Тайна смерти Гоголя

На модерации Отложенный

Доцент Пермской медицинской академии М. И. Давидов, которого наши читатели знают по публикациям о ранениях А. С. Пушкина и М. Ю. Лермонтова, проанализировал 439 документов, изучая болезнь Гоголя.

- Михаил Иванович, еще при жизни писателя по Москве ходили слухи, что он страдает "сумасшествием". У него была шизофрения, как утверждают отдельные исследователи?

- Нет, шизофрении у Николая Васильевича не было. Но в течение последних 20 лет жизни он страдал, говоря языком современной медицины, маниакально-депрессивным психозом. При этом ни разу не осматривался психиатром, и о наличии у него психического заболевания врачи не догадывались, хотя близкие знакомые подозревали это. У писателя были периоды необычайно веселого настроения, так называемые гипомании. Они сменялись приступами жестокой тоски и апатии — депрессии.

Психическое заболевание протекало, маскируясь под различные соматические (телесные) болезни. Больного осматривали ведущие медицинские светила России и Европы: Ф. И. Иноземцев, И. Е. Дядьковский, П. Круккенберг, И. Г. Копп, К. Г. Карус, И. Л. Шенлейн и другие. Выставлялись мифические диагнозы: "спастический колит", "катар кишок", "поражение нервов желудочной области", "нервическая болезнь" и так далее. Естественно, лечение этих мнимых болезней эффекта не давало.

- До сих пор многие думают, что Гоголь умер воистину ужасно. У него якобы наступил летаргический сон, принятый окружающими за смерть. И он был похоронен заживо. А затем умер от недостатка кислорода в могиле.

- Это не более, чем слухи, ничего общего не имеющие с действительностью. Но регулярно попадающие на страницы газет и журналов. В появлении этих слухов частично виноват сам Николай Васильевич. При жизни он страдал тафефобией — страхом погребения заживо, поскольку с 1839 года, после перенесенного малярийного энцефалита, был подвержен обморокам с последующим продолжительным сном. И патологически боялся, что во время подобного состояния его могут принять за умершего.

Более 10 лет он не ложился в постель. Ночами дремал, сидя или полулежа в кресле или на диване. Не случайно в "Выбранных местах из переписки с друзьями" он написал: "Завещаю тела моего не погребать до тех пор, пока не покажутся явные признаки разложения".

Гоголь был похоронен 24 февраля 1852 года на погосте Данилова монастыря в Москве, а 31 мая 1931 года прах писателя перенесли на Новодевичье кладбище.

- В периодической печати встречаются утверждения, что при эксгумации вроде бы обнаружилось, что обшивка гроба как будто вся исцарапана и изорвана. Тело писателя неестественно скручено. На этом и базируется версия, что Гоголь умер уже в гробу.

- Чтобы понять ее несостоятельность, достаточно вдуматься в следующий факт. Эксгумация проводилась спустя почти 80 лет после захоронения. При таких сроках от тела остаются лишь костные структуры, не связанные друг с другом. А гроб и обивка изменяются настолько, что определить какое-либо "исцарапывание изнутри" совершенно невозможно.

- Есть и такая точка зрения. Гоголь покончил с собой, приняв незадолго до смерти ртутный яд...

- Да, действительно, некоторые литературоведы считают, что приблизительно за две недели до смерти Николай Васильевич принял пилюлю каломеля. А поскольку писатель голодал, она не выводилась из желудка и действовала как сильный ртутный яд, вызвав смертельное отравление.

Но для православного, глубоко верующего человека, каким был Гоголь, любая попытка самоубийства была страшным грехом. Кроме того, одна пилюля каломеля — распространенного ртутьсодержащего лекарства того времени — не могла принести вреда. Суждение, что у голодающего человека препараты длительно задерживаются в желудке, ошибочно. Даже при голодании лекарства под влиянием сокращения стенок желудка и кишечника передвигаются по пищеварительному каналу, изменяясь под влиянием желудочного и кишечного соков. Наконец, у больного отсутствовали симптомы ртутного отравления.

- Журналист Белышева выдвинула гипотезу, что писатель умер от брюшного типа, вспышка которого была в 1852 году в Москве. Именно от тифа умерла Екатерина Хомякова, которую во время болезни несколько раз навещал Гоголь.

- Возможность брюшного тифа у Гоголя обсуждалась на консилиуме, проведенном 20 февраля с участием шести известных московских докторов: профессоров А. И. Овера, А. Е. Эвениуса, И. В. Варвинского, С. И. Клименкова, врачей К. И Сокологорского и А. Т. Тарасенкова. Диагноз был категорически отвергнут, ибо признаков этого заболевания у Николая Васильевича действительно не было.

- К какому выводу пришел консилиум?

- Лечащий врач писателя А. И. Овер и профессор С. И. Клименков настояли на диагнозе "менингит" (воспаление мозговых оболочек). К этому мнению присоединились другие участники консилиума, за исключением опоздавшего Варвинского, который выставил диагноз "гастроэнтерит вследствие истощения". Однако объективных симптомов менингита у писателя не было: ни лихорадки, ни рвоты, ни напряжения затылочных мышц... Заключение консилиума оказалось ошибочным.

К тому моменту состояние писателя было уже тяжелым. Бросалось в глаза резко выраженное истощение и обезвоживание организма. Он находился в состоянии так называемого депрессивного ступора. Лежал на постели прямо в халате и сапогах. Отвернувшись лицом к стене, ни с кем не разговаривая, погруженным в себя, молча ожидая смерти. С ввалившимися щеками, запавшими глазами, тусклым взором, слабым ускоренным пульсом...

- Что же было причиной такого тяжелого состояния?

- Обострение его душевной болезни. Психотравмирующая ситуация — скоропостижная смерть Хомяковой в конце января — вызвала очередную депрессию. Жесточайшая тоска и уныние овладели Гоголем. Возникло острое нежелание жить, характерное для этой душевной болезни. Нечто подобное было у Гоголя в 1840, 1843, 1845 годах. Но тогда ему посчастливилось. Состояние депрессии самопроизвольно прошло.

С начала же февраля 1852 года Николай Васильевич практически полностью лишил себя пищи. Резко ограничил сон. Отказался от приема лекарств. Сжег практически готовый второй том "Мертвых душ". Стал уединяться, желая и в то же время со страхом ожидая смерти. Он свято верил в загробную жизнь. Поэтому, чтобы не оказаться в аду, ночи напролет изнурял себя молитвами, стоя на коленях перед образами. Великий пост начал на 10 дней раньше, чем полагалось по церковному календарю. По существу это был не пост, а полный голод, продолжавшийся три недели, до самой смерти писателя.

- Наука утверждает, что без пищи можно продержаться все 40 дней.

- Срок этот едва ли безоговорочно справедлив и для здоровых, крепких людей. Гоголь же был физически слабым, больным человеком. После перенесенного ранее малярийного энцефалита страдал булимией — патологически повышенным аппетитом. Много ел, преимущественно сытные мясные кушанья, но из-за обменных нарушений в организме совершенно не прибавлял в весе. До 1852 года посты он практически не соблюдал. А тут, кроме голодания, резко ограничил себя в жидкости. Что вместе с лишением пищи привело к развитию тяжелейшей алиментарной дистрофии.

- Как лечили Гоголя?

- Соответственно неверно поставленному диагнозу. Сразу после окончания консилиума, с 15 часов 20 февраля доктор Клименков принялся за лечение "менингита" теми несовершенными методами, что применялись в ХIХ веке. Больного насильно посадили в горячую ванну, а голову стали обливать ледяной водой. После этой процедуры писателя бил озноб, но его держали без одежды. Выполнили кровопускание, к носу больного приставили 8 пиявок, чтобы усилить носовое кровотечение. Обращение с пациентом было жестоким. На него грубо кричали. Гоголь пытался противиться процедурам, но его руки с силой заламывали, причиняя боль...

Состояние больного не только не улучшилось, но стало критическим. Ночью он впал в беспамятство. И в 8 часов утра 21 февраля, во сне, у писателя остановилось дыхание и кровообращение. Медицинских работников рядом не было. Дежурила сиделка.

Участники состоявшегося накануне консилиума стали собираться к 10 часам и вместо больного застали уже труп писателя, с лица которого скульптор Рамазанов снимал посмертную маску. Врачи явно не ожидали такого быстрого наступления смерти.

- Что стало ее причиной?

- Острая сердечно-сосудистая недостаточность, вызванная кровопусканием и шоковыми температурными воздействиями на страдавшего тяжелой алиментарной дистрофией больного. (Такие больные очень плохо переносят кровотечения, нередко совсем не большие. Резкая перемена тепла и холода также ослабляет сердечную деятельность). Дистрофия же возникла из-за длительного голодания. А оно было обусловлено депрессивной фазой маниакально-депрессивного психоза. Таким образом получается целая цепочка факторов.

- Врачи откровенно навредили?

- Они добросовестно заблуждались, поставив неверный диагноз и назначив нерациональное, ослабляющее больного лечение.

- Писателя можно было спасти?

- Насильственным кормлением высокопитательными продуктами, обильным питьем, подкожными вливаниями соляных растворов. Если бы это было сделано, его жизнь безусловно была бы сохранена. Кстати, самый молодой участник консилиума доктор А. Т. Тарасенков был уверен в необходимости насильственного кормления. Но по каким-то соображениям на этом не настоял и лишь пассивно наблюдал за неверными действиями Клименкова и Овера, позднее жестоко осудив их в своих воспоминаниях.

Сейчас подобных больных обязательно госпитализируют в психиатрическую больницу. Насильственно кормят высокопитательными смесями через желудочный зонд. Подкожно вводят солевые растворы. А также назначают антидепрессанты, которых во времена Гоголя еще не было.

Трагедия Николая Васильевича состояла в том, что его психическое заболевание при жизни так и не было распознано.

 

Письмо Николая Рамазанова о смерти Гоголя

"Кланяюсь Нестору Васильевичу и сообщаю крайне горестную весть...

Сего числа после обеда прилег я на диван почитать, как вдруг раздался звонок и слуга мой Терентий объявил, что приехал г. Аксаков и еще кто-то, и просят снять маску с Гоголя. Эта нечаянность так поразила меня, что я долго не мог опомниться. Хотя и вчера еще Островский бывши у меня говорил, что Гоголь крепко болен, но никто не ожидал такой развязки. В минуту эту я собрался, взяв с собою моего формовщика Баранова, отправился в дом Талызина, на Никитском бульваре, где у графа Толстого проживал Николай Васильевич. Первое, что я встретил, это была гробовая крыша малинового бархата /.../ В комнате нижнего этажа я нашел останки так рано взятого смертию.

В минуту закипел самовар, был разведен алебастр и лицо Гоголя было им покрыто. Когда я ощупывал ладонью корку алебастра — достаточно ли он разогрелся и окреп, то невольно вспомнил завещание (в письмах к друзьям), где Гоголь говорит, чтобы не предавали тело его земле, пока не появятся в теле все признаки разложения. После снятия маски можно было вполне убедиться, что опасения Гоголя были напрасны; он не оживет, это не летаргия, но вечный непробудный сон /.../

При уходе от тела Гоголя я наткнулся у крыльца на двоих безногих нищих, которые стояли на костылях на снегу. Подал я им и подумал: эти безногие бедняжки живут, а Гоголя уже нет!"

(Николай Рамазанов — Нестору Кукольнику, 22 февраля 1852 года).

Известный литературовед, главный редактор академического полного собрания сочинений Н.В. Гоголя, профессор РГГУ Юрий МАНН прокомментировал этот документ.

- Когда и при каких обстоятельствах стало известно это письмо?

- Впервые оно было опубликовано в сборнике М.Г. Данилевского, вышедшем в 1893 году в Харькове. Письмо было приведено не полностью, без указания адресата и потому оказалось вне внимания исследователей, изучавших обстоятельства смерти Гоголя. Года два назад я работал в рукописном отделе РНБ (бывшая библиотека имени Салтыкова-Щедрина), фонд 236, единица хранения 195, лист 1-2, где собирал материалы для второго тома биографии Гоголя. (Первый том — "Сквозь видный миру смех..." Жизнь Н.В. Гоголя. 1809-1835." — вышел в 1994 году). В числе других я обнаружил и этот документ.

- Почему же вы так долго молчали?

- Все это время я работал над книгой, где письмо будет опубликовано полностью. Предоставить фрагменты письма для публикации меня заставил тот факт, что к недавней печальной дате версия о том, что Гоголь был похоронен живым, снова пошла гулять по страницам газет.

- Что именно в этом письме свидетельствует, что Гоголя похоронили не живым?

- Начнем с фактов. Гоголя лечили лучшие врачи того времени. Если с точки зрения современной медицины и не все делалось так, как надо, все-таки это были не шарлатаны, не недоумки, и отличить мертвого от живого они, конечно же, могли. Кроме того, врачей соответствующим образом предупредил сам Гоголь, точнее, его завещание, где было сказано: "Находясь в полном присутствии памяти и здравого рассудка, излагаю здесь мою последнюю волю. Завещаю тела моего не погребать до тех пор, пока не появятся явные признаки разложения."

- Но в письме про эти признаки ничего нет...

- И не могло быть. Гоголь скончался в 8 часов утра, Рамазанов появился сразу после обеда. Он был замечательным скульптором, знал Гоголя лично и, конечно, со всем вниманием отнесся к порученному делу. Снятие маски с живого человека невозможно.

Рамазанов убедился, что опасения Гоголя были напрасны, и с величайшим сожалением констатировал, что это сон вечный. Достоверность его вывода увеличивается тем, что внимание было соответствующим образом, то есть завещанием Гоголя, направлено. Отсюда категорический вывод.

- Почему же все-таки голова Гоголя оказалась повернутой?

- Бывает, что в гробу крышка под давлением смещается. При этом она касается черепа, и он поворачивается.

- И все же версия о том, что Гоголя похоронили живым, гуляет...

- Причина тому — обстоятельства жизни, характер, психологический облик. Сергей Тимофеевич Аксаков говорил, что нервы у Гоголя были вверх ногами. От него всего можно было ожидать. Надо еще учесть, что невольно произошло сопряжение двух тайн: "Мертвые души" должны были раскрыть тайну русской жизни, предназначение русского народа. Когда Гоголь умер, Тургенев сказал, что в этой смерти скрыта какая-то тайна. Как это часто бывает, высокая тайна жизни и творчества Гоголя была низведена на уровень дешевого беллетристического хода и мелодраматического эффекта, которые всегда впору массовой культуре.

 

"Нет ничего торжественнее смерти"

Смерть Екатерины Михайловны Хомяковой, последовавшая после непродолжительной болезни 26 января 1852 года, угнетающе подействовала на Гоголя. На утро после первой панихиды он сказал Хомякову: "Все для меня кончено!" Тогда же, по свидетельству Степана Петровича Шевырева, друга и душеприказчика Гоголя, он произнес перед гробом покойной и другие слова: "Ничего не может быть торжественнее смерти. Жизнь не была бы так прекрасна, если бы не было бы смерти".

Екатерина Михайловна была сестрой одного из ближайших друзей Гоголя, поэта Николая Языкова. Она скончалась тридцати пяти лет от роду, оставив семерых детей. Смерть эта так тяжело отозвалась в душе Гоголя, что он не нашел в себе сил пойти на похороны.

Екатерина Михайловна Хомякова происходила из старинного рода симбирских дворян Языковых. Рано оставшись без отца, она жила с матерью, которая вела уединенный образ жизни. Сергей Нилус в книге "Великое в малом" рассказывает, что Екатериной Михайловной в ранней молодости был увлечен Николай Александрович Мотовилов (служка Божией Матери и Серафимов, как он впоследствии себя называл). На вопрос о ней преподобного Серафима, Саровского чудотворца, Мотовилов отвечал: "Она хоть и не красавица в полном смысле этого слова, но очень миловидна. Но более всего меня в ней прельщает что-то благодатное, божественное, что просвечивается в лице ее". И далее на расспросы старца Мотовилов рассказывал: "Отец ее, Михаил Петрович Языков, рано оставил ее сиротой, пяти или шести лет, и она росла в уединении при больной своей матери, Екатерине Александровне, как в монастыре — всегда читывала ей утренние и вечерние молитвы, и так как мать ее была очень религиозна и богомольна, то у одра ее часто бывали и молебны, и всенощные. Воспитываясь более десяти лет при такой боголюбивой матери, и сама она стала как монастырка. Вот это-то мне в ней более всего и в особенности нравится".

Надежда видеть Екатерину Михайловну своей женой не покидала Мотовилова вплоть до мая 1832 года, когда он сделал предложение (несмотря на предсказание преподобного Серафима, что он женится на крестьянке) и получил окончательный отказ.

В 1836 году Екатерина Михайловна вышла замуж за Алексея Степановича Хомякова и вошла в круг его друзей. Среди них был и Гоголь, который вскоре стал с ней особенно дружен. Издатель "Русского Архива" Петр Иванович Бартенев, не раз встречавший его у Хомяковых, свидетельствует, что "по большей части он уходил беседовать с Екатериною Михайловною, достоинства которой необыкновенно ценил". Дочь Алексея Степановича Мария со слов отца передавала, что Гоголь, не любивший много говорить о своем пребывании в Святой Земле, одной Екатерине Михайловне рассказывал, что он там чувствовал.

Едва ли когда-нибудь можно будет до конца понять, почему смерть Екатерины Михайловны произвела такое сильное впечатление на Гоголя. Несомненно, что это было потрясение духовное. Нечто подобное произошло и в жизни Хомякова. Об этом мы можем судить по запискам Юрия Федоровича Самарина, которые священник отец Павел Флоренский называет документом величайшей биографической важности: "Это чуть ли не единственное свидетельство о внутренней жизни Хомякова, притом о наиболее тонких движениях его души, записанное другом и учеником и вовсе не предназначавшееся для печати". Остановимся на данном свидетельстве, чтобы уяснить, какое значение смерть жены имела для Хомякова.

"Узнав о кончине Екатерины Михайловны, — рассказывает Самарин, — я взял отпуск и, приехав в Москву, поспешил к нему (Хомякову. — В.В.). Когда я вошел в его кабинет, он встал, взял меня за обе руки и несколько времени не мог произнести ни одного слова. Скоро, однако, он овладел собою и рассказал мне подробно весь ход болезни и лечения. Смысл рассказа его был тот, что Екатерина Михайловна скончалась вопреки всем вероятностям вследствие необходимого стечения обстоятельств: он сам ясно понимал корень болезни и, зная твердо, какие средства должны были помочь, вопреки своей обыкновенной решительности усомнился употребить их. Два доктора, не узнав болезни, которой признаки, по его словам, были очевидны, впали в грубую ошибку и превратным лечением произвели болезнь новую, истощив все силы организма. Он все это видел и уступил им <...> Выслушав его, я заметил, что все кажется ему очевидным теперь, потому что несчастный исход болезни оправдал его опасения и вместе с тем изгладил из его памяти все остальные признаки, на которых он сам, вероятно, основывал надежду на выздоровление. <...> Тут он остановил меня, взяв меня за руку: "Вы меня не поняли: я вовсе не хотел сказать, что легко было спасти ее. Напротив, я вижу с сокрушительной ясностью, что она должна была умереть для меня, именно потому, что не было причины умереть. Удар был направлен не на нее, а на меня. Я знаю, что ей теперь лучше, чем было здесь, да я-то забывался в полноте своего счастья. Первым ударом я пренебрег; второй — такой, что его забыть нельзя". Голос его задрожал, и он опустил голову; через несколько минут он продолжал: "Я хочу вам рассказать, что со мною было. Тому назад несколько лет я пришел домой из церкви после причастия и, развернув Евангелие от Иоанна, я напал на последнюю беседу Спасителя с учениками после Тайной вечери. По мере того, как я читал, эти слова, из которых бьет живым ключом струя безграничной любви, доходили до меня все сильнее и сильнее, как будто кто-то произносил их рядом со мною. Дойдя до слов: "вы друзи мои есте", я перестал читать и долго вслушивался в них. Они проникали меня насквозь. На этом я заснул. На душе сделалось необыкновенно легко и светло. Какая-то сила подымала меня все выше и выше, потоки света лились сверху и обдавали меня; я чувствовал, что скоро раздастся голос. Трепет проникал по всем жилам. Но в одну минуту все прекратилось; я не могу передать вам, что со мною сделалось. Это было не привидение, а какая-то темная непроницаемая завеса, которая вдруг опустилась передо мною и разлучила меня с областью света. Что на ней было, я не мог разобрать; но в то же мгновение каким-то вихрем пронеслись в моей памяти все праздные минуты моей жизни, все мои бесплодные разговоры, мое суетное тщеславие, моя лень, мои привязанности к житейским дрязгам. Чего тут не было! Знакомые лица, с которыми Бог знает почему сходился и расходился, вкусные обеды, карты, бильярдная игра, множество таких вещей, о которых, по-видимому, никогда я не думаю и которыми, казалось мне, я нисколько не дорожу. Все это вместе слилось в какую-то безобразную массу, налегло на грудь и придавило меня к земле. Я проснулся с чувством сокрушительного стыда. В первый раз почувствовал я себя с головы до ног рабом жизненной суеты. Помните, в отрывках, кажется, Иоанна Лествичника эти слова: "Блажен, кто видел ангела; сто крат блаженнее, кто видел самого себя" (Точнее, не у преподобного Иоанна Лествичника, а у святого Исаака Сирина: "Кто сподобился увидеть самого себя, тот лучше сподобившегося видеть ангелов" (Аввы Исаака Сирина Слова подвижнические. Слово 41).). Долго я не мог оправиться после этого урока, но потом жизнь взяла свое. Трудно было не забыться в той полноте невозмутимого счастья, которым я пользовался. Вы не можете понять, что значит эта жизнь вдвоем. Вы слишком молоды, чтобы оценить ее". Тут он остановился и несколько времени молчал, потом прибавил: "Накануне ее кончины, когда уже доктора повесили головы и не оставалось никакой надежды на спасение, я бросился на колени перед образом в состоянии, близком к исступлению, и стал не то что молиться, а испрашивать ее от Бога. Мы все повторяем, что молитва всесильна, но сами не знаем ее силы, потому что редко случается молиться всею душой. Я почувствовал такую силу молитвы, какая могла бы растопить все, что кажется твердым и непроходимым препятствием: я почувствовал, что Божие всемогущество, как будто вызванное мною, идет навстречу моей молитве и что жизнь жены может быть мне дана. В эту минуту черная завеса опять на меня опустилась, повторилось, что уже было со мною в первый раз, и моя бессильная молитва упала на землю! Теперь вся прелесть жизни для меня утрачена. Радоваться жизни я не могу. <...> Остается исполнить мой урок. Теперь, благодаря Богу, не нужно будет самому себе напоминать о смерти, она пойдет со мной неразлучно до конца".

"Я записал, — продолжает Самарин, — этот рассказ от слова до слова, как он сохранился в моей памяти; но, перечитав его, я чувствую, что не в состоянии передать того спокойно сосредоточенного тона, которым он говорил со мной. Слова его произвели на меня глубокое впечатление именно потому, что именно в нем одном нельзя было предположить ни тени самообольщения. Не было в мире человека, которому до такой степени было противно и несвойственно увлекаться собственными ощущениями и уступить ясность сознания нервическому раздражению. Внутренняя жизнь его отличалась трезвостью, — это была преобладающая черта его благочестия. Он даже боялся умиления, зная, что человек слишком склонен вменять себе в заслугу каждое земное чувство, каждую пролитую слезу; и когда умиление на него находило, он нарочно сам себя обливал струею холодной насмешки, чтобы не давать душе своей испаряться в бесплодных порывах и все силы ее опять направить на дела. Что с ним действительно совершалось все, что он мне рассказал, что в эти две минуты его жизни самопознание его озарилось откровением свыше, — в этом я так же уверен, как и в том, что он сидел против меня, что он, а не кто другой говорил со мною.

Вся последующая его жизнь объясняется этим рассказом. Кончина Екатерины Михайловны произвела в ней решительный перелом. Даже те, которые не знали его очень близко, могли заметить, что с сей минуты у него остыла способность увлекаться чем бы то ни было, что прямо не относилось к его призванию. Он уже не давал себе воли ни в чем. По-видимому он сохранял свою прежнюю веселость и общительность, но память о жене и мысль о смерти не покидали его. <...> Жизнь его раздвоилась. Днем он работал, читал, говорил, занимался своими делами, отдавался каждому, кому до него было дело. Но когда наступала ночь и вокруг него все улегалось и умолкало, начиналась для него другая пора. <...> Раз я жил у него в Ивановском. К нему съехалось несколько человек гостей, так что все комнаты были заняты и он перенес мою постель к себе. После ужина, после долгих разговоров, оживленных его неистощимою веселостью, мы улеглись, погасили свечи, и я заснул. Далеко за полночь я проснулся от какого-то говора в комнате. Утренняя заря едва-едва освещала ее. Не шевелясь и не подавая голоса, я начал всматриваться и вслушиваться. Он стоял на коленях перед походной своей иконой, руки были сложены крестом на подушке стула, голова покоилась на руках. До слуха моего доходили сдержанные рыдания. Это продолжалось до утра. Разумеется, я притворился спящим. На другой день он вышел к нам веселый, бодрый, с обычным добродушным своим смехом. От человека, всюду его сопровождавшего, я слышал, что это повторялось почти каждую ночь..."

Мемуаристы отмечали, что в смерти Екатерины Михайловны Гоголь увидел как бы некое предвестие для себя. "Смерть моей жены и мое горе сильно его потрясли, — вспоминал Хомяков, — он говорил, что в ней для него снова умирают многие, которых он любил всей душою, особенно же Н.М. Языков".

После кончины Екатерины Михайловны Гоголь постоянно молился. "Между тем, как узнали мы после, — рассказывал Шевырев, — большую часть ночей проводил он в молитве, без сна". По словам первого биографа Гоголя Пантелеймона Кулиша, "во все время говенья и прежде того — может быть, со дня смерти г-жи Хомяковой — он проводил большую часть ночей без сна, в молитве".

Незадолго до своей кончины Гоголь на отдельном листке начертал крупным, как бы детским почерком: "Как поступить, чтобы признательно, благодарно и вечно помнить в сердце моем полученный урок? И страшная История Всех событий Евангельских..." Биографы гадают, что может означать эта запись. "К чему относились эти слова, — замечал Шевырев, — осталось тайной". Самарин утверждал, что они указывают на какое-то полученное Гоголем свыше откровение. Как знать, не идет ли здесь речь об уроке, сродни тому, который получил Хомяков?..