Такие вот монахи

На модерации Отложенный

 

 

15 000 франков. В предгорьях Альп, примерно в 10 лье от Безансона, если свернуть с Лионского шоссе, не доезжая Арбуа — где именно, подскажет указатель, — и ехать дальше по просёлку, то километров через пять откроется старинный монастырь Сен-Троп.

В него не допускают посторонних, и за высокими стенами не разглядеть ничего примечательного, и всё-таки в те дни недели, в пятницу и воскресенье, когда двери малой

монастырской часовни, встроенной прямо в стену, распахиваются для посетителей, и в ней, отделённые от гостей массивной почерневшей от веков деревянной решеткой, монахи служат литургию «с участием народа», пространство перед монастырскими воротами бывает всё заставлено автомобилями всех марок.

Монастыри во Франции не редкость, и многие из них влекут к себе проникновенным пением, изумительными полотнами или прославленной архитектурой, но скромная Сен-Троп, где и в лучшие времена по уставу не могло находиться более дюжины братьев одновременно, привлекает не этим.

Её часовня, та самая, открытая порой для посетителей, простейшая по замыслу и скромная по воплощению, лишённая каких бы то ни было сколько-нибудь заметной ценности произведений декоративного искусства, и с тихой, без пения мессой — братья Сен-Троп приносят обет молчания, — именно эта неприметная часовня стяжала маленькой обители Сен-Троп известность по обе стороны великого Западного океана. Она известна там и тут, как «церковь 15 000 франков».

Рассказывают, что ещё во времена Июльской монархии некий нуво-барон, сказочно разбогатевший на каких-то спекуляциях, как-то попал в эти края, и любопытство или непогода заставили его зайти в часовню, открытую, ибо в тот день была пятница. В те времена уединенная обитель посещалась кем-либо очень редко, и потому вполне возможно, что на службе, кроме монахов и барона, никого больше не было. Барон, привыкший к парадной торжественности парижских великосветских богослужений, был, видимо, тронут искренней простотой, с какой священнодействовали братья Сен-Троп, и после литургии он подошел к отцу-привратнику, чтобы осведомиться, куда он мог бы положить некоторую сумму денег, какую он желал бы пожертвовать на монастырь, — ибо барон, к своему удивлению, не нашёл во всей отведённой для посетителей части часовни ни кружки для пожертвований, ни чего-либо подобного.

Отец-привратник, освобождённый в силу своей должности от безусловного исполнения обета молчания, кратко и кротко отвечал барону, что в Сен-Троп пожертвований не принимают, и видя недоумение последнего, с улыбкой разъяснил:

- Устав не разрешает нам касаться денег.
- Но как же так, — недоумевал барон, — неужто же вам ничего не нужно?
- Всё, что необходимо, мы здесь выращиваем и производим сами, — последовал ответ.
- Но в таком случае, возьмите эти деньги на помощь беднякам! — настаивал барон.
- Мы помогаем бедным из того, что мы имеем сами, — отвечал отец-привратник, — а вы имеете возможность истратить ваши деньги на бедняков в любом другом пункте земного шара!

- Послушайте! — барон рассвирепел; он не привык ни к возражениям, и ни к тому, чтобы кто-либо отказывался от денег: — Вот, я даю вам пятьсот... нет, пять тысяч... нет, пятнадцать тысяч франков!.. — барон в запале выкрикнул всю сумму, которая у него была с собою в ассигнациях: он вёз её в небольшом, плотной тёмно-коричневой кожи саквояжике, с которым, разумеется, ни на минуту не расставался, и вот теперь, сердито щёлкая замками, он извлёк из него толстенную, завёрнутую в тонкую белую бумагу пачку ассигнаций, и потрясая ею перед лицом отца-привратника, кричал: — Вот! Здесь пятнадцать тысяч франков!.. Возьмите их и купите всё, что хотите!.. — но отец-привратник, не произнося более ни слова, с настойчивой улыбкой указал барону на дверь.



Тогда барон в сердцах швырнул всю пачку на пол, и быстро, так, чтобы отец-при­вратник не успел его задержать, вышел вон, стуча своими сапогами, и ассигнации так и остались лежать на полу, придавив плотным своим серо-зеленым веером полураскрывшуюся белую обёртку.
...Примерно через год дела барона снова привели его в эти края, и проезжая мимо Сен-Троп, барон внезапно поднял на монастырь глаза, вспомнил, что тут произошло, велел кучеру остановиться и, бросив на сей раз свой саквояж в коляске, быстро взбежал по некрутому склону холма к дверям часовни. И снова была пятница, и дверь часовни отперта.

Первое, что барон увидел, переступив её порог, это всё тот же серо-зелёный веер своих ассигнаций, лежавший в том же положении, где он его оставил, разве что чуть распушённый сквозняком и лишённый яркого фона обёртки: трогать просто бумагу устав не запрещал, и белую обёртку монахи, видимо, убрали.

Всю службу, стоя неподвижно, барон не сводил глаз со своих денег, а после тихих слов: «Идите с миром, Месса совершилась», кинулся лихорадочно шарить по карманам, и найдя там только монету в сто су, бросил её на пол, и её белый серебряный кружок, даже не звякнув, улёгся прямо на подстилку из ассигнаций. Тогда барон сорвался с места, бросился к решётке и закричал в спину последнему из уходивших вереницей монахов:
- Стойте, святой отец! Я хочу принять постриг в Сен-Троп!..

...Его желание исполнилось. Его могилу и сейчас можно увидеть на монастырском кладбище, тут же, возле стены, направо от часовни. На его могиле точно такой же, как и на остальных, простой каменный серый крест, на кресте надпись: «Брат Оноре», и больше ни даты рождения, ни смерти, ничего.

Следом за всеми я вхожу в открывшуюся дверь часовни. Американка в шортиках передо мной, не удержавшись, как школьница ковёр из листьев в октябре, поддевает носком сандалии ковёр из денег, по которому мы все здесь ступаем. Даже в полутьме часовни от них рябит в глазах: весь пол покрыт ими по щиколотку, мягко ступаешь по надеждам и амбициям, желаниям и вожделениям, и этот странный, жуткий, изумительный, незабываемый перешёпот, перехруст брошенных на пол, никому не нужных денег... Не сразу погружаюсь во впечатление, ещё хватает обратить внимание на отца-привратника, который просит американку выйти, показывая на её шорты: здесь храм, а не кунсткамера. Пожав плечами, американка со своим спутником выходят. Пусть он одолжит ей свои вторые брюки, думаю я, но вновь себя перебиваю: смотри!..

...Вот они, доллары и фунты, зелёные и белые, вот они, франки, марки, кроны, талеры, даллеры, купоны, боны, чеки, сертификаты и ефимки, втоптанные в пыль, слежавшиеся, гонимые и попираемые носками нашей обуви... Где, шелестя, взлетит ещё хрустящая недавняя бумажка, а где плотный лежалый пласт, который, не стараясь, не подцепишь... Но ты здесь не стараться, но смотреть — вот, может быть, единственное на земле место, где столь открыто дольнее горним попираемо, низшее — высшим и небесным — земное.

Звон колокольчика, сейчас начнётся месса. И сразу, как по команде, все достают приготовленные в карманах, кулачках, сумочках, и отпускают на пол свои бумажки, и краткий разноцветный дождь летит с неслышным шелестом.

Я не был загодя предупреждён, но почему-то у меня с собой есть новенький хрустящий жёлтый рубль, я точно помню место, в каком кармане он у меня лежит, и очень скоро достаю его и отпускаю следом за другими ещё прежде, чем последние из них успевают коснуться пола.

Лежи, жёлтая капля молитвы в общем хоре, чтобы когда-нибудь и я сумел швырнуть здесь на пол свою последнюю монету с омерзением, словно цепляющуюся за пальцы гадину, лежи, жёлтая капля, и не давай мне забыть, что человек не «что», а «кто».