СУХАРЬ

Утро светится радостным, солнечным, июльским теплом. Роса то тут, то там сверкает бриллиантовыми отблесками, отражая лучи солнца. Всё бы хорошо, всё бы прекрасно, если бы не война. Война уже почти три года тяжело шествует по стране, и пока не видно её окончания.

Совсем недавно, четыре месяца назад, из нашего села прогнали немцев. Оставляя село, они уничтожили всё, что успели. Сожгли много домов, от которых остались только обгорелые, покрытые копотью трубы. Сады, которых в селе было немало, они вырубили ешё когда пришли — боялись партизан, доставлявших армии немало хлопот.

От нашего некогда большого подворья остался только сарай. Он обгорел с одной стороны, но весь не успел — мы потушили. В нём мне, матери и брату пришлось доживать зиму. Мы как могли утеплили его, обложили старым навозом, прочим хламом, даже снегом — и выжили.

А потом... Потом пришла похоронка.

Отца убили где-то под Курском, совсем рядом. Он был танкистом. Когда прислали похоронку, мать сникла, почернела. Ни слезинки не вышло из её глаз, а потом она просто высохла, сгорела, как летняя трава под палящим солнцем.

Похоронить помогли соседки...

В сарае теперь пусто. Братишка убежал на фронт — мстить за отца и маму. Где он сейчас, что с ним — не знаю. А я ещё мал. Мне всего восемь.

В последнее время я голодаю. Из еды нет ничего. Первое время после смерти мамы меня подкармливала соседка, давая по несколько картошин в день. Иногда она давала и хлеба, но потом, всплакнув, перестала кормить. У неё своих пятеро — мал мала меньше, а продуктов почти нет. Что не забрали немцы, то отдала фронту.

Ещё несколько дней бегал к её дому. Она не прогоняла, но и ничего не давала, только плакала и гладила по голове.

Только тогда я понял, что такое мама и папа. Только тогда осознал, что такое война. Кто бы знал, как я возненавидел немцев. И до сих пор в моём понимании немец и фашист — одно и то же. Они отняли у меня всё самое дорогое и любимое. Ничего не оставили, ничего...

Утро прекрасное, но мне не до него. Голод поджимает живот, который до того пуст, что, кажется, ударь по нему и загремит, как простой барабан. В нём постоянно что-то урчит. Наверное, это кишки борются за полученные от дяди Васи хлебные крошки.

Дядя Вася распределяет по карточкам хлеб и разрешает детишкам собирать крошки, которые остаются после резки. В магазине у него всегда две очереди — детская и взрослая. Взрослые получают продукты, дети собирают с прилавка крошки.

Самый плохой момент любого дня — это когда в магазине кончается хлеб. Взрослые тогда уходят опустив головы. Многим из них на работу.

Голод, нищета, холод, тяжёлый труд, но надо трудиться, надо помогать фронту, надо терпеть. И они терпят, работают из последних сил, отдают последнее, чтобы пришла Победа.

Она будет — Победа, будет. Но когда?..

А есть хочется. В последнее время есть хочется постоянно. Голову сверлит только одна мысль: "Где бы ещё хоть что-то перехватить?" Крошками не насытишься, а только растравишь аппетит. Крошек надо много, чтобы утолить голод.

"Эх, была бы жива мама! Был бы жив отец!.."

Три дня назад стащил у куркулей, которые приторговывают у магазина, несколько картошин. Поймали и побили. Били сильно и злобно. Били так, что до сих пор болят тощие рёбра. Неужели люди не понимают, что такое голод? Что, им жалко несколько картошин? Ведь вон у них сколько! Продают даже.

Кружится голова. Это от голода, а поесть негде. Воровать теперь боюсь, страшно. Вдруг опять поймают, тогда вообще убьют.

Время к обеду.

Слово-то какое — обед. Раньше, когда не было войны, когда отец и мать жили дома, когда в семье жил лад и порядок, я не придавал значения этому слову. Я знал, что дома всегда есть наваристые щи, каша, чай или компот. Что всегда есть хлеб.

Как я жалею, что отказывался тогда от еды и торопился на улицу. На улице всегда было интересно. Играли в "чапаевцев", в салочки, в прятки, и не было забот о еде.

Мама часто пекла вкуснющие рогульки или рыбник из рыбы, что приносил с рыбалки отец. А хлеб у неё получался душистый, с хрустящей, зажаристой корочкой. Я до сих пор помню и запах, и вкус. Слюни текут изо рта, и нет сил их остановить. Подумать бы о другом, но о чём ни думай, мысли вновь возвращаются к еде.

Хлеб есть хлеб. Еда есть еда. Это святое! Я всю жизнь, если выживу, буду поклоняться хлебу, потому что хлеб — это жизнь!

Лежу на старом, почерневшем от времени и непогод бревне. Когда-то здесь была большая куча брёвен. Их заготавливал отец, чтобы поставить времянку. Осталось только одно, остальные пошли на дрова. Времянка уже не нужна, да и строить её некому — отца нет.

Солнышко ласкает, пригревает, но мне холодно. Глаза закрыты, и, кажется, нет сил их открыть. Ничего не хочется, только есть...

— Слышь, малый! Что с тобой? — Кто-то теребит за потрёпанную одежонку, стараясь разбудить.

Я не сплю, но подняться нет сил. Всё же открываю глаза и пытаюсь рассмотреть потревожившего. В глазах двоится, плывёт:

"Ой! Это же дед Панкрат!"

Он тоже весь истощён. Под глазами страшные, чёрные круги, волосы растрёпаны, согнутый, как вопросительный знак. Даже сквозь рубашку видны проступающие рёбра.

Я не люблю деда Панкрата. Я его боюсь. Он сторожит поле, на котором в этом году посеяли рожь, и не даёт сорвать хотя бы один колосок. А колоски сейчас вкусные, молочные.

— Что ты, хлопчик? Ну-ка вставай! — тянет за рукав. — Ты что это удумал? А?

Тянет, а сил у него тоже нет, но всё равно заставляет подняться. Сажусь, и в голове всё переворачивается. "Ох как плохо. Полежать бы сейчас. Не мешал бы ты, дед Панкрат".

Панкрат с минуту смотрит мне в лицо, а затем лезет за пазуху и с огромным сожалением достаёт завёрнутый в тряпицу сухарь. Сухарь огромный, наверное, из середины каравая;

— На, милый, съешь. Только ты сразу-то его не глотай, пососи, как конфетку, сытнее будет.

Ручонки тянутся к хлебу, тянутся к жизни. Они у меня действительно ручонки — тонкие, как соломинки. А дед Панкрат смотрит ласково, как никогда.

У меня нет сил откусить, и я внимаю его совету.

Сухарь сладкий, ароматный, вкусный. Как он хорош!

— А ты-то как, дедушка?

— Что я... Я своё отжил. Это тебе надо жить, а ты ещё и не начинал, — с грустью в голосе произносит он и поднимается. — Пойду я.

Смотрю вслед. Пока вижу, провожаю согнутую спину и ещё не знаю,что мой взгляд провожает его в последний путь.

Дед Панкрат умер в тот же день возле поля. Он так и не сорвал ни одного колоска. Не покривил душой старый коммунист. Всё для фронта — всё для Победы. Вечером меня увезли в детский дом.

Война давно кончилась. У меня дети, внуки, даже есть правнук, и иногда, глядя на них, вспоминаю старого Панкрата. Если бы не он...

Я понимаю, что в тот день умирал, но дед Панкрат своей жизнью, как солдат в бою своим телом, закрыл амбразуру смерти и дал возможность жить дальше другому — мне.

Слёзы на глазах. Если б не тот сухарь!

Пусть тебе земля будет пухом, дед Панкрат.

г. СЕМИЛУКИ,
Воронежская обл.

Архив : №47. 24.11.2000