История как судьба

На модерации Отложенный

Те, кому довелось пережить последнюю треть прошлого века, осуществили завет Цицерона из известного стихотворения Тютчева малой кровью. Они «посетили сей мир в его минуты роковые», но большей частью выжили, чего о самом Цицероне не скажешь. XX век бедным на события не назовешь, только две мировые войны чего стоят, но крах утопии, который вполне можно сравнить по масштабам с этими войнами, оказался на удивление мирным. Была, конечно, Югославия, в этот же ряд можно поставить и Чечню, но в целом пружина, туго завернутая в 1914-м, распрямилась на пороге 90-х почти без боли - если напрячь воображение и взвесить альтернативы.

К тому, что с нами произошло, можно относиться по-разному. Можно, например, предположить, что весь этот мрачный эпизод протяженностью в семь с лишним десятилетий был всего лишь досадной помаркой на карте неуклонного маршрута, и предполагаемое путешествие теперь продолжится вместе со всеми. Но некоторым такой оптимизм может показаться натянутым - в конце-концов, существует распространенный взгляд на историю, полярный марксистскому, согласно которому она всего лишь one damn thing after another, одна ерунда за другой.

Несколько иначе возможный контраст мнений выглядит для известного французского философа и публициста Андре Глюксману. По его словам, представляя западногерманской элите во главе с канцлером Гельмутом Колем чешского диссидента Вацлава Гавела, по случаю присуждения последнему «Премии мира» Франкфуртской международной книжной ярмарки, он озаглавил свою речь «Покинуть коммунизм - значит войти в историю». Такова, по его мнению, была перспектива с нашей стороны распадающегося железного занавеса.

Здесь, конечно, очевидна полемика с тезисом американского политолога Френсиса Фукуямы, чья вышедшая в том же году знаменитая статья, впоследствии разросшаяся до книги, называлась «Конец истории». Фукуяма, по происхождению гегельянец, полагал, что мы подошли к последнему этапу самореализации абсолютного духа, который ознаменовался взаимным погашением внутренних движущих противоречий и является конечной фазой эволюции духа, а его нынешнее статическое состояние представляет собой триумф либерализма в широком смысле слова. Нас ожидает бесконфликтное и даже несколько скучное благополучие.

Контраргумент Глюксмана, как я его понимаю, сводится к тому, что если для Запада годы коммунизма были этапом преодоления опасности в ходе его исторического путешествия, то сотни миллионов обитателей коммунистической зоны были на это время исключены из истории полностью, отрезаны как от информации, так и от эволюции. Поэтому с восточной точки зрения история всего лишь возобновилась после антракта в три поколения. Рукав, который считали затерявшимся в болоте, вновь влился в русло.

Реальная история немного подправила гегельянство Фукуямы, но если от гегельянства отвлечься, точка зрения Глюксмана не так уж бесконечно далека от взглядов предполагаемого оппонента. Заметные отличия, конечно, есть: Глюксман, в частности, упоминает, что в годы коммунизма выдвигалось немало гипотез о том, каким образом капитализм может слиться с коммунизмом (теории конвергенции), но практически ни разу - о возвращении коммунистических отщепенцев в капиталистическое лоно. То есть у абсолютного духа существовали сильные сомнения относительно того, что, собственно, является рукавом, а что руслом. Тем не менее, по мнению Глюксмана, Запад, оставив свои сомнения перед лицом фактов, сохранил веру в историю как судьбу:

Токвиллианцы заново открыли неизбежное движение всеобщей демократии; сенсимонисты передали экологам обещание, что управление вещами придет на смену человеческому правительству; гегельянцы вроде Фукуямы отпраздновали Конец истории и ее войн; социал-демократы пообещали, что взаимопонимание между людьми возрастет. Мы вошли в мирную постмодернистскую землю обетованную...

 

Но хотя Глюксман не разделяет идею «нового миропорядка», уже, впрочем, и так похороненную, идея истории как судьбы не чужда и ему, только он видит ее не как столбовой тракт, а как развилку. Возвращение посткоммунистических стран в историю произошло двумя путями: одним пошли Лех Валенса и Вацлав Гавел, другим - Слободан Милошевич и Владимир Путин. Возникает впечатление, которого Глюксман не развеивает, что у тех, кто последовал за этими весьма разными лидерами, был реальный выбор.

Но если присмотреться к этой развилке, можно предположить, что выбор вполне был мнимым, то есть предопределенным. Практически все посткоммунистические страны, чья история тяготела к западной, возвращаются на Запад, хотя и на разной скорости: бывшие составные части Чехословакии, Польша, Венгрия, Словения, с некоторыми сбоями Хорватия.

История балтийских республик была короткой, но их взял на буксир мощный скандинавский спонсор. Те же, чья траектория пролегала в стороне, вернулись после долгого отсутствия примерно на свои же прежние рельсы, даже в случае стран, которых до коммунизма не существовало. Именно в этих странах и появляются лидеры вроде Милошевича или Путина.

Западное представление об истории со времен Просвещения подразумевает траекторию прогресса, и даже критикующие ее пессимисты мало что в этом меняют, их критика - негативный отпечаток того же маршрута. Россия и ее отпущенные сателлиты, в основном осколки бывшей империи, исторически не накопили достаточной уверенности в своей европейской судьбе. В той степени, в какой эти страны обзавелись собственной исторической теорией, она мало походила на дорожные карты просветителей. Николай Данилевский, проходивший в молодости вместе с Достоевским по делу петрашевцев, первым, задолго до Шпенглера или Тойнби, выдвинул теорию обособленности и цикличности цивилизаций, выделив славянскую как отдельную. Ее развивали «евразийцы», затем она попала в руки Льва Гумилева, и каждый этап был новым шагом в сторону иррациональности и ксенофобии. Фактически эти школы «аутентичной» российской истории претворяли в жизнь афоризм того же Тютчева, «умом Россию не понять», подводя под него теоретическую базу.

Точно так же, как Чехословакия и ее соседи вернулись, как только исчезло тяготение «темной звезды», на западную орбиту, Россия и ее эпигоны (в македонском смысле) попытались вернуться в собственную колею, но не нащупали под колесами иной, кроме той, по которой уже ходили кругами еще до падения берлинской стены. Только вместо циклов Данилевского Россия впала в эпициклы, как это делали планеты у Птолемея, то есть в пародийную архаику, повторяя в карикатурном искажении мелкие завитки панславизма: Сербия, Дарданеллы, скифы, «Протоколы сионских мудрецов», Чебурашка в Храме Христа Спасителя.

Вполне возможно, что для Глюксмана из его европейской перспективы все деспоты, противостоящие Валенсе и Гавелу, - на одно лицо. Но Владимир Путин как тип, отвлекаясь от его малоинтересных человеческих качеств, далеко не родственник Милошевичу. Последний, на свой людоедский манер, пытался сохранить одним куском расползающееся лоскутное одеяло версальского покроя, и в этом смысле его ближайший коллега - Саддам Хусейн, бывший владелец другого такого же лоскутного одеяла. Путин, как и большинство его нынешних коллег, просто двинулся на звук пилы, в то время как Россия барахталась во внутреннем духовном поиске. А когда очутился у пульта управления, стало ясно, что за какие-то рычажки надо все-таки дергать, иначе пилить будет негде. С исторической точки зрения Путин вообще попал не туда, как явствует из его скромного интеллектуального багажа: одно время он возводил в кумиры Петра I, хотя именно этот самый Петр пытался нечеловеческим усилием вытолкнуть страну на западный курс и чуть ли не обратить в протестантизм. Система, какая ни на есть, превращает сидящего за пультом в пилота, будь он хоть Путин.

Иллюзорность национального выбора становится очевиднее, если оглянуться на минувшие 20 лет и вспомнить, какие надежды возлагались поначалу на подрастающее поколение. Сплошь и рядом оно породило воинствующих конформистов, не за страх, а за совесть. Им еще труднее, чем отцам, кол*баться вместе с генеральной линией, потому что в Кремле об этой линии понятия не имеют: в старину-то хоть Маркса-Энгельса в ВПШ втемяшивали, а нынешние вряд ли брали в руки Данилевского. Разве что видели Петра I - работы Церетели.

Как же повести себя в такой ситуации реальному человеку - в стране, где даже нормальному реакционеру не выжить идеологически, поскольку любая позиция обязана быть карикатурной, иначе крамола? Человеку пора понять, что он - не народ и не нация, и что его собственная судьба - не история, а жизнь. Речь о народах обычно заводят поверх человеческих голов. Патриотизм, если не корчить из него добродетель, вполне понятен и простителен как привязанность к родному укладу и пепелищу, но когда история и жизнь приходят в столкновение, нормальный человек понимает, что ему выбирать. Только через осознание собственной уникальности можно обрести достоинство и свободу - и от истории как судьбы, и от роли безличной функции в гегельянском уравнении, и от эпициклов возвратного национализма.