Пермская обитель
На модерации
Отложенный
— Нет, нет, — быстро возразил Олегу Вдовину отец Михаил и мягко улыбнулся. — В монастырь меня привела любовь! — И уточнил, вздохнул со светлой грустью. — Обычная земная любовь, земная страсть!
— Не может быть! — не удержался, невольно воскликнул Олег и со стуком поставил на полированный стол рюмку с водкой. Сидели они в небольшом кафе за маленьким столом на двоих. Вдовин поразился, как мог Алешка Каменев (так в миру звали отца Михаила) скрыть от него свою страсть, которая привела выпивоху, бабника, весельчака, преферансиста, одним словом, компанейского рубаху-парня, в монастырь.
— Неужели ты не догадывался? — глядел на Олега Вдовина с прежней тихой, мягкой улыбкой отец Михаил.
— Помню, что ты изменился после поездки в Пермь, крутился, когда я тебе звонил, звал в ЦДЛ посидеть за рюмкой, поболтать. Я уж решил, что ты за роман засел. Ну, думаю, скоро выдаст... Помнишь, ты поговаривать начал, что пора на прозу переходить... Да-а... По правде сказать, я был ошеломлен, когда узнал, что ты в монахи подался... Такой жизнелюб — и в монастырь! С ума сойти можно! Это не только меня поразило, многие друзья наши долго пошучивали в буфете ЦДЛа, что ты грехи свои тяжкие замаливать подался. Уж мы с тобой погрешили много, — засмеялся Олег, глядя на крупное, красивое лицо с широкой густой бородой отца Михаила. Наметившаяся проседь в темных волосах бороды, на висках делала его доброе лицо еще романтичней, притягательней, подумалось, что такому человеку приятно исповедоваться, легко делиться наболевшим. Отец Михаил был высок ростом, плечист, за те три года, что Олег не видел его, пополнел, еще шире раздался в плечах, но остался по-прежнему моложавым, ни единой морщинки не было на его лице. Выглядел он эдаким добродушным богатырем, таким, вероятно, был легендарный монах Пересвет. Вдовин заметил, что после его слов о грехах отец Михаил опустил глаза, смутился, поскучнел. Вероятно, он подумал, что Олег, захмелев, начнет вспоминать какой-нибудь буйный эпизод из шальной молодости, испортит встречу.
— Возьму-ка и я винца, — пробормотал отец Михаил, неторопливо вставая со стула, но Вдовин опередил его, живо вскочил, говоря:
— Сиди-сиди, я принесу! — и приостановился. — А тебе можно?
— В меру не грех...
Олег Вдовин быстро направился к бару меж тесно расставленных столов. Посетителей в кафе было мало, несмотря на обеденное время. Вдовин, в отличии от Каменева был худощав, быстр, до суетливости, в движениях, добродушен, всегда готов был сделать приятное ближнему.
С Алешкой Каменевым они сдружились лет восемнадцать назад: познакомились на Всесоюзном совещании молодых литераторов и как-то сразу потянулись друг к другу. Алешка только что перебрался в Москву из Перми. Был насторожен, молчалив в говорливых компаниях поэтов-москвичей, а Олег к тому времени пообтерся среди них, был поуверенней. С тех пор их жизнь шла рядом. В одних издательствах выпускали книги, вместе вступили в Союз писателей, частенько сиживали в нижнем буфете Центрального дома литераторов, частенько в одной компании бывали в командировках, где очень весело и пьяно проводили время. Скажите, какой поэт не любит женщин? И какая женщина может устоять перед добродушным балагуром, высоким красавцем-брюнетом? Как сам Алешка Каменев шутливо писал о себе: «Как хорошо быть ветреным брюнетом, с особым шиком жить, как уркаган, играть в рулетку, херес пить при этом, и с новой дамой заводить роман!» Веселым, легким, удачливым был Алешка Каменев, потому-то так неожиданен был его уход в монастырь. Олегу было обидно, что он ни разу не намекнул ему, своему другу, о таком желании. Внезапно исчез, ни слуху ни духу, и вдруг Вдовин узнает — Алешка Каменев подался в монастырь! Сначала он не поверил, потом убедился — правда. Три года они не виделись. А сегодня в Перми, в День книги, в городском культурном центре на встрече местной интеллигенции с московскими писателями Вдовин со сцены обратил внимание на монаха, сидевшего среди слушателей в зале, и вдруг с восторгом узнал Алешку Каменева.
И вот они сидят в кафе, говорят неспешно. Олег чувствует некоторую неловкость, не знает как себя вести с отцом Михаилом, опасается неуклюжим словом задеть его, обидеть, ведь теперь рядом со ним не поэт Алешка Каменев, а монах. Кажется, что его черное монашеское одеяние невидимой стеной встало между ними.
Олег принес полный бокал красного сухого вина, поставил перед отцом Михаилом.
— Грустно что-то... — вздохнул монах.
— Осень, — наигранно бодро откликнулся Вдовин и пошутил: — Осенью душа поэта всегда в грусти и печали! Слышишь, как тонко, сыро пахнут осенние листья, как уныло ноет троллейбус, трогаясь от остановки, — кивнул он на открытое окно. — Кстати, тебе не дует, а то, может, закроем?
— Пускай, — вяло махнул рукой отец Михаил и взял бокал.
Они выпили.
— Честно говоря, я не совсем ловко чувствую себя рядом с тобой, — признался Олег. — Не знаю, как вести себя, о чем говорить. Ощущение такое, что мы из разных миров. Я остался в прежнем, такой же шальной гуляка, а ты шагнул в иной, чистый, недоступный мне мир...
— Брось ты, — как-то ласково улыбнулся отец Михаил и коснулся руки Вдовина.
— И сам ты стал иным, — продолжил Олег. — Таким я тебя раньше представить не мог. А те, кто знает тебя сейчас, вряд ли могут увидеть тебя таким, каким знал я.
— Человек меняется, но прошлое всегда с ним. От воспоминаний не спрячешься в монастырь. Особенно остры и сладки они бывают, когда встретишься с человеком из прошлого...
— Сладки? — удивленно переспросил Вдовин. Ему почему-то казалось, что монах должен тяготиться своим грешным прошлым.
— Да, сладки печальной сладостью...
— Может быть, тебя тянет вернуться назад, к нам?
— Нет-нет. Такого нет, не было... Ничего нового я не увижу, не почувствую там, особенно после встречи с Таней, после того, что я пережил... Ты говорил, что я изменился после поездки в Пермь, где мы были руководителями областного семинара молодых писателей, да, именно эта поездка опрокинула всю мою жизнь... Не знаю, помнишь ли ты молодую поэтессу Татьяну Федотову, ведь ты был у прозаиков...
— Не помню, — подумал, покачал головой Олег.
— Она не была звездой семинара, ее лишь вежливо упомянули в списке подающих надежды, но не в этом дело, не в этом... Ей было в то время двадцать один год, она только что закончила пединститут и работала в школе на полставке. Все это я узнал потом, потом, а сначала она произвела на меня ошеломляющее впечатление...
— Я помню много девчат, которые производили на тебя такое впечатление, — не удержался, вставил, усмехнулся Вдовин.
— Было, было, но здесь иное, — перебил отец Михаил, недовольно морщась, и отхлебнул вина из бокала. Олег Вдовин умолк и больше его не перебивал. — Здесь иное... Как передать тебе, что меня поразило! Таня была необыкновенно красива, обаятельна, но многие в ее возрасте пленительны в глазах поэта. Она была непередаваемо очаровательна: тонкая, гибкая, изящная, чрезвычайно грациозная. Темные глаза ее под цвет волос всегда блестели, светились каким-то мягким светом, светом неиспорченной молодости, светом изумительной доброты. В обращении она была проста, естественна, тепла и, казалось, совершенно не понимала, не чувствовала, что она божественно красива. Впрочем, может быть, все эти мысли о ней пришли ко мне потом, когда она заполнила собой всю мою жизнь. Впервые я увидел ее в конференц-зале среди семинаристов. Я сидел на сцене за столом среди руководителей, как всегда в таких случаях, был под хмельком, потихоньку разглядывал молодые лица в зале, пока не встретился с ней взглядом; помнится, она меня сразу поразила своей красотой, молодостью, и, как мне показалось, глядела она на меня с симпатией. Таня не отвела взгляда, не опустила глаза, когда я, не скрывая восхищения, уставился на нее, и помнится, в моей грешной голове мелькнула мысль: вот с кем я проведу сегодняшнюю ночь! «Как зовут девчонку в четвертом ряду, с краю?» — спросил я у сидевшего рядом со мной пермского поэта Игоря Тюленева, этакого Добрыню Никитича, лохматого, кучерявого, бородатого крепыша. Он с трудом вспомнил ее имя, шепнул: «Татьяна Федотова».
Я читал стихи семинаристов, но, откровенно говоря, не припомнил ни одной строки Татьяны Федотовой, видимо, они меня ничем не тронули, не запомнились. Я достал рукописи из кейса, нашел ее подборку. Полистал. Обычные строки начинающего поэта, без особой искры, без взлета, без ярких запоминающихся образов, но вполне грамотные, не бездарные. Одно стихотворение, о котором поговорить можно было, я отметил, запомнил одну строфу.
Вечером Игорь Тюленев познакомил меня с ней, сказал игриво Тане, что мне приглянулись ее стихи, и удалился, оставил нас наедине. Кстати, Игорь ничего необычного не видел в ней, как в женщине, а мне она почему-то сразу запала в душу. Я пригласил ее погулять возле пансионата, где проходило совещание и где все мы жили, поговорить о ее стихах.
Мы вышли на улицу. Приближался вечер. Солнце спряталось за деревья. В сторону леса к старому бетонному забору меж высоких сосен вела еле приметная тропинка. Мы неторопливо двинулись по ней, скользя по сосновым иглам, толстым слоем покрывавшим землю. Было тихо, тонко пахло хвоей, осенней грибной сыростью, прелыми листьями. Тропинка привела к пролому в заборе, по ту сторону которого был лес. «Пошли туда!» — предложил я. Таня подхватила в руки полы своего тонкого осеннего плаща, чтобы не зацепиться, не испачкаться, и гибко, юрко нырнула в узкую щель. Меня восхитило, как она легко, мило, грациозно проскользнула в дыру, и я с восторгом представил, как вечером буду обнимать ее тонкое крепкое тело. А то, что я буду обнимать ее, я уже не сомневался. Мы неспешно шли с ней по осеннему лесу, говаривали о поэзии, о ее стихах, я прочитал ей ту строфу, которую выучил, сидя в президиуме, поставил эти строки рядом с лучшими стихами Ахматовой. Она слушала молча, со своей обычной тихой улыбкой, но я был уверен, что это произвело на нее должное впечатление. На меня в тот вечер, помнится, вдохновение нашло. Я, как ты знаешь, за словом никогда в карман не лез, а рядом с ней меня распирало от восторга, от предвкушения чудесной ночи с прелестной девчонкой. Я заливался соловьем, говорил, говорил, читал стихи, сплетничал о жизни московских поэтов, к месту намекал, что она может легко влиться в поэтическую жизнь столицы, ведь в стихах ее прячутся алмазные россыпи, которые нужно только очистить от прилипшей к ним пустой породы, огранить, и они засверкают бриллиантами высокой пробы. Я видел, чувствовал, что слова мои приятны ей, ложатся на душу, и изредка с усмешкой, иронией думал о себе, мол, что только не наплетешь, чтоб затащить провинциальную девчонку в постель. Мы подошли к краю оврага. Заходящее солнце косо пронизывало лес золотым, чуть красноватым светом, который радугой переливался в сетях паука. Эта красота восхитила, поразила нас обоих. Мы остановились, я умолк, выдохнув: «Как здорово!» И как бы ненароком положил ей руку на плечо, приобнял. Она спокойно наклонилась к земле, подняла большой оранжевый кленовый лист, высвободилась таким образом из моих объятий и ответила ровно, сдержанно, просто, будто не обратила внимания, не заметила мою ласку: «Да. Дни сейчас стоят чудесные».
Мы повернули назад. Пока шли, смеркаться стало, холодать. И незаметно и плавно перетекли мы в мой номер, где продолжили разговор за бутылкой шампанского, которую я приготовил заранее, предчувствуя бессонную и приятную ночь. Таня почти не пила, чуть пригубляла вино и отставляла бокал. Я пытался шуткой заставить ее выпить, расслабиться, но она отвечала, что ей и так хорошо, свободно со мной. Я и сам видел, что она ничуть не зажата, держится по-прежнему просто, естественно, доверчиво, словно мы знакомы с ней давным-давно, но... но, это я почувствовал с невольным беспокойством, ведет она себя со мной, как со старшим братом, не видит во мне мужчину, любовника, верит, что я не опущусь до греховных притязаний. Глаз она не опускала, открыто и пленительно глядела на меня, смеялась шуткам, активно, заинтересованно принимала участие в разговоре, восхищенно восклицала или бросала краткие реплики, ведь весь вечер болтал, заливался я. Глядел я на нее влюбленно, откровенно, не скрывал своих чувств, желаний, но взаимного соития глазами, как говорил Пушкин, не было, ни разу я не почувствовал такого ответного взгляда, хотя смотрела она на меня, повторяю, с некоторым восхищением, с симпатией, но доверчиво и кротко. Я решил проверить, не заблуждаюсь ли я? Может, она так же кротко, просто и спокойно, как пришла в мой номер, ляжет в мою постель. После какой-то шутки, когда она залилась смехом, я с невинным видом, снова как бы невзначай, взял ее руку в свою и, весь замирая, с особенной нежностью задержал на мгновение, в следующий миг готовясь поцеловать, но Таня спокойно, незаметным легким движением высвободила руку, продолжая смеяться, сделала это так просто и естественно, снова будто не заметив моего порыва. Я еще раз, теперь более откровенно, попытался перевести наши дружеские отношения в любовные и встретил не отпор, нет, а такое наивное недоумение, удивление в ее блестящих глазах, будто я, солидный мужик, в здравом уме, вдруг ни с того ни с сего среди бела дня на людной улице вздумал влезть на бетонный столб освещения. Взобраться на него можно. Но зачем? Для чего? Мне стало неловко от ее наивного взгляда. Мы посидели еще полчаса, я пошутил, что пора моим старым костям на покой, в постельку, и попрощался с ней.
— Ты, как вспоминается мне, ту ночь куролесил вместе с нами и провел ее, это я теперь хорошо помню, с Алиной, откуда же Таня взялась? — с некоторым недоверием спросил Олег.
— Да-да, ты прав... разве мог я уснуть в ту ночь? Я, конечно, проводив ее, пошел искать вас. Нашел и до глубокой ночи был у тебя на глазах. Не знаю, заметил ли ты, что печаль не покидала меня ни на секунду!
— Одно помню хорошо, как твою печаль пыталась развеять Алина. И уверен, что не ошибаюсь: ту ночь ты завершил в ее объятьях!
— Это так, так... Весь мой пыл, предназначенный Тане, приняла Алина... Ты не поверишь, но то была последняя ночь, когда я обнимал женщину, — вздохнул, усмехнулся грустно отец Михаил.
— А жена? — удивился Вдовин.
— Утром я встал с больной головой, с ощущением мерзости на душе, не физической мерзости, а нравственной. Было такое ощущение, что я кого-то предал, сделал кому-то преднамеренную подлость. Горько было, ужасно горько! Я не сразу разобрался в своей душе: вроде бы ничего необычного я не совершил — пил, гулял. Ну и что? Не первый же день я пил-гулял! И все же ощущение было такое, что я изменил Тане. Глупее придумать было невозможно. Кто она мне? И что она для меня? Жене я своей, как ты знаешь, изменял безбожно и никогда не испытывал угрызения совести, оправдывал себя, что поэту нужен опыт чувств, что поэт принадлежит всем, а не одной женщине, вспоминал стихи: «Не изменяй!» — ты говоришь любя. «О, не волнуйся, я не изменяю... Но, дорогая, как же я узнаю, что в мире нет прекраснее тебя!» В общем, относился к семье, к любви, к жизни легкомысленно и безответственно. И вдруг такое неожиданное чувство! Как же я встречусь с ней сейчас? Что ей скажу? Она сама подошла ко мне перед семинаром, улыбнулась своей тихой прелестной улыбкой, спросила, как я отдохнул. Я ответил, что всегда плохо сплю на новом месте, хотел добавить по привычке балагурить, делать комплименты женщинам, что она всю ночь не выходила у меня из головы, но, слава Богу, сдержался, хотя я сказал бы правду, сказал другое, что тоже было правдой, что мне понравилось беседовать с ней, и предложил после ужина снова погулять по лесным аллеям вокруг пансионата.
И снова был чудесный вечер! Снова мы гуляли с ней по шуршащим под ногами листьям, снова говорили о стихах. Я был серьезней, не пытался заговорить, охмурить провинциальную девушку. На этот раз больше говорила она, и я дивился ее начитанности, глубине взгляда на жизнь. Немного удивляла, настораживала некоторая отрешенность, может быть, безнадежность по отношению к жизни. Я тогда видел это, как естественное отношение молодого человека к окружающему миру. Я сам в двадцать лет почему-то слишком мрачно воспринимал жизнь, хотелось покончить с собой, зато потом стал излишне жизнерадостным, жизнелюбивым.
В поезде, по дороге в Москву, Таня ни на секунду не выходила у меня из головы. Чтобы я ни делал, пил, болтал, рассказывал анекдоты, она стояла у меня перед глазами, вызывала ужасную печаль, тоску.
Из-за этого я много пил...
— Да, пил ты много, — подтвердил Олег.
— Домой приехал в доску пьяный... С женой — скандал: она не отпускала меня в Пермь, говорила, что я пить там буду беспробудно... Но странно, я сразу почувствовал эту странность: жена ругалась, обзывала алкашом, а меня ее слова совершенно не трогали, я не обращал на них внимания, мне не хотелось отвечать, не было обычного в таких случаях раздражения. Жена, наконец заявила, что спать со мной в одной комнате не станет, от меня воняет, как от бездомного бомжа, и ушла в другую комнату, на диван. Меня это устроило.
Утром я встал с ощущением радости на душе, с ощущением, что в мою жизнь вошло что-то большое, необъятное, что я так долго ждал, и что теперь моя жизнь пойдет по-иному, станет чистой, радужной, просветленной. И я понимал, знал, что это связано с Таней. Первая мысль, первый образ, первое слово, которые всплыли в моей голове, когда я проснулся, — это Таня, Танечка! Я, еще не открывая глаз, живо увидел ее рядом с собой, представил так явственно, что захотелось протянуть руку, прикоснуться к ней, погладить, приласкать. Я с улыбкой приоткрыл глаза и, конечно, увидел пустую подушку, припомнил вчерашнюю ссору с женой, вернее, ее пустую, безразличную для меня ругню, и стал думать о Тане, вспоминать ее лицо, глаза, походку, ее голос: все это ярко всплывало в моем воображении. Брился я, как всегда, в ванной комнате, разглядывал свое лицо в большое зеркало, видел блеск в своих выспавшихся глазах, видел розоватые как бы помолодевшие после сна щеки, чувствовал утреннюю свежесть. За завтраком не обращал внимания на то, что жена не разговаривает со мной, беспричинно улыбался. Она, видимо, считала, что я насмехаюсь над ней, раздражалась сильней, но пыталась выдержать характер, не заговорить первой. А у меня не было ни малейшего желания разговаривать с ней, ведь я беспрерывно беседовал с Таней, читал ей стихи, не видел, не слышал ничего вокруг. Вечером, увидев, что жена устраивается на ночлег в спальне, я перенес свою постель в кабинет.
На работу ехал, и по-прежнему явственно видел перед собой Таню, разговаривал с ней, рассказывал о себе, о тех чувствах, которые вызывает во мне она. Мне было легко, радостно. Вопросы, накопившиеся на службе во время моего отсутствия, решал быстро, без суеты, весело. Мне все время казалось, что Таня рядом, что она наблюдает за мной, и мне хотелось показать ей какой я умелый руководитель, как хорошо и ловко могу решать дела. Я еще не понимал глубоко, что случилось со мной, думал, что это легкий приятный флирт, который скоро забудется, как бывало не раз. Но я ошибался. Таня не уходила из моей головы, наоборот, все прочнее, крепче и радостней приживалась, укоренялась во мне. Через неделю я стал видеть ее своей женой, отчетливо сознавать, чувствовать с необыкновенным счастьем, что мы с ней ждем нашего ребенка. Мы часто обсуждали, как назовем его. Я мысленно говорил Тане, что я даю ему свою фамилию, а имя пусть выбирает она. Когда я возвращался домой с работы, звонил в свою квартиру, то со счастливым нетерпением ждал, что мне откроет Таня, а когда распахивалась дверь и на пороге появлялась жена, я терялся, невольно мелькала мысль: что делает в нашей квартире эта женщина? Или мне казалось, что я задумался и ошибся этажом.
— А что жена? Неужто не догадывалась? Или вы продолжали играть в молчанку?
— Нет, ты знаешь ее. Она не глупа, поняла сразу же, что со мною что-то призошло, на другой же день прекратила глупую игру, заговорила, послала в магазин, а за ужином начала выспрашивать, почему я такой отрешенный, замкнутый, но глаза, как у блудливого кота, блестят, аж светятся от истомы. Раньше я легко, правдоподобно выкручивался, и теперь мне ничего не стоило наговорить какой-нибудь ерунды, сказать, мол, в голове сидит, не дает покоя замысел нового произведения, надо обмозговать, обсосать его со всех сторон, пусть, мол, она помолчит немного, а то спугнет. Прикрикнуть на нее, раздражиться, если не отстанет, продолжит расспросы. Она бы успокоилась, как было не раз. Но лгать, выкручиваться я не смог. Мне показалось, что этим я предам Таню. И я брякнул со вздохом:
— Влюбился!
— Как это? — растерялась, прекратила есть жена, положила вилку на стол. Видно, она сразу почувствовала, что я говорю правду.
— Забыла, как это бывает? — усмехнулся я.
— Шутка? — Ей очень хотелось, чтобы это была шутка.
— Не знаю, к сожалению ли, к радости, но это так!
— Что было дальше, я думаю, тебе не трудно представить. Жена у меня была эмоциональная, несдержанная... С этого вечера мы стали жить в разных комнатах, а потом я снял квартиру, но, как оказалось, ненадолго. Кстати, писать в те дни я не мог, сяду за стол и весь вечер разговариваю с Таней, представляю, как мы играем с нашим ребенком. Явственно все это вижу. Не верь, когда говорят, что влюбленному поэту особенно хорошо пишется, что у него в таком состоянии творческий подъем. Это не так!
— Ты перепутал любовь со страстью, — мягко возразил Олег Вдовин. — Это разные штуки... Ты был охвачен страстью!
— Может быть, может быть... И эта страсть охватила меня до такой степени, что временами, когда прояснялся разум, я всерьез стал думать, что болен, болен психической болезнью. Дошло до абсурда, до полнейшей глупости. Бывало, если ветер дует с северо-востока, со стороны Перми, я с необыкновенным счастьем подставляю ему щеки, представляю, что этот ветер совсем недавно ласкал Танино лицо, а теперь он прикасается ко мне; если облака неслись по небу в сторону Перми, я просил их передать поклон моей милой, полюбоваться на нее за меня, посмотреть, все ли у нее хорошо, не беспокоит ли ее что-нибудь, не нуждается ли она в моей помощи. Я стал бояться ездить на машине, бояться, что за рулем уйду в себя, в свой вымышленный мир и врежусь во что-нибудь. Так и случилось. Не увидел однажды красный сигнал светофора, выехал на перекресток, и самосвал со всего хода вмазался прямо в мою водительскую дверь. Очнулся в больнице. Голова гудит, словно туда многопудовый колокол всунули и звонят беспрерывно, бьют в виски, грудь — сплошная боль, нога стянута бинтами, шевельнуть нельзя, и капельница надо мной. Мне повезло. Могло быть и хуже. Отделался я переломами ребер, сотрясением мозга да рваной раной ноги... Проснулся я однажды днем после тихого часа, смотрю — на кровати сидит Таня. Я не удивился ничуть, думал, снова виденье. Гляжу на нее спокойно, разговариваю с ней про себя и вдруг слышу ее голос, реальный тихий голос: «Больно?» и чувствую прикосновение к моей руке ее теплых пальцев. Ты знаешь, я здоровый бугай, вдруг, как какая-нибудь курсистка из девятнадцатого века, потерял сознание. Зазвенело, закружилось перед глазами... и пустота. Очнулся, она держит меня за руку, в глазах слезы.
Весь вечер мы с ней проговорили. Я рассказал ей, что сошел с ума после встречи с ней. Все-все рассказал и предложил ей выйти за меня замуж. Она попросила подождать, отложить разговор этот до моего выздоровления, что ей надо подумать, разобраться в себе. Через три недели я выписался из больницы, позвонил Тане: «Еду! Не могу ждать!» Она отвечает: «Хорошо... встретить на вокзале не могу... приходи к церкви Казанской Божьей Матери... Это недалеко от вокзала». И называет адрес, а в голосе такая тоска, такая печаль, что у меня сердце заныло, словно беду почувствовало.
Примчался я в Пермь утром. Встреча у церкви была назначена Таней на час дня. Осеннее утро в городе было пасмурное, сумрачное, туманное. На вокзале необычно тихо. Редкие пассажиры и встречающие ходили по перрону неторопливо, молчаливо, или сонно стояли на месте в томительном ожидании. Все звуки были приглушены, будто случилось какое-то несчастье и все вокруг: поезда, машины, троллейбусы ведут себя деликатно, стараются не нарушать зыбкую тишину. В душе у меня стояла какая-то туманная боль, непонятная щемящая тоска. Не ожидал я, не думал, что такое чувство охватит меня на моей земле перед скорой встречей с любимой женщиной. В Москве мне чудилось, виделось, как я легко слетаю со ступенек вагона, окрыленный, с огнем в груди, с нетерпеливой жаждой встречи. Откуда взялась эта боль? Что случилось? Чего я боюсь? Почему так тревожится душа? Я зашел в кафе, чтобы убить время. Сидел, неторопливо пил кофе, смотрел в широкое окно, как призрачно, неслышно плывут в молочном тумане машины по площади, а в голове беспрерывно крутились, не давали покоя грустные строки: «образ твой мучительный и зыбкий я не мог в тумане осязать». Было еще часа полтора до встречи, когда я поднялся и направился пешком к церкви. Воздух был сырой, тяжелый. Деревья с облетевшими листьями влажно чернели сквозь туман. Я потихоньку брел к Казанской церкви Успенского женского монастыря, к этой Пермской обители, и бормотал про себя: «Целый день сырой осенний воздух я вдыхал в смятенье и тоске». На холме из тумана проявилась большая синяя репа купола Казанской церкви. Я стал подниматься по длинной новой лестнице с влажными широкими каменными ступенями на холм, где за железной решеткой ограды стояла низенькая, в древнерусском стиле, белая церковь. Перед входом в ограду площадь, выложенная серыми квадратами плит и окруженная по краю холма низким, широким каменным парапетом. На нем слева у решетки ограды кем-то оставлена половинка длинной желтой дыни. Запах ее стоит в тихом осеннем воздухе. За парапетом, где лежит дыня, — должно быть, недавно посажен маленький росток то ли сосны, то ли кедра с длинными густыми иголками. Он огражден небольшим деревянным заборчиком, чтоб его не затоптали. Я живо представил, как через много лет этот только что посаженный кедр поднимется, распрямит плечи, раскинет свои широкие ветви, встанет могучим сторожем перед входом в церковную ограду. Рядом с ростком большая куча чернозема. Видимо, скоро им засыпят мусор возле парапета, разровняют и посеют газонную траву. Внизу — под холмом, возле жилого многоэтажного дома из белого кирпича, молодая рябина с алыми кистями ягод. С другой стороны площади, справа, газон с молодой яркозеленой травой, осенние цветы. И от этой рябинки с поникшими кистями ягод, на которых, словно слезы, матово застыли капельки воды от тумана, и от этих обоженных первым морозцем цветов, и от этой болезненно зеленой травы, от этого запаха брошенной дыни — сквозило такой печалью, такой тоской, что сердце защемило, глаза повлажнели. Я вошел в ограду. Там были такие же новые квадраты плит перед папертью, также зеленел газон, никли влажные цветы, и также было печально. Эту печаль усиливали тонкие девичьи голоса, пение церковного хора, доносившееся из открытой двери храма. Я перекрестился, вошел внутрь. Шла служба. Народу было немного. Справа — церковная лавка со свечами, с иконами, с книгами, слева за узким накрытым покрывалом прилавком юная монашенка в черном облачении до пят с фарфоровым чайником в руке, что-то разливает. Впереди спиной ко мне стоят, молятся две монашенки и несколько человек прихожан. Я купил три свечи и направился к иконе Божией Матери, чтобы поставить их за наше с Таней здравие, помолиться, попросить долгую, счастливую, многодетную жизнь с любимой женщиной. Проходил я к иконе мимо молящейся монашенки. Она, услышав легкое движение рядом с собой, повернула голову в мою сторону, взглянула на меня, и я остолбенел, задохнулся, выронил свечи. В черном монашеском облачении, в клобуке: только милое бледное лицо открыто, передо мной стояла Таня.
— Господь с нами! — прошептала она внезапно побелевшими губами. — Погоди... После службы... — и торопливо перекрестилась тонкими бледными пальцами.
Я не смог ни слова вымолвить, так был ошеломлен, потрясен. Молча повернулся и, забыв о выпавших из руки свечах, побрел к выходу. Мне казалось, что иду я не по каменному полу, а по топкой вязкой трясине. С таким трудом мне давался каждый шаг. А в голове звенело, шумело, и снова в ней начали бить колокола. Не помню, как я оказался на автовокзале? Зачем я сел в автобус? Видно, Господь меня вел. Опомнился я, думается, часа через два в автобусе. Куда еду? Зачем?
— Где мы сейчас едем? — спросил я у соседа, пожилого деревенского мужика с серой щетиной на щеках.
— Белогорье, — кивнул он на улицу.
Туман рассеялся, чистое небо по-осеннему темнело синевой, и вдруг на горе ярко, зазывно вспыхнули на солнце золотые купола Крестовоздвиженского храма Белогорского мужского монастыря. Я вздрогнул, вскочил, кинулся к выходу, властно крикнул водителю, потребовал остановиться.
Ночевал я в монастыре. Не спал всю ночь, думал о своей жизни. Все то, к чему я стремился, о чем мечтал, чего добивался всю жизнь, показалось мне таким мелким, недостойным, вся моя жизнь представилась такой ничтожной, бесплодно-суетливой, что я, кажется, изошел слезами за ночь, оплакивая свои мерзкие поступки, свои мерзкие помыслы, свою несбывшуюся любовь. На заре я впервые в своей жизни встал на колени и стал жарко молиться, бормотать, просить Господа отпустить мне мои тяжкие грехи.
Утром я почувствовал необычную легкость, свободу не только на душе, но и во всем теле, словно я только что выздоровел, вырвался, освободился от тяжкой долгой болезни. Отстоял службу в храме и попросил настоятеля разрешить мне пожить в монастыре. Там я прижился, быстро познал весь церковный устав и был рукоположен в сан диакона, а потом в сан иерея...
— А с Таней... ты потом встречался? — спросил Олег.
— Мы теперь с ней большие друзья... — вздохнул, улыбнулся отец Михаил. — Мне приятно, радостно встречаться с ней, беседовать... Но встречи наши редки. Завтра утром мы увидимся на службе в Успенском монастыре... Конечно, то умопомрачение, та страсть давно ушли, оставили во мне, к счастью, не боль, не горечь, а какую-то лучезарную память, видимо, потому, что это помешательство столкнуло меня с тропинки, все дальше уводящей в заросли, открыло дверь к новой, умиротворенной жизни, в которой вместо суеты и печали душевный покой. Сейчас я впервые могу сказать о себе просто и искренне: я счастлив!
Вечером в компании новых друзей-пермяков Олег Вдовин пил необычно мало, был неразговорчив, грустен, думал о Алешке Каменеве, отце Михаиле, о его страстной любви, о его преображении, о его словах, что наконец-то он обрел душевный покой, думал о своей жизни, совершенно такой же, какую вел отец Михаил до ухода в монастырь, о своих трех бывших женах, которые не выдержали его бурной и буйной жизни, чувствовал раскаяние, мечтал о легкой светлой жизни, о душевном покое, и, может быть, от этого раскаяния, от грусти, под конец вечера все-таки напился, а утром проснулся в номере гостиницы в теплых объятьях молодой женщины и долго вспоминал, как ее зовут, неудобно обращаться к человеку, не называя по имени, но так и не вспомнил. Незнакомая женщина оказалась легкой, милой, остроумной, и Олегу приходилось делать усилие, чтобы смеяться над ее шутками, самому шутить, чтоб не обидеть ее, не показаться унылым болваном.
Проводив женщину, взял такси и помчался в Успенский монастырь. Вдовин жаждал увидеть Таню, эту необыкновенную женщину, которая преобразила, переродила жизнь московского гуляки. Он живо представлял ее по рассказу отца Михаила, хотел убедиться: такова ли она на самом деле, познакомиться с ней, поговорить, почувствовать на себе ее чары. Может быть, она знает о жизни то, что ему неведомо, то, о чем он даже не догадывается. Видимо, в глубине души Олега тлела надежда, что вдруг и на его теперешнюю одинокую жизнь, которой он стал изредка тяготиться, она подействует благотворно.
Утро было солнечное, теплое. Вдовин резво взлетел по каменным ступеням широкой лестницы на холм, на площадь перед белой приземистой церковью Казанской Божьей Матери с синим куполом. И на площади, и на территории монастыря было ухожено, чисто, уютно, чувствовались женские руки монахинь. Дверь в церковь распахнута, слышно пение церковного хора. Там теперь молятся Богу за нас грешных отец Михаил и матушка Татьяна. Олег двинулся к паперти, но чем ближе он подходил, тем нерешительней, взволнованней были его шаги. Пришли мысли: не смутит ли он их своим присутствием? Пожелает ли отец Михаил знакомить его с Татьяной? Не увидит ли он в том, что Олег примчался сюда, нехорошего умысла с его стороны? Вдовин приостановился возле ступенек паперти, чтобы обдумать эти неожиданные вопросы. Поющие, тонко и печально, девичьи голоса волновали его все сильнее и сильнее. Олег стал чувствовать свое бьющееся сердце, появилось ощущение, что если он ступит на первую ступеньку паперти, то навсегда потеряет многое из того, чем жил раньше. Потянуло повернуть назад. Несколько мгновений он колебался. Ему вдруг показалось, что он вечность стоит у церкви, раскачивается, как маятник, взад-вперед. И Олег решительно шагнул вперед, прошел мимо паперти, мельком увидел в раскрытые двери верхнюю часть иконостаса, жарко горящие свечи, склоненные спины молящихся, и торопливо сбежал по тропинке с противоположной стороны холма вниз, туда, где жизнерадостно шумела улица.
Комментарии
А не Вы ли есть прототип этого Олега?
Несколко лет назад пришлось побывать мне в Юровичах (у нас в Белоруссии) там был тогда мужской (сейчас уже там женский) монастырь. Так вот эта обитель запомнилась мне тем, что там бродили монахи, напоминавшие голодных тараканов - изможденные, нездоровые лица и никакой одухотворенности. Потом прибыл на новейшем джипе настоятель. На их фоне он смотрелся весьма эффектно. Высказал некоторое недовольство тем, что мы распрашиваем монахов о их житье-бытье.
Вспомнилась Пермь. Там, в Красных Казармах я начинал свою офицерскую службу.
Спасибо и творческих успехов!