Так было. Колхозы - ад на земле

На модерации Отложенный

Биография Эрны Петровны Лакстигал довольно проста. Родилась в 1926 году в семье сельского латышского учителя. В 1942 году окончив среднюю школу и прослушав трехмесячные учительские курсы, была направлена учителем начальных классов в русско-латышское поселение на дальневосточной земле Амуро-Балтийск, а позже – учителем русского языка и литературы в Зею Амурской области, в среднюю школу им. Фрунзе.
© Блог Стаса Кулеша
(Воспоминания Эрны Петровны Лакстигал, фрагменты)

Эрна Петровна Лакстигал

МАБУЛЕЧКА МИНА
С арестом папы нас выселили из школьной квартиры. Малых ребят и скарб увезли в деревню. Мы с мамой в последний раз ночевали в бывшем своем опустевшем доме, подостлав под бока газеты, лежали, молчали и плакали, плакали ...

Мама переехала в село с тремя детьми. я осталась в Овсянке, приютила учительница Жаринова, чтобы у меня была возможность закончить шестой класс. Сестренка Ая – парализована после болезни, Зенточка со сломанной ногой, Эдгару – шесть лет, до рождения Пети – полтора месяца. Поселили их в холодном амбаре без потолка: стены, крыша - и всё. Амбар не отапливался, а на дворе только середина апреля. Сумели, выжили. Перебрались в крошечную комнатку на хуторе, дом занимала большая семья, сосланного Мартына Дексне со слепой матерью. В комнатке была железная печь.

Здесь прожили два года. А потом на Ледзеркстовском хуторе разобрали хороший дом и перевезли, а старый дом, давно приспособленный под хлев, остался. Мы гуртом вымыли этот хлев (доски пола всё время оставались красными от коровьей мочи) и много лет жили в этом брошенном людьми домишке с одним оконцем в четыре стёклышка в ладонь величиной каждое, без порога, с гуляющими по дому зимой ветрами. обогревались у чугунной печурки. Вдоль стен стояли две кровати, был еще стол, ванна, ведро, большой котел, да деревянные самодельные ложки: выстругала какая-то добрая душа. Позже дед Меднис выменял на мёд белые жестяные вёдра, поношенные платьица и соль.

Мама доносила клетчатую латышскую юбку из шотландки, красивую выходную блузу, потом стала носить юбку из мешка (белья, разумеется не было вовсе). Нам, помнится, сшили какие-то одежды из дверных штор. Конечно, самые лучшие платья доставались мне. Как же! Образование получала! Уже после войны мама надела простое, но сшитое по росту платье из солдатского хаки, Петя всё ходил вокруг и любовался: "Мама, как куколка!" Смотрела я недавно по телевидению рождественскую проповедь и вдруг поняла, что у мамы такой же овал лица, и та же кротость и мудрость, как у Богородицы в храме.

За почтой мама ходила каждый день в соседнее село. В её обязанности входило доставлять не только письма, газеты, но и посылки, да еще надо было прихватить что-нибудь из еды (картошки, молока мороженого) нам в интернат. Выходила мама рано: в четыре утра (точного времени не знает ни кто, часов-то в доме не было). Зимой это глубокая ночь. Холод. Волки воют. А она одна в морозном поле. Как радовалась мама полнолунию – всё светлее идти! Однажды зимой, возвращаясь домой, завязла в сугробе: ноги провалились, до земли не достают, не хватает роста. Руками опереться невозможно, в снег сразу уходят. Провалилась она в сугроб совсем недалеко от дома, у длинного поля, где мы обычно ломали сухие прутья тальника для печки. И дом рядом, и нет больше сил. Всё, подумала, так и придётся навсегда здесь остаться. Детей вспомнила, как же они одни-то? Собралась с остатками сил – выбралась. Чуть живая дошла до детских кроваток, а дома еще работы невпроворот. Отдыхать – не время.

Бывало, детей не видела неделями. Утром уходила на работу – еще спят, вечером приходила – уже спят. Как жили, что ели – неизвестно. Сама только-только касалась постели – уже опять надо вскакивать, доить корову, варить картошку и на работу аж за меднисовский хутор. Однажды колхоз премировал её к 1 мая пятью килограммами отрубей. Теперь было, что подмешать к картошке!

Хлеб колхозникам не полагался вовсе. Разве редко-редко выдавали "озадки" – семена травы и меленькие зёрнышки, что оставались после того, как зерно пропустили через веялку. Тогда эти отходы мололи дома на ручных жерновах. Ох, и долго же приходилось крутить тяжеленные жернова, чтобы намолоть стакан такой, с позволенья сказать, "муки". Маленький Петя утешал маму" Вот вырасту большой – я тебе каждый день буду приносить во-о-от такой кусок хлеба", - и показывал свою детскую ладошку.

Это было пределом мечтаний – иметь на столе ломоть хлеба. Слава Богу, доили корову. была картошка, с весны начинали добавлять в еду разную траву, с первого тепла и до осенних заморозков Эдгар ловил сусликов. Одним словом, выжили. Я нянчила младшенького Петю мало. Зимой училась в Овсянке, Зенточка обычно пасла коров, а Аечкиных силёнок и знаний хватало ровно на столько, чтобы во время и громко крикнуть маме на дальнее поле: "А Петя опять под кровать упал!" (У нас была неровная кривобокая кровать с панцирной, провалившейся сеткой). Еще в нашем старом добром доме я на неё прыгала с русской печи, как на батут, и согнула всё, что было возможно. Ая всего на четыре года была старше Пети. Значит, когда ему был год, Аечке исполнилось пять. И такая "няня" на весь день оставалась с малышом.

Когда мы чуть подросли, выпадали и на нашем хуторе праздничные вечера. Мы сгребали мусор и щепки, вечерами зажигали костерок и пели песни. У мамы был чистый, высокий голос. Тишина стояла вокруг на много километров, с низинок наползал зябкий туман, а мы сидели всей семьёй рядышком, вместе и пели. Песня плыла над землей, улетала куда-то в прозрачное небо. И были мы счастливые-счастливые ...

С началом лета, в день своего рождения, если выпадала возможность, мама водила нас а луга, собирать полевой лук. В тот год ей исполнилось шестьдесят. Мы, разбежавшись по полю, щипали лук. И вдруг мама перекувыркнулась на весенней травке, присела на кочку сказала негромко: "Шестьдесят лет – ума нет, и дальше не будет". И засмеялась звонко, молодо. Такие вот редкие, но памятные праздники случались на нашем хуторе.

Заметила мама, что я боюсь вечерами ходить через бор до деревни, и стала учить, как для смелости косыночку завязывать, по-старушечьи, узелком под подбородком. Чем туже – тем смелее. И, знаете, помогало. Зато уж, как только добегала до первых домов, завязывала косынку сзади, "по-модному", с длинным хвостом.

А потом Зенточка, красавица наша, умерла в семнадцать лет. Одежды не было тёплой, простыла в холода. Воспаление легких и смерть. Привезли её домой, на хутор. В единственное окно светит мартовское солнце закатно. Небо синее-зелёное, как её глаза морской синевы с изумрудной прозеленью. Уложили Зенточку на кровать, где она обычно спала.

Топит мама печь, с нами нарочито громко разговаривает, даже песню латышскую пытается пропеть. Потом укладывает всех нас на тулуп впокат на полу, ложится рядом с нами (четырьмя теперь), гладит по головам, тихо приговаривает что-то ласковое. За полночь, когда думает, что все мы спим, тихонько на коленях подползает к умершей доченьке, целует её и плачет до самого утра, зажимая себе рот рукой, чтобы не разбудить нас. Боже мой, сейчас только доходит до меня, какое это мужество, какое безмерное горе, какая глубинная материнская любовь к нам, живущим.

В день моего двадцатилетия мама задумала удивить меня каким-нибудь особенным подарком. Хотела купить аж кастрюлю! Но и после войны найти кастрюлю было невозможно. Просыпаюсь я в своё праздничное утро, а у кровати стоит яркий розовый куст цветущего шиповника, аккуратно вырезанный с пластом дерна. На лепестках – роса. Сбегала моя мама рано утром на край поля, нашла для меня "цветочек аленький"и принесла его в наш дом. Много за долгую жизнь было подарков, но дороже этого – нет.

Мы называли свою матушку "мамой", а в деревне её уже величали "бабулей". Из этих слов Петя соорудил гибрид: "Мабуля". Так и стали звать её все вокруг "Мабулечка". Очень не любила наша мабулечка осень. Она как-то слабела, съёживалась с первой опадающей листвой. И умерла она осенью, 30 октября 1962 года в 5 часов 5 минут вечера, угасла вместе с последним лучом солнца. И закричала кошка, завыла собака, коровушка Ирма замычала, прибежав под окно, у которого стояла мамина кровать. Хоронили маму всем селом. До самого кладбища несли на руках, чтобы не тряхнуть, не потревожить её теперь уже спокойный сон.

До моего рождения были в нашей семье два братика Артур и Валентин. Светленькие, худенькие погодки. Души безгрешные. Прядки их льняных волосиков хранились у мамы в отдельных конвертиках. В то лето вдруг обильно зацвети мирты, что росли на всех окнах школьного класса. Накануне беды мама видела сон: приехал в гости её дедушка (покойный уже), говорит: "А этого мальчика я у тебя заберу!" Завернул четырехлетнего Артура в доху с волнистой голубой шерстью и унес.

Назавтра папа шел с сынишкой по Линдемановскому бугру, вдруг под ногами обрушился берег, подмытый водой, и ребенка закрутила воронка стремительного водоворота. Может, отец мог бы и спасти ребенка, но какое-то затмение охватило его: стал снимать ботинки, чтобы броситься в воду. А шнурок еще затянулся ... Кинулся на какое-то мгновение позже, плавал, нырял, но всё безуспешно. Всю жизнь папа считал себя виноватым в этой смерти.

Через год, тоже летом, умер Валик. У него случился гнойный плеврит. Медицина тогда была такова, что у ребенка просто выпилили часть ребер, рану затыкали бинтами. А утром вырывали эти бинты, удаляли гной. Даже представить всё это на себе – страшно! Утрами, когда раздавались шаги врача, братик молитвенно складывал ручки и говорил: " Мамочка, давай помолимся Боженьке, чтобы не делали так больно". Каково было терпеть такое малышу, каково любящим его родителям! Папа каждый день прибегал из деревни в овсянковскую больницу. А в школе опять пышно цвели мирты. Умер Валик, как и Артур в светлым июньским вечером.

И больше никогда не зацветали у нас мирты. Росли просто так вечнозелёными растениями. Позднее, зимними вечерами, папа подводил меня к окну школы и показывая туда, где садится солнце, говорил мне: "Видишь, солнышко уходит спать к братикам". Страшный, всё сковывающий холод, цепенеющая земля и густо-красное солнце, наполовину спрятавшееся за горизонтом. Я и теперь зимой, в декабре, смотрю в ту сторону, куда садится солнце, и, как в детстве, думаю: "К братикам пошло".

Сестрёнка Зенточка родилась в амуро-балтийской школе, в нашей спальне. Не помню, кто и как принимал роды, когда меня привели в спаленку, она, уже спелёнутая, лежала на подушке. Поздний вечер и невыносимый холод. С рождением ребенка маму освободили от обязанностей председателя сельсовета. Она не могла теперь, как прежде ходить пешком по казенным делам в Зею (до города полсотни километров). Машин тогда не было вовсе, а личной лошади с экипажем не имели.

Больница в Зее

В детстве Зенточка долго болела коклюшем.

Папа варил снадобья по рецептам народной медицины. Помню, папа дал мне попробовать чеснок, вываренный в меду. Выносил отец свою больную девочку на утреннее солнце и долго ходил с нею на руках вокруг школы. было Зенте годика два-три. Страшный кашель мучил ребенка. Когда она закашливалась, то не могла устоять на ногах, падала, билась головкой о пол. Коклюш дал какое-то осложнение: сейчас это называют "замедленным развитием". С годами всё как будто выровнялось. Зента училась в школе, читала, писала, выполняла всю работу по дому, пасла коров.

У неё были очень густые волосы, нежное бархатистое (теперь бы сказали, как персик, но тогда мы и слыхом не слыхивали об этом фрукте) с мягким румянцем лицо, большие папины глаза цвета морской волны. Бедная золушка, которой никогда не было суждено стать принцессой ... всю жизнь впроголодь. Ни разу хлеба досыта не поела. Картошка, трава, да молочко. Вспоминала наша сестричка, как о великом событии, как кто-то, когда она пасла коров у перевоза, дал ей конфетку, маленькую, кругленькую.

Мне, говорила, сразу легче стало, а то с самого утра так тошнило, и голова кружилась (от голода, конечно). За всю свою недолгую жизнь она не сносила ни одной пары новой обуви. Первое неказистое платье я сшила ей к совершеннолетию, а то всё разные обноски донашивала. Настоящее девичье платье из белого парашютного шелка (колхоз дал) сестренке Зенте сшили для гроба.

Одежды тёплой не было, простыла, началась пневмония. С этим и доставили в овсянковскую больницу. Врачи "помогли", обернули больную мокрой тканью без клеенки и утеплителя, обыкновенной мокрой тряпкой – "согревающий компресс" сделали, и положили у выбитого окна в марте, который в наших краях ничем еще от зимы не отличается. Такой "гуманной методой" можно было убить и здоровую лошадь, где уж выжить захворавшей девчушке-худышке. Той ночью маме привиделся сон: во дворе рухнуло наземь молодое дерево, задело старую ель, стоящую рядом, совсем её пригнуло. Но елка выпрямилась, а тоненькая березка так и не поднялась. В три часа утра умерла наша Зенточка в полном сознании и ясной памяти.

Братишка Эдгар родился в канун Петрова дня, видно, папе в подарок. В маленьком классике роды принимала Мильда Каулина. Может быть, поэтому её многие годы больше всего тревожила именно его судьба. Мне в тот день разрешили одной (без родителей!) купаться в речке Уркан, и подружка Эмилия чуть было не утопила меня. Когда часам к четырем после полудня я прибежала к школе, мне показали братика. Был он маленький, почему-то синенький, с огромным нарывом на виске. Шрам, поди, и сейчас видно. Родители объяснили, что поймали мальчонку в школьной низине, когда бежал у Линдерманам, а синенький, потому что бежал голенький, замёрз.

Когда Эдгару исполнилось пять лет, деревню охватила эпидемия дифтерии. Не обошла она стороной и наш двор. Эдгар задыхался и хрипел так, что дрожали стёкла в двойных рамах, а хрип был слышен аж у чёрной берёзы, что росла метрах в трёхстах от школы. В один из вечеров, когда пленки закрыли дыхательное горло ребенка, папа поднял меня с постели, поставил на колени, сказал: "Молись, твой брат умирает". Женщины советовали отойти подальше от постельки больного, чтобы не усиливать мучения, дать детской душеньке спокойно отойти.

Однако мама, словно, обезумев от горя, схватила малыша на руки, положила его головку себе на плечо, как обычно это делала и стала ходить по комнате. От движения ли, от тряски, но плёнка вдруг лопнула, полился гной, братик задышал, теперь уже едва слышно, и тихо заплакал. Над чудом спасенным плакали имама, и папа, и все присутствующие. Врачей в деревне не было, да и тогда еще не лечили эту страшную болезнь. Многие потеряли тогда своих малых деток. У Натальи Кончевской в одну ночь от дифтерии умерло четверо ребятишек. Нас горе обошло на этот раз.

Эдгар рос папиным любимцем. Ему многое разрешалось и прощалось. Он мог даже во время урока открыть дверь класса и затянуть: "Па-а-ап, дай беленькую копеечку ..." И получал такую. Иногда папа лукаво улыбался, поглядывая на учеников, натирал мелом медную монетку и подавал сыну "беленькую" копеечку. Фальсификация сразу разоблачалась, и проситель громко ревел. Еще мой братка очень не любил всяческую одежду. Будучи уже лет шести, он сбрасывал с себя все одёжки и бежал на подвал (зимой мы с него на санках катались) и с визгом сбегал с повального пригорка. Учительское дитё – и голое, как Маугли!

После ареста папы с семи лет Эдгар стал колхозным пастухом. Весь день верхом на лошади, попку свою разбивал в кровь, потом штаны присыхали к струпьям. Белья, конечно, не было никакого. Приходя поздно вечером домой (а идти с пастбища утром и вечером надо было больше пяти километров), Эдгар в одежде падал ничком на кровать и сразу засыпал.

А мама отмачивала присохшие штанишки, смазывала воспалённые раны сметаной. Утром, не сдерживая слёз, тихо и ласково начинала: "Сынок, вставай ..."

И солнце еще не всходило, и роса обжигала своим, совсем не летним, холодом, и травы выше пастушка. Весь мокрый, он приходил на конюшню, седлал лошадь, и снова на весь день. На завтрак, обед и ужин в узелочке какая-нибудь картофелина или бутылка молока, в лучшем случае. Лет в десять бригадир Дексне посадил Эдгара на конные грабли. А ездок легкий, силёнок маловато, даже дотянуться до рычага не мог. Ведь грабли делали на взрослого человека. Валки получались неровные, бригадир бил мальчонку кулаками, а мама у стога плакала навзрыд и не смела вмешаться.

С раннего детства Эдгар чувствовал себя мужчиной. Если на работу шел вместе с мамой, непременно старался шагать первым, чтобы сбить на себя росу и мама не простудилась. Единственной защитной силой брата был его язык. Владел он им мастерски: и огрызнуться мог (отбежав на безопасное расстояние) и крутым мужицким матом загнуть ...Скажет, бывало, бригадир: "Бери Рыжку, запрягай!" Он начинает: "Да на  ... мне сдалась ваша Рыжка, не буду я на ней работать!.." Бухтит, поругивается, а сам уже коня выведет, запряжет, уже едет, а издали всё доносится недовольное: "На ... мне сдалась эта Рыжка!.."

Как все подростки, часто бранился непонятным ругательством: "Фидрасик ты..." Только к старости я поняла, что это было искаженное слово "педераст". И тот раз подвёл его, наверное, язык. Работал Эдгар неподалёку от школы на зерновом дворе. Из Зеи приехал милиционер Винокуров. Что там у них за стычка произошла – не знаю. Но, когда вышла на перемену, увидела, как Винокуров избивает моего брата. И ведь не побежала, не заступилась. Подлый страх заставил остаться на месте. До сих пор презираю себя за это.

Когда работал прицепщиком у Петра Губченко, тот рассказывал: "Три года не мог я его фамилию запомнить. А теперь зато запросто – Эндер Ульстигал!", (а братка с рождения был Эдгаром Лакстигалом). Паспортов в колхозе не давали. Налогами задушили. Просвета не видно. А тут осенью подоспел набор в железнодорожное училище. Там форму обещали и кормить бесплатно. В пасмурную ветреную осеннюю ночь мы тихонько проводили брата из дому.

Пошел он пешком к реке Уркан, чтобы на попутке добраться до станции Тыгда, а там поездом (которого до этого дня ни разу не видел) до училища. И опять этот липкий страх донимал нас: как бы не увидел кто из деревенских, не узнал его на Уркане, чтобы этапом не пригнали обратно. Каждую ночь прислушивались: не вернулся ли, не возвратили ли его силой домой. Несколько дней маму допрашивали: "Где сын?" Отвечала, что не знает, и всё! Пригрозили: "Отберем корову, не разрешим запасаться дровами!". пришлось расстаться с Милкой, лишь бы Эдгар был свободен и получил специальность.

Года через два с паспортом, в звании "машинист паровоза" приезжал Эдгар домой. Вся деревня копала картошку. А я целый день готовилась к вечернему балу: варила ту же картошку, капусту, тыкву. Купили у Кончевской браги. Праздник же – брат приехал! Вся молодёжь деревни собралась тогда в нашем белом домике. Утром Эдгар уехал. А мы всё навёрстывали на картофельном поле пропущенный день. Земля уже замерзала, а не убрано было еще соток тридцать ... После армии женившись, он привозил маме на смотрины жену и дочку. Людочка единственная внучка, которую успела подержать на руках наша мабулечка. Они пели вместе песни нового времени: " Держись, геола, крепись геола ...", "Чем же мы не хороши ...". Слушали, как поют весенние птицы: "Бабушка, ты знаешь, что кукушка говорит? Она говорит тебе: "Баба, живи долго-долго". Приезжала первая внучка и хоронить бабушку.

Эдгару, наверное, мешало в жизни его латышское имя, частенько считали его немецким. В училище назвался Генкой. Так и записали в железнодорожных документах. Потом, в году пятьдесят пятом, вызывали меня в зейскую милицию. Надо было доказать, что Эдгар и Геннадий один и тот же человек, что он никого не убивал, ничьих документов не присваивал. Наплетено и напутано было много. С той поры стал наш Эдгар официально Геннадием Петровичем. Мама восприняла это крещение спокойно. А повитуха Мильда Каулин очень расстроилась. долго не могла успокоиться: "Генка" Ха-ха! Да какой он Генка-то!".

Эдгар пытался разыскать в Читинской Долине Смерти папину могилу. Безуспешно. Сестра наша Айночка родилась тоже в Амуро-Балтийской школе, в той же спаленке. Нас привели знакомиться с нею. Новорожденная спала, завернутая в пеленочку, а папа негромко говорил: "Знакомьтесь, вот ваша сестреночка". Эдгар гневно стучал кулачком о кулачок и кричал: "Не зовите сестрёнкой, зовите братишком!" Папа не спускал её с рук, самая младшая - самая любимая. Чуть подросла, засобиралась в магазин за пряниками.

Старательно натягивала на голову платки, полотенца, платья, причем, затылок всегда оставался голым. Девяти месяцев от роду сосала как-то сестренка мамину грудь. Забежавшая по делам тётушка Мильда заметила: "Ай-яй-яй, такая большая девочка, а титю сосёт". Ая серьёзно посмотрела на неё, застегнула маме кофточку и больше к груди не прикоснулась никогда.

Как-то ранним летом сходили мы с трехлетней Аечкой в баню. Напарились, намылись, а ночью она вдруг заболела. Полиомиелит и полная недвижимость. Папа сделал деревянное корытце, оббил изнутри клеенкой. Разводили в воде соль, на простыне опускали Айночку в эту "ванну". Как-то очнулась Ая после тяжелого забытья, папа обрадовался: "Солнышко наше улыбнулось!" и заиграл на скрипке. Играл и плакал ... плакал. Всё собирался, когда боль чуть выпустит из своих тисков младшенькую доченьку, отвезти её к специалистам на лечение. Но совсем скоро не стало папы, и помощи нам ждать было неоткуда. Айна никогда не кричала, даже не плакала, как плачут все дети.

Сидела молча, а из глаз её катились крупные слезинки. Кто-нибудь подойдёт, спросит: "Как дела, Айночка?" Медленно повернёт головку, посмотрит снизу вверх, улыбнётся в ответ: "Помалениську ..." Так же молча она плакала потом от голода, сидя за печкой на хуторе. Каково было маме? Уж пусть бы лучше кричала, скандалила ... Но эти детские, полные боли глаза и молчаливые слёзы ... Сердце бы отдала, а кусочка хлеба не могла дать.

Продолжение следует...
(Фото из разных источников)