсем сник и страшно испугался, когда, как мне померещилось, я не обнаружил Вас среди всех, кто выехал на природу. И как воскрес, увидя прежде не Вас, а белую курточку.

Я схватил вёсла, и, боже упаси, шёл к озеру с одной тайной надеждой быть с Вами в одной лодке. Я не мог отдать эти вёсла никому, и никому бы ни за что не отдал. Они были для меня единственным средством, единственной возможностью удержать Вас возле себя.

Я плыл по озеру, стараясь достичь берега, я хотел доплыть туда, где только Вы и я могли бы чувствовать себя хорошо. Я ничего более не смел и не смог придумать для Вас...

***

Вы несчастны, Вы не можете быть счастливы, как всякое мыслящее существо. А самое странное, что Ваше счастье никогда не жило в Вас и никогда там жить не сможет, потому что оно способно гнездиться только в чужой душе...

(Вот уж несколько раз сдерживаюсь, чтобы не перечесть то, что написал. Ибо знаю, что начну тогда думать, умствовать – и толку не будет, а выйдет одно рассуждение. Этого не хочу, этого боюсь.)

Возраст у меня печальный: нет-нет, да и влезут меркантильные мыслишки. А так этого не хочется! Потому что возле Вас нужно быть всегда молодым.

Ничего, ничего у меня не получается. И Вы подумаете ещё, что я чересчур занят собой, своим состоянием. Но это не так.

Уже в который раз передо мной встали неразрешимые проблемы. И, боюсь, теперь мне их действительно не решить, если не призвать на помощь человека. Сознаться, я просто не знаю, чем Вас пленить, чем привлечь. А, значит, я уподобляюсь женщине...

Но Вы поверьте хоть на мгновение, что я совсем не хочу Вас потерять. Это главное. И хоть я ничем и не обладаю завидным, очень хочу написать хоть единственную свою книгу.

27 июля – 87 г.

Алла Михайловна

Здравствуйте!.. Сказать Вам сейчас, какая чушь мне бредёт в голову, так только оттолкнуть Вас...

Лежу, заснуть совсем не могу вот уж какую ночь. И теперь, как никогда, чувствую себя одиноким, потерянным. И даже самое лучшее в моей теперешней жизни – письмо к Вам – не могу написать.

А думаю я о своей бездарности и тупо чувствую, что проживу последние годы жизни зря. Сладкие же, воинственные грёзы и мечты, стенания и уверения о моём писательстве оставили меня навсегда.

Я цепляюсь за Вас, как утопающий за соломинку, но обнаружить Вас нигде не могу. Я не вижу Вас, не слышу Вас – и не могу Вас почувствовать.

Я знаю, это не любовь. Но почему Вы так стали мне необходимы! Где же голос Ваш, где взгляд Ваш, где слово Ваше?

***

Признаться, я плохо слышал и плохо понимал всё, что Вы говорили в жюри при обсуждении фильмов. И заставь меня хоть что-то вспомнить, что-то повторить, так не смогу. Для меня тогда голос Ваш был только звуком, фоном, основой моих мыслей и ощущений. Только это и помогало мне говорить, высказываться на обсуждении. Это было счастьем.

Но потом, к вечеру, уже в гостинице, мне было достаточно одного только Вашего беглого взгляда на меня, чтобы понимать, что говорить Вам ничего не надо. И всё же я дождался, обратился к Вам с просьбой хоть как-то попрощаться, расстаться, как выйдет.

О, эта вечно глупая мужская роль перед всякой женщиной – глупая только потому, что перед женщиной! Почему она выпала мужчине? Почему так неизбежен азартный ритуал самовыставления?..

И ты (то по-петушиному, то по-павлиньи) вынужден явить себя, чтобы предстать перед женщиной или во всей своей, так или иначе, дутой красе, предстать «во всеоружии», или вдруг обнажить всю неприглядность, всю беспомощность свою. Случилось последнее.

Даже ещё тогда, когда мы выходили с Вами курить, было ясно, что я тянусь к Вам лишь затем, чтобы получить неоспоримое право переписываться с Вами, а Вы ожидали от меня мнение о фильмах, до которых, честно говоря, мне не было дела.

Для меня Вы (а не фильмы) были интересны, желанны...

Не знаю, может быть, Вы и впрямь предпочли прочему моё мнение, мои мысли... Но, видя Вас перед собою, я только терялся и забывал обо всём. И, наверное, я никогда так и не сумею объяснить, кто Вы для меня. И чтобы я ни сказал сейчас – всё будет ложью, будет недостаточно, крайне убого. Я не сумею теперь объяснить, почему возвышаю Вас, тянусь к Вам...

Я постоянно ревновал Вас к Ильичёву, я завидовал ему постоянно, хотя прекрасно знал, что он, при всей своей внешней интеллектуальности, – совершенно недалёкий человек. Я понимал и то, что отношения его с женщиной необременительны совсем для неё. А что ещё нужно женщине, чтобы оставаться женщиной!

Значит, выбор один из двух: или любовь, или свобода. Но это верно лишь для одной только обнажённой женской сути. А человек в женщине? Вот тут и начинаются все муки и страдания. И зачем их сверх меры, если всё уж пройдено, всё испытано чрез и через? Остаётся женщине-человеку свобода! Тоже какое-то счастье, хоть я и не знаю ни одной счастливой женщины.

***

Но у меня ещё есть какое-то время. Ранее я, было, плюнул ушедшей весной на жизнь свою, и пошёл «зарабатывать пенсию» в типографию. Но сразу же одумался: «Что? Хоронить себя заживо»?..

И нет!.. С 1-го июня ушёл работать в киностудию. И вот, попал сразу на фестиваль, будто с корабля на бал.

У меня ещё есть совсем немного времени. Я захотел отдать его Вам. И не потому, что люблю Вас... Боюсь, не смогу...

Несколько раз, глядя на Вас, я ловил себя на страстном ощущении: такие женщины, такая Вы – не знаю, как выразиться – не должны ни стареть, ни умирать. Это, то есть – Вы...

Нет, я теряюсь, боюсь – боюсь не обольщения, боюсь лести...

Женщина такая, да простите меня – шедевр человеческой природы.

Думаю, Вы не поймёте меня – и не согласитесь со мною... Но только допустите, что я художник, пусть и ничтожно малый, – и, как художник, увидел перед собою шедевр живой природы и живой реальности.

Хотя я и догадываюсь, что художнический дар во мне обнаруживался всегда, как свойство молодости. И когда я чувствовал себя старым, немощным душою, я становился тупым, ленивым во всём и уж непременно ограниченным во всех своих желаниях и возможностях – я ревностно относился тогда ко всякому внешнему благополучию, ко всякой чинности.

А если вдруг начинал хоть на мгновение верить в себя, то верил жёстко, трафаретно, провозглашая или обозначая себя тем-то и тем-то... А теперь сказал, что художник, но сам себе не поверил, и даже, будто собственную тень, боюсь распознать свои способности.

Они – нечто производное... А во всё производное от меня я теперь не верю.

Но могу ли я смириться с гибелью прекрасного, если и впрямь художник? И эта печаль, и эта восторженность о человеке, данные мне от природы, обнаружились, отразились в Вас.

Да, это не любовь! Но это и мой опыт, и моя былая страсть, и моя любовь к жизни – и всё это как будто фокусируется в Вас...

Упрекнули бы Вы меня в чрезмерном воображении, я не поверил бы Вам. Потому что, как и всякий прочий, имею право на собственную веру.

Чувствую, написал Вам много. Лучше теперь не скажу, а только хуже. Но добавлю только последнее: будьте товарищем моим, будьте другом, станьте соратником, просто помните меня, но только не оставьте меня!

Вас просит об этом человек, или пусть даже нечто, подобное ему...

Вас просит об этом уставшее, измученное животное...

Но если три глотка воды у Вас испросит Кощей Бессмертный, то есть, тот, у которого смерть в утке, яйце и игле – воля и сила Ваша распознать в таком «герое сказочном» человека-оборотня.

И трезвая приписка: Аллегории для меня – просто средство. А-то уж я напуган изрядно всяческими измышлениями на сей и на мой счёт.

Смею Вас уверить также, что пишу я всегда с серьёзным лицом и спокойной, ровной душой. Эйфории, эмоциональные всплески мне не свойственны, если не свойственна глупость... А мысли, теперь очень редко, ещё могут, кажется, взыграть.

Обожаю Вас, болею за жизнь Вашу. Ваше счастье и Ваша удача принадлежат мне... Как желание, как вдохновение.

0I августа – 87 г.

Алла Михайловна

Здравствуйте!.. Известная манера всякого моего письма – подглядывание за собой. Уж мало интересно для каждого... Но что тут поделать: годами или уже десятилетиями я казался вечно странным и непонятным для двух главных и всех остальных людей, так или иначе причастных к моей судьбе.

Кем я представлялся людям, мне неведомо. А только назойливо известен любопытствующий взгляд со стороны, под которым я чувствовал себя диковинным зверем, которого рассматривают через прутья клетки. И, боюсь, это не прихоть моя и не воображение моё, в чём так старались меня уверить – это реальное ощущение, чувство, что ты не избранный человек, нет, а просто ни на кого не похожий.

Чувство это раздражало, бесило меня до той степени, что я терял над собою контроль – и не мог поэтому справиться с посторонним взглядом, мнением, не мог совладать и со своей жизнью. Наверное, это, поначалу смутное ощущение, и явилось толчком, побудившим меня вначале взять ручку в руки, а потом, как бы в неизбежной словесной самообороне, или называть, или считать себя писателем.

Но писателем я, конечно, не был. И это объяснил однажды, сославшись на то, что слово такое «писатель» стало архаичным, малоупотребительным – и никакого современного значения и звучания так и не приобрело. Во всяком случае, ко мне такое слово неприменимо.

Значит, я боялся и продолжаю бояться чужого мнения. Более того, как я однажды прозрел, это чужое мнение часто и густо казалось мне мнением моим. И от этого я не спасался, не становился лучше, а слепо соответствовал всему тому дурному, что усердно приписывалось мне. Избавиться бы от этого, уйти раз и навсегда. Но это означало отказаться от людей, отказаться любить их так, как умею. И, потеряв одних, тут же обрести других, которые всё равно будут на тебя смотреть тем же, уже обнаруженным взглядом. Живи, значит, тем, кем родился...

***

Третье письмо кряду – это нескромность, почти навязчивость... Уж надо мне спросить Вас: а желаете ли читать мои письма? Насколько желанны те или иные слова, насколько ожидаемо всё то, что ты хочешь сказать? Наверное, это и есть норма? И для того, чтобы она могла быть признана, нужен ещё кто-то, чтобы не один только ты нуждался в собственном письме.

Мне приходится об этом думать постоянно, потому что все рукописи мои не обрели по день сей ни адреса, ни адресата. А желание придать им хоть какую-то понятную, усваиваемую форму заставляет меня искать корреспондента, читателя, редактора или издателя... Это совсем неверно и совсем неточно, так как и читателя, подобно писателю, я готов назвать существом архаичным.

И если бы я обвинил и первого, и второго в какой бы то ни было лени или недобросовестности, то ввёл бы себя непременно во искушение, выдавая обман или самообман за истину.

Так не бывает, быть не может... Потому, что нынешний человек, из всех былых своих достоинств и возможностей, оставил за собой право слышать и видеть. Ещё – он научился действовать, часто со значением «анти». Корить здесь его не за что: звукозапись и видео предрешили особенности эмоционального, чувственного восприятия человека, предрекли во многом и самого человека.

Я выразил сейчас и общую, и частную мысль. Достаточно общую, чтобы не испугать читающего; и достаточно частную, чтобы вызвать в нём интерес. А то, что я не обращаюсь конкретно к Вам, помогает говорить более точно.

Поделюсь же с Вами следующим: ... в 1979 году меня обязали к пятидневной беседе с сотрудниками госбезопасности, в их же ведомственных стенах.

Не буду объяснять, что и КГБ превратился в архаизм – достаточно того, что нет нигде врагов Советской власти, как нет уж очень давно и самой этой власти.

Там, в УКГБ по Донецкой области, понятно, мне пришлось не только объяснять появление некоторых мыслей в моих рукописях, но и защищать свою позицию, свои интересы.

Делал я это как будто и вяло, но с одним смыслом – сохранить рукописи. Увы, тогда они были для меня дороже чести, совести моей. Пожалуй, на похожее способна всякая эгоистичная мать. Мне же приходилось защищать всё то, что не было никогда опубликовано – определённее всего, никогда опубликовано и не будет.

По этой причине я и злоупотребляю Вашим временем и Вашим вниманием – и предлагаю текст одного из неотправленных моих писем:

***

«Представляю, что писал бы я, проходи жизнь моя в благодушии и довольстве. Тогда убеждал бы всех, что жизнь прекрасна – и блоковская боль, тоска и согласная нега осели бы в строчках моих. Обнаружил бы безоблачную высь свою, и затих...

Что же жизнь наша, как не вечное движение, неупокой и желание? Спросите женщину – и любая скажет вам о своих бесконечных неудовольствиях, если всё ещё она остаётся женщиной, если не умерщвлено в ней желание жить, если не пребывает она в шоке или пароксизме... Вот вам и страсть к идеалу, и достижение его...

Не по этой ли причине так старательно «безгрешен» молодой человек и так уныло «обезображен» человек в летах? А разница лишь в том, что у первого – жизнь в желанном идеале; а у второго, бог дай – идеалы давно уж «вне конкурса»...

Но, доказывая хоть что-то человеку, мысля и чувствуя занятие своё, мы сетуем и жалуемся на муки свои. И, всего чаще, говорим о творчестве, говорим и о муках его, сравнивая их даже с муками рожениц. Но, скажите же хоть кто-то: согласны ли вы быть «сиделкой», «акушером» (у стола, за мольбертом, за инструментом); согласны ли вы видеть и знать хотя бы одну-единственную человеческую душу? Согласны ли потворствовать, молиться и радеть разрешению художника от бремени?

Я спрашиваю об этом женщину... Ибо одной из них приснилась однажды большая добрая собака с бесприютным, страдальческим взглядом. Люди гнали собаку прочь, не давали ей нигде притулиться, не давали хлеба ей, потому что она никому не служила, а носилась, бесхозная, по земле. И если бы у собак, в их собачьем обществе, был устав свой и своя собачья конституция, так и поделом ей. Но бегала та собака во сне женщины среди людей, высунув язык и ломая шею. И, видя муки бедного животного, люди захотели помочь ей по-своему, как умеют они, как дано им вершить всякий суд свой надо всякой тварью. И кто-то подымал уж ствол своего «доброго» ружья, как вдруг вскричала женщина во сне своём:

«Только не убивайте, не убивайте её! Она ещё нарожает щенят – очень маленьких, слепых щеняток. Не убиваете, прошу вас, только не убиваете!..»

И люди пожалели ещё и женщину...

А потом понарожала и впрямь собака деточек, но все они человечьи деточки – совсем не собачьи – маленькие люди грудные...

Понавыстраивались тут в очередь одни молодые: Он да Она, Она да Он... И разбирают себе деточек собачьих по коляскам укладывают – да и отъезжают прочь...

И проснулась женщина вся в поту и жару... И расстроилась, раздумалась женщина, расчувствовалась женщина в счастливых слезах...

***

А много позже начинал понимать и я, что рождение на земле есть одно... Но всё то, что не жизнь, что «во имя жизни», что есть существование наше, не давало мне ни правды, ни покоя...

Мы обязали себя или нас обязали совсем ко другому: просто жить и воссоздавать то, что сразу же можно употребить. Но кричали нам сызмальства об идеалах, требовали «стерильности» от нас – и никто не погнушался, не побрезговал вытравить, выхолостить в нас всякую маломальскую способность к рождению.

И вот тогда-то вступили женщины в «праведный» спор с мужчиной. Он олицетворялся для них в одном лице и одном соответствии. Мужчина перестал творить для женщины праздник – и поневоле все устроили «пир во время чумы»... Человек остался один на один с собою и тщедушным своим «я».

И всё чудится человеку, что зенит деяний его ещё грянет, что высокое солнце счастья устоит над его головой... Сохраняются ещё странные люди, влюблённые в девятнадцатый век, где жили люди совсем не странные. Ещё и вера, и ветер революции будоражат по сей день головы странных людей века двадцатого. Ещё верят они в приход нового времени и верят в свой звёздный час».

***

Я переписал эти слова, и подумал: а давали ли Вы мне повод для переписки с Вами? И для чего, зачем я всё это предпринимаю? И должен я сознаться в своём давнем и тайном грехе – теперь уж и явном...

Женщина, увы, хочет она того или нет, вкладывает в мужчину душу свою, как желание. И слабость мужчины – это и несостоятельность женщины. И даже женщина, ничего не желая, не связываясь даже с мужчиной, всё равно запечатлела в нём себя. Это – природа. От неё не уйти никак иначе, чем выродиться.

Существует (он и всегда был) определённый сорт мужчин на потребность женщине. Этот «сорт» взыграл на женских слабостях, приучил себя к тому, чтобы можно было этим пользоваться. И, на первый взгляд, ничего дурного в этом нет. Но только игры эти стали бесплодными. И только молодым ещё удаётся родить человека, чтобы потом, каждому по-своему, уйти от обязанности за его появление на свет. Обществу это не нужно, государству не нужно, а молодой матери и молодому отцу вослед не нужно. Потому что, как же жить!

Бесплодность всех наших усилий становится всё более очевидной. Мудрость убивает страсть, движение, поиск. Так что ещё очевиднее?

Я грешен в том, что страстно верил в женщину, в её причастность к моей литературной работе. И я в этом, как вышло, ошибся. Я играл, сам того не сознавая, на ожидаемо женской доброте, а сыграл, как оказалось, на саморекламу.

Не знаю, где здесь грань истины, но ведь веками мужчина искал и находил в женщине то вдохновляющее, то организующее начало.

Нынешний же мужчина, исключая одного, быть может, Высоцкого, просто играл. Только Высоцкий играл серьёзно, а многие прочие просто игрались.

Впрочем, я совершаю какие-то маятниковые движения.

Поговорим немного о нас... Я приглашаю Вас к переписке, приглашаю, как посмел бы пригласить Вас на танец. Хотя и это теперь мало принято.

Я приглашаю Вас к тому, чтобы было чем себя занять, пока ещё есть для этого время.

У женщины всегда есть право выбора. Я чту это, как О. Бендер чтил Уголовный кодекс.

04 августа – 87 г.

Пост скриптум:

Думаю, мне трудно будет и дальше «баловать» Вас своими письмами. И если мои строчки вступили хоть в какую-то благотворную реакцию с Вашим сердцем, то опасаться мне нечего. Тогда-то мы и познакомимся с Вами всерьёз. Тогда-то и сможем поговорить обо всём, что угодно, интересно нам.

Да, забыл Вам сказать, что Вы обладаете завидным организующим началом, что почти обратилось ныне в музейную редкость. Но это признание Вы, наверное, успели прочесть между строк.

Простите меня за это письмо. Оно не наполнено вниманием к Вам. Это потому, что я устал, выдохся ждать от Вас хотя бы строчки.

Всё, всё – прощаюсь... Навсегда...

08 августа – 87 г.