Александр Росляков. МАМАЙ НА ЧАС
Весь эпизод, который я все же хочу, перешагнув неловкость, рассказать, как раз из тех, когда и сказать – стыд, и смолчать – грех. Но и забыть пролитую им суть, которую прекрасно знают все, но при этом с деревянным сердцем не желают знать – не удается тоже.
А все зашло с того, что мне вдруг после долгого обрыва всякой связи позвонил друг молодости, звать Серегой. Когда-то робкий и застенчивый, к 45-и он произрос в неузнаваемо лощеного, с насыщенным брюшком, дельца, схватившего от жизни почти все – за исключением любви. Хотя и обладал женой, и чадо вырастил, – эту его причудливую драму мы и обсуждали за столом у меня дома, где нашей теплой встрече помешать не мог никто.
Но щедрое по его милости застолье одними разговорами о смысле жизни не закончилось. Ибо когда пьют два мужика, все разговоры у них так или иначе сходят к одному, и я говорю: «А кстати! Мы тут недавно познакомились с двумя: Марина и Оксана. Уже почти ко мне поехали, но когда они поняли, что ехать надо на метро, отстали, только телефоны дали. А ну давай сейчас позвоню – ты им машину и оплатишь!»
На что друг: «Это не вопрос. У меня сейчас с собой столько, что я им эту машину подарю. Но то ли они поедут, то ли не поедут. Могут дать, могут не дать. Я как-то уже, знаешь, привык тратить свое время на зарабатывание денег, а не на ухаживания. Лучше скажи, у тебя какой-нибудь «Московский комсомолец» есть?» – «Зачем?» – «А там такую рубрику печатают: «Досуг». Я позвоню – и нам их в лучшем виде привезут, ухаживать уже не надо».
Ну, водки уже было выпито изрядно, не считая пива – и потому «Московский комсомолец» под рукой нашелся враз. Серега набрал первый же попавшийся там номер – и речь его сменилась снова на неузнаваемую:
– Нас двое и нам нужно две… Ну, если в пределах тридцати минут, устроит. Теперь во что нам эта радость обойдется? Только давайте исходить сразу из реальных цен… Да, так вполне. Пишите адрес. Позовете Александра.
При этом я опять отметил, что мне ни в кои веки бы не удалось так ловко отработать этот скользкий телефонный номер. Хотя во время оно я же и учил товарища курить и пить и был в нашем тандеме безусловно первым – а теперь, затрепыхав внезапно неуверенной душой, сам оказался на его порочном поводу. И, маскируя эту неуверенность интересом к внешней части дела, спросил:
– И сколько ж с нас, верней с тебя, за это безобразие сдерут?
– Сто долларов за пару.
– А не так много. И сколько из них девкам выпадет?
– Да почти ничего. Система тут такая: их на машине подвезут, несколько штук, мы выбираем двух, платим шоферу, он через два часа за ними возвращается. Хозяйка, с кем я говорил, имеет самую большую долю. Дальше уходит на шофера, охрану, милиция там тоже на подсосе – все девушки, естественно, иногородние. Конечно, радоваться грех, но предложение огромное, а спроса нет, что нам, потребителям, на руку: цены падают. Сейчас увидишь, еще пять раз позвонят, пока приедут, там за каждого клиента драка.
И точно: не успел он сказать, телефон звонит. И вкрадчивый, низкий женский голос говорит:
– Александр? Девушки выехали. У вас все в порядке? Я надеюсь, что у вас от нас останутся самые лучшие воспоминания и вы еще к нам обратитесь. Желаю приятно отдохнуть!
От этого, на низкой ноте, словно лезущего тебе в ширинку голоса меня чуть не стошнило. И я почувствовал, что русская поговорка: «Дурное дело – а попробуем!» – на которую я как бы оперся в этой новой для меня забаве, ускользает от меня, как шаткий поручень из-под локтя. И сказал другу:
– А знаешь, как-то все же стремно с непривычки. Даже боюсь, вдруг не отважусь. Ну прямо я теперь – как ты когда-то перед твоей школьной кралей…
– Я понимаю, что тебе все, что за деньги, стремно. Но на халяву-то ты делал то же самое всю жизнь! А тут я за тебя плачу – вся разница.
– Ну да, но там сперва какой-то еще, что ли, разговор…
– И тут можешь болтать все что угодно, тебя внимательнейше выслушают. А главное, любая твоя прихоть исполняется мгновенно, только пальцем шевельни. Вот это чувство – полной власти над ней – на самом деле и дурит сильней всего.
Эти гурманские рассказы, однако не прибавившие мне аппетита, уже прервал звонок шофера. Они, действительно примчавшись очень быстро, уже здесь, у дома, в белом «Опеле».
Мы вышли вместе отобрать живой товар, но в белом «Опеле», уж почему, не знаю, этот кризис жанра, что ли, и сидели только две. На что мой друг тотчас выразил претензию водителю: «А где ж тут выбор?» Но тот, морда этой выраженной рыночной национальности, ответил глазом не моргнув: «Да вы чего, ребята, девочки отличные, лучше не выбрали бы все равно!»
Серега, всунувшись в машину, оглядел с понятием товар, пока я без понятия топтался подле – и, решив не спорить, пошел оплатить через шоферское окно то, что приехало. Я протянул руку барышне с переднего сиденья, но она, ответив мне бледной улыбкой, не шелохнулась и руки своей не подала. Ну да, доперло до меня: шофер, он же кассир, еще не кончил считать деньги. А досчитав, дал знак – и барышня, статная блондинка, уже с полным доверием, которое в этой разразившейся стремительным визитом темени завоевал никак не я, букашка, а серегина бумажка, схватила горячо мою ладонь.
Дома мы сели в комнате за стол, где от горы нашего пиршества еще остался целый массив, и я тут как-то вовсе потерялся. Что говорить – когда ко взявшей на себя весь соловьиный труд бумажке уже добавить нечего и вся бессмыслящая игровой момент победа без того в руках? И ощущение этой фатальной неизбежности вблизи уже реально угрожавших исполнением своей домокловой задачи девок, да еще в прокрустовом ложе купленного времени – вконец загнало в пятки отправной инстинкт.
Но благо сами барышни мне как-то помогли найтись – своим явно голодным блеском глаз на наши смачные остатки. И я решил, что чем бы ни кончилась вся шашня, святое дело в любом случае – их накормить. И схватился за это так рьяно, даже уже собрался разогреть остывшее мясное, что мой наметанный в домокловом вопросе друг меня притормозил: «Ты погоди, у нас не вечность в запасе. Потом еще поесть успеется». И барышни, демонстрируя свой нашколенный рефлекс, тотчас завторили ему: «Нет, нет, не надо ничего греть!» А жрать хотели!
Тогда еще по рюмке разогрелись мы, и я, желая для чего-то не то оправдаться, не то объясниться, стал посвящать девчат в наш, думаю, совсем неинтересный им интим. Что мы с товарищем не виделись 15 лет, справляли нынче встречу – ну и дальше, значит, вот.
Попутно я успел уже получше разглядеть их. Более статная блондинка и держалась как-то стойче, с тем исконно нашим, русским, широты необычайной, фатализмом: что, дескать, на все – Бог, тем паче нынче опять всем, как взнос с несчастных душ, вмененный. Дело понятное, ребята разгулялись, оскотиниться охота, соловьиная бумажка у них есть – ну а наш таков уж хлеб, куда деваться, тоже жить хочется! Но у ее подружки по несчастью, черненькой и помельче, подобной широты уже не наблюдалось близко. И продержав недолго свой исходный протокольно-разлюбезный вид, она, только пригубила чуть с нами, впала в страшную депрессию – то ли из-за какого-то предыдущего несчастья, то ли из-за всего несчастья жизни вообще. И как ни силилась осклабиться на нашу болтовню, уголки ее рта то и дело поневоле опускались вниз. Она, спохватываясь, вздергивала их обратно вверх, но следом они снова, как веки у смертельно утомленного борца с дремотой, падали.
Вот собственно почти и все, что я запомнил о брюнетке. Поскольку друг, которому она, бьюсь об заклад, в какой-то сотый раз напомнила его несбывшуюся школьную любовь, сразу положил на нее глаз и скоро ей сказал: «Ну, отойдем на кухню». И та, отчаянным усилием изобразив тотчас эту рабскую улыбку, встала и вышла с ним.
Я со своей душевной смяткой был совершенно не готов последовать его примеру. И не зная, чем еще кроме еды занять свою невольницу, стал не физически, как друг свою на кухне, а словесно доставать ее.
Сюжет, который она мне поведала в итоге, был весьма банален и не нов. Родина ее – Рязань. Там кончила школу, вынесла из нее, насмотревшись телевизора, одну охоту – до езды в какой-нибудь крутой машине, а куда мчаться – вовсе все равно. Ребята, у которых эти тачки были, живо юную красотку подобрали, накатали всячески, «с приколами, – как она выразилась, – до первого аборта».
Но так как девка все же наша, русская, природная, вся эта пакость с нее скоро схлынула, как на заре туман. И свое сердце и все прелести она отдала парню с соседнего двора, слесарю родного электромеханического завода.
А чем таким этот, уже бывший милый ее покорил – она, вдруг как-то засмущавшись, открывать не стала.
А этот бывший милый – тоже русский человек: ребенка ей заделал тотчас. Затем родной электромеханический, не вынеся наших лихих реформ, остановился навсегда. Отец ее там тоже, значит, мастером работал. Стала вся семейка голодать – но не всухую, а по родному же обычаю ее милый от безделья запил и все, что можно было, в доме пропил. После чего и сам свалил.
И неудельная рязанская красавица осталась одна с сосунком и безработными родителями. И тогда, гонимая нуждой, пустилась выживать ранее освоенным паскудством на широкую московскую панель. Там, на панели, ей сразу же по море надавали – поскольку конкуренция со всей Руси, попавшей под мамаеву реформу, страшно велика. Но затем свезло устроиться «на фирму» – и вот она снимает угол у алкоголички, и сколько-то там чистыми, вычитая за этот угол и питание, у нее выходит, что и отсылается в Рязань.
– А здесь, ну, уже на фирме, приходилось огребать?
– Да всякое случается.
– А травку уже нюхала? Колеса потребляла?
– Да нет, что вы. Только один раз.
– А, если можешь, скажи честно: про принца в лимузине, когда ехала сюда, хоть втайне думала?
– Мало ль что думала… Мечтать не вредно…
– Ну а насчет как-то все же вырваться отсюда?
– Да тут никто особо и не держит. А что делать там?
Сюжет, как говорю, банальный, до того избитый, тысячу раз крученный по телевизору, подо все, на что только горазда выдумка телеведущих, комментарии: от искренней слезы – до искренней же хохмы, – что как-то уже и не действует ни на кого. Ну да, ну есть такое, ну прошел Мамай, действительно; ну следует ему ясак. Так что ж теперь, батюшкам обедни отменять, модистам – дефиле, или не должен реформатор на канарской яхте оттянуться от трудов, или телеведущему себе в новом джипе отказать?
Но с меня, уже довольно взгретого питьем, содрал эту коросту тот наличный факт, что соплеменница, статная и молодая, святое для любого племени на свете – мать, походкой не уступит никакому дефиле, – на два часа есть моя полная и безотказная рабыня. Вот поболтали по душам, скажу сейчас – и примет от меня любое скотство, раз уже оплачено, раз это для ее ребенка – хлеб. И я – не кто-то в яхте или телевизоре, а я именно – и вышел для нее этот Мамай на час. Даже независимо от того, впаду в указанное скотство или нет: она уже мне на него сдалась, уже я своим мамайством ее ребеночка кормлю!
А довернула душу мне еще такая мелочь: вдруг она заметила, что у нее поползла нить на колготках. И тут, как бы черпнув в нашей беседе по душам позволение пролить неуставные чувства, чуть не разбилась в плач: «Ну блин! Весь день сегодня не везет – еще колготки порвала, только надела!» – и мазала все, мазала их слюной, пытаясь притереть непритираемую нить. И этот плач – не по всему, что выпало на ее перелапанную полчищем кормильцев грудь, а по какой-то все затмившей в страшной нищете детали амуниции, – довел до края обуявший меня с самого начала этого мамаева попоища сумбур.
Но это-то мне наконец и помогло разделаться с не вылезавшим их хмельной башки домокловым вопросом. «А собственно какого черта, – озарило вдруг меня, – я, свободный человек, должен впадать с ней в скотство? Мне-то за это не платил никто, и никому я ничего не должен!» И скинув этот груз с души, я сразу ощутил большое облегчение – в огромной степени эгоистическое, конечно: отмазался от скверны один я – но не рязанская никак красавица, что жизнь немедленно и подтвердила.
Вошел Серега с поправляющей одежду черненькой, сам – во всем этом, после снятия козырного наряда с пуза, бескозырном безобразии. Я, взяв теперь опять над ним, путем гусарского самоотказа, моральный перевес, заорал: «Прикрой срам, с*к*! Дамы здесь!» – «Да им на это наплевать!» – «А мне нет! Набрось халат хоть!» Но пока я ходил за халатом в ванную, пока там заодно уж отливал – он, не теряя ограниченного таксой времени, успел утащить рязанскую на кухню. Сунулся я туда в этом моральном раже – а она уже в чем мама родила. И взгляд ее, уже со всем и этим ражем, знать, знакомый, лишь попросил меня не о спасении из лап гурмана – а просто, если можно, сгинуть и дебош не затевать.
Вернулся я в комнату к брюнетке, еще с ней выпил – но внятного контакта с ней уже не достиг. И я уж был хорош, и она, в отличие от первой, разговором не блистала. Только все продолжала убиваться про себя на прежний лад: уголки губ у нее теперь валились еще ниже, и ей стоило еще большего труда в ответ на мои глупые расспросы задирать их вверх. Лишь выяснилось, что она с Иваново, где я был в наши дни и где, как мне сказали, у нас самая высокая статистика самоубийств. О чем я ей не утерпел поведать – добившись этим лишь того, что при очередной мучительной попытке подтянуться уголками губ из ее глаз заструились слезы. И я заткнулся, дурак дураком. Стоило ль, если не можешь все равно ни помочь, ни вызволить из этого устоявшегося ныне рабства ни одной души, терзать и без того затерзанную душу?
Пришел обратно, нарязанившись уже с рязанской, друг – тоже не чересчур в конце концов повеселевший. То ли я его как-то своей несолидарностью обидел, то ли не вон из кожи вылезла ублажить его неладно обожравшееся брюхо та. Но мы уже копаться в этом всем не стали, а всей четверкой сели, раз окончилась такая пьянка, просто выпить за помин души на посошок. Да, бандерша еще звонила: «Александр? Все ли у вас хорошо? Девушки вам понравились? Не собираетесь продлить заказ? Вы можете записать их номера, и в следующий раз мы забронируем для вас именно их».
Хотел я этой гн*д* ото всей, набравшейся с лихвой, души сказать, кто она есть – но как-то своевременно смекнул, что ее навряд ли чем проймешь, только девчонкам еще как-то, может, будет хуже. И, кстати, вот зачем, я понял тут, ивановская так выбивалась из силенок натянуть свою улыбку. Кто вон из кожи угодит клиенту, чьи запишут номера – очутятся, видать, в каком-то легком фаворе: как раз на лишнюю конфетку, йогурт для застрявшего в Рязани, Сызрани, Калуге, Липецке, Йошкар-Оле и прочих канашах и шуях малыша.
И тут, как вмазали мы посошок, каким-то странным, свинским образом сложившись душами за эти два часа, – меня и прорвало. «Эх, девки, – говорю, – да вы же наши, братские, родные! Рязань, Иваново – все русская земля! Да как же нас так угораздило? Брат брату соплеменниц в рабство продает! Да мы тогда не то что басурмане, стократ хуже!»
Друг детства что-то вякнул, я ему: «А ты, Мамай, молчи! Объелся, обожрался, оскотинился! Нашел за все свое дерьмо ответчиц! Как у тебя уйло-то поднялось? Ты на ивановскую глянь, ей жить два дня осталось, от нее этой ивановщиной, суицидщиной разит! А ты, – на рязанскую ору, – еще помучаешься, ты – мать настоящая, для своего ублюдка стерпишь все. И он весь в тебя вырастет и за тебя уж отомстит, так отомстит! Пройдет по адресам, из автомата расстреляет – и будет прав! Мы его маму выели – а он нас так отштопает, как нынешним убийцам и не снилось! Они еще так просто убивают, от балды – а он уже родился мстить. Придет сюда с гранатой: мама моя здесь по вызову была? И спрашивать не станет, встал у меня хрен или не встал. На, скажет, получи! И его будет, ублюдка, правда! А не он, так другой достанет, их уже – страна!..»
Ивановская уже – в три ручья, забыв, что это – строго-настрого; рязанскую я тоже наконец допек: лицом покаменела и колготки даже перестала теребить. Да и мой друг, похоже, стал уже не рад, что позвонил, еще 15 лет не звонил бы! Но тут меня оборвал как раз звонок шофера, подкатившего забрать невольниц после случки.
«А, вот он, – заорал я, – гад, работорговец! А ну пошли, сейчас ему все фары разобью! И пусть меня за нападение на эту рабскую торговлю по всей падле судят!»
Но когда я уже выскочил в прихожую искать штиблеты, рязанская ко мне подходит – и не ласково, не строго, а с какой-то маминой, которой я боялся с детства, ноткой в тоне говорит: «Ну все. Не надо никуда идти и никого трогать. Сиди дома». И я, как-то покаянно повинуясь ей, опять не кинулся в уже сполна назревший на моей душе дебош. Только по пьяному обычаю расцеловался на прощанье в губы с девками, и с другом тоже. И они ушли.
А я еще сидел один и пил, и жрал остатки шоколада и икры, пока не вытошнило. Но и от этого легче не стало.
roslyakov.ru
Комментарии
Он ушёл воевать, что бы землю крестьянам в Гренаде отдать.
А в эпиграф добавить бы всем надоевшие строки.
Что жизнь надо прожить так чтобы не было мучительно больно, за каждую зря прожитую минуту.
По всей видимости герой пару минут не зря прожил....