И — что теперь?
На модерации
Отложенный
Александр БАЛТИН
— Подай мне перчатку. Ну, что стоишь?
Он наклонился, сладко и манко испытывая желание поцеловать девушке ногу, и, подняв перчатку, протянул… Улыбнулась, в уголках губ собранное лучистое счастье расплескалось. Просто гулять шли: зима лепной синью простёрлась вокруг, сияя; кочерыжный хруст отдавал детством, и она, ожидавшая его в квартире, чтобы поскорее вырваться к этой сквозной белизне, сбежала с лестницы, не желая дожидаться медлительного лифта. Старше на пять лет: но ему — шестнадцать.
— Митька, скорее! — Кричит. Она Ольга.
В свои 21 — постоянно шалит, словно вихри вокруг себя запускает, будь прогулка или дискотека, или клуб — вечно вокруг неё вьётся фейерверк бабочек: только он видит это. Все парни, что кружат вокруг неё, не замечают оного…
— Бежим, — хватает за руку и тащит, влечёт, пусть споткнутся, повалятся в снег…
Прошлым летом на даче:
— Ну, что ты встал, увалень! Помоги!
Он остановился, когда у Ольки оборвались ручки сумочки, и консервы, хлеб и прочая снедь рассыпались… Шла из магазинчика, за которым была железнодорожная станция, а дальше начинался лес. Никогда не видел Ольгу: дача их, недавно купленная отцом, только обживалась, мало кого знали. Губы, очерченные так, что замираешь, вглядываясь в их уголки: словно смеются сами по себе; ланьи глаза, просвеченные аквариновой синевою…
— Куда собирать-то? — спросил, переминаясь.
— Куда? В сумку. Поможешь дотащить без ручек?
— Как без ручек?
Она прыснула.
— Ну, прижми к себе и неси, мне тяжело будет.
Они собирали продукты, и, случайно, или специально коснувшись её пальцев, ощутил ток, пробивающий сознанье.
—Ты где живёшь?
—Тут! — показал головой.
— А я чуть дальше. Идём. Недавно, что ль, приехали?
— Да…
Он шёл за ней, мучительно не зная, что сказать, а сказать так хотелось. Яблони и груши свешивались за штакетины, будто раздаривая плоды свои.
— Ма, — крикнула Ольга, заходя на участок, — сумка оборвалась, вот он помог дотащить. Тебя как звать-то?
— Митя!
— А я Ольга.
Из домика — обычного вполне — вышла молодая довольно, худая женщина.
— Ну спасибо. Чаю хотите?
— Хочу… — ответил, сам не зная — хочет ли.
Всё обычно, как в большинстве домиков шестисоточного этого, с советских времён поселения.
Все обычно, мама быстро налила чай, в вазочке золотилось яблочное варенье…
— Отец не приедет? — спросила Ольга.
— Не-а. С делами закопался…
Митя пил чай, украдкой, будто таясь, поглядывая на неё. Изящество и лёгкость: будто парит, легко и тонко мелькают совершенные руки… Миндалевидные капли ногтей не накрашены…
— Пойдёшь купаться? — через несколько дней.
Крикнула из-за забора. Выскочил.
— Пойду. Щас, минутку…
Что-то захватил, покидав в сумку, матери бросил, что уходит на пруд… Они валялись на траве и плавали в тёплой, ласкающей тела воде…
— Ты в каком классе?
— В девятом, — отвечал…
— Малявка!
— А ты? В институте?
— Ага. В историко-архивном. — Она засмеялась. — У меня отец там… декан факультета. Куда будешь поступать?
— Не знаю. Может, в финансовую академию.
— О! тузом денежным стать хочешь!
Не успел ответить — вскочила она: Бежим купаться… И бежали, и она визжала, и хрусталь брызг на мгновенье окутывал её тело…
Дима жил на даче с мамой: возился на грядках, разбитых больше ради удовольствия, чем по необходимости, иногда сидел за учебниками, таскал воду из колодца, о чём-то смутно мечтал. Теперь ясно стало, о чём, сфокусировалось, сияло, пугало… Ольга смеялась, подтрунивала, дразнила. Перекатывались шарики смеха. Отец, приезжавший на выходные, глянул на неё раз и, подмигнув сыну, причмокнул языком. Отец — сильный и властный, управленец на фирме, занимавшейся юридическим сопровождением сделок, был красив. От него веяло мужественностью…
Оказалось — рядом в Москве живут, пешком можно дойти. Мамы познакомились. Летние мазки быстро таяли в необходимости уезжать. И когда возвращались в Москву вместе, Дима, сидевший рядом с Ольгой, странно-неподвижно глядевшей в окно, спросил, робея: Встретимся, а?
— Вот ещё! Нужен ты мне! — И, прыснув, видя чуть ли не ужас на его лице, всё изменила: "Встретимся, встретимся! В клуб пойдём, если тебя, малыша, отпустят".
Она вошла в него. Она занимала в нём столько места, что никакого другого не оставалось. Ему было садняще-сладко, Ольга не отказывалась иногда… даже пройтись с ним. По осеннему лесопарку бродили раз. Ярусами, чуть вздрагивая, сияла перисто-цветная листва. Ольга села на замшелый, повалившийся ствол, не боясь запачкаться. Она была необычна: грустна, тиха…
— Оль, это ты? — попробовал пошутить Митя.
— Я, я…
— А чего такая?
— Всё время порхать должна?
— Нет, не должна, но…
— Просто, Мить, накатывает часто — ЭТО!
— Что это?
— Да банальное такое — зачем всё? Если всё рухнет, постепенно всё отберётся, и уйдём все в смерть. Миг ведь длится…
— Жизнь?
— Да.
— Оль…
Она засмеялась.
— Ладно, чего ты отвечать будешь? Что у всех бывает? Оно понятно.
И — вскочила, превращаясь в себя прежнюю, схватила его за руку, повлекла куда-то, шурша листвою…
Они ходили в клуб пару раз. Всё мелькало там, и Мите не слишком уютно было. Парни, старше его, подходили, заигрывали с Ольгой, она флиртовала с ними: доставляло очевидное наслаждение. Доставляло. Один, проходя мимо Мити, как бы невзначай сказал: "Связался! На себя посмотри! Она тебя прожуёт и выплюнет. Хотя… зачем ты ей вообще нужен?"
Они гуляют зимой. Просто гуляют. Ольга вдруг начинает катать круглые снежки и кидать в него, чувствующего себя таким беззащитным… Она подбегает и кратко целует его, словно кусает: Вот тебе! — смеясь, отбегает, недоступная, и снова за снежки… Он и тем был счастлив, стараясь концентрироваться на учёбе, не слишком современный, не знающий, как себя вести.
Он возвращался домой: ехал от приятеля, с каким обсуждали варианты поступления. Он увидел машину отца, припаркованную — не там, где обычно. Он замер, нечто ледяной волной плеснулось в области солнечного сплетения. Из машины вышла Ольга. Митя метнулся в сторону, боясь, проявить себя… Отец не видел его, как она.
— Митька, куда пропал? — звонок на смартфон. — Давай вылезай, жду тебя, пойдём погуляем.
В нём закипело нечто, он…
— Когда?
— Когда-когда! Сейчас…
— Иду…
Он летит, не идёт. Он полон лёгкостью счастья, которое сейчас кончится. Она ждёт у подъезда.
— Не в клуб же с тобой идти, а?
— А… почему…
— Да тебе ж там плохо. Как и на дискотеках, танцевать-то толком не умеешь…
— Ну, Оль…
— Что Оль? Я кусаюсь, ты не знал… Пошли по улицам.
Они идут. Они идут, держась за руки так странно, как было когда-то, теперь… Всё происходит теперь: неотвратимо и невыносимо.
— Тебе интересно представить всех этих людей — за окнами, в квартирах, как там кипит всё, дети кричат, щи убегают…
— Иногда… Или нет… Не думал…
— А мне интересно: как жизнь, кажущаяся такой праздничной в детстве, превращается в эту невыносимость ежедневной тягомотины.
— Оль, твоя же не превратилась…
— Ещё не хватало.
Она смеётся. Зная что-то очень страшное.
…он видит в окне её квартиры, он видит в сумерках — своего отца, которого там быть не должно, и Ольгу. Она жестикулирует. Второй этаж: окна горят избыточно ярко.
Он любил гулять под ними. Он бежит домой. Падает лицом на кровать. Ему неудобно перед матерью, страшно за себя, он знает своего отца: властного, упрекающего сына в том, что мало думает о будущем. Он лежит пластом, бормоча: Оль, Ольга… И — что теперь?
Гроздь почти обнажённых тел
Здесь красиво — у акведука: белого и стройного, между несколькими каменными ногами которого течёт оливковая Яуза; можно остановиться на кружевном железно-каменном мосту, посмотреть, как медленно и как будто неподвижно уходит её вода в арки, под них, иногда играя на поверхности прозрачными водоворотами, закрут которых, — как орнамент некоторых периодов своей жизни. Утки могут появиться, треугольные следы расчерчивают стеклянно воду, меняющую конфигурацию из-за их движения; а берега начинают менять цвета, играя партию, согласную с манерой сентября, продолжающего ныне лето; тем не менее злато проступает в листве, отвечая солнечным разливам…
Несколько раз видел крыс, остро шмыгающих по береговым кромкам; а собор, куда собственно и ведёт движение, возвышается бело-золотой громадой. Сахаром блестит. Златом шеломов переливается; и, хотя внутри больше напоминает смесь музея и дворца, всё равно притягивает — мучительностью непостижимого вектора веры…
Асфальтовая дорога стелется вниз, словно пролитая из неизвестных высот, чтобы потом подниматься вверх; над нею — крутой бок сильно затравевшего пространства; зимой здесь снежно-пенное веселье катанья, летом, и его осенним продолженьем, место для загорания… В основном женщины: тела разбросаны тут и там, все дамы, представленные картиной бытия, не позаботились о парах, и все не слишком обеспокоены достаточным обнажением собственного тела. Неудобно вглядываться.
Вектор веры мучительно работает в сознании всю жизнь, от отрицания его значимости: во что верить-то, когда сплошная, упорная и неумолимая биохимия всё определяет? до порывов и полётов, связанных с умилением внутреннего состава сияющей лёгкостью; сильный запах охватит в соборе: линии и каллы, испуская волны благоухания, смешанного с ладанно-свечным духом, разыграют невероятную симфонию ароматов… Мрамором белеющие женские бёдра, с лёгким треугольников купального белья, поражают внезапной близостью: дама немолода, хотя сложением отличается аппетитным и, устроившись на пёстрой подстилке недалеко у дороги, точно дарит себя солнцу в не меньшей мере, чем пространству людей…
— Вы одиноки? Вам не скучно? Хотите, я почитаю вам стихи?
Одинокий, одетый, не собирающийся загорать немолодой человек присаживается рядом, вопросом поражая её, приподнимающуюся так, что туго и спело вырисовывается виноградная грудь, и солнечные очки, скрывающие взгляд, бликуют…
— Стихи? Да нет… — она смеётся, выдернув зачем-то травинку лёгкой рукой… — Я одна хочу побыть… Попробуйте подойти вон к той! — И быстрым жестом указывает на недалеко раскинувшуюся соседку.
Почему бы и нет? Та, полная и стройная одновременно, в бледно-синем купальнике, лежит, запрокинув руки за голову, струятся каштановые волокна волос, и, показывая миру гладко выбритые шелковистые подмышки, будто дразнит его… Ну, подойди… Только не про стихи: не нужны они вовсе… Топчи траву дальше, пока пускающий слюни соблазн пялится в душу, не объясняя своих вечно работающих механизмов. Всегда отменно отлажены, не нуждаются в смазке.
Коли предположить одушевлённость собора, он, всею своей сахарно-золотистой громадой взирает на не молодого человека, чья фантазия разгулялась как пьяный тинэйджер, воображающий смачные картины. Путь не долог. Собор молчит — строгим взмывом стен. На небе — ни облачка… Под деревьями — это по другую сторону крутобокого пространства, усеянного женскими телами, — рядом с коляской возлежит молодая мама: крутые наплывы бёдер подчёркивает поза, будто принятая специально для небесного скульптора…
Просто эстетика тела, ничего лишнего, вот уже и чёрная, сквозящая ограда собора, вот и пустотелость его огромная; витое золото иконостаса, высокие хоры… Распятие, иссечённое из древа, и иконы все исполнены в механической манере современности, исключающей высокие порывы творчества. …было: идя в другую церковь, настраивая сознание на волны кропотливой молитвы без слов, одной бездной сердца, замирал у храма: чёрная роза ритуальной машины поражала, как нечто, противоречащее свету, и, замирая, тупо пялясь на голубей, хлопотно взлетающих с асфальтового большака, не решался войти, воображая лакированную крышку, прислонённую к стене, и скорбной ящик с тяжёлой косной начинкой, которой самому предстоит когда-то стать.
В другие разы заходил и, минуя длящуюся скорбную службу, приближался к иконостасу, неся в себе чаши молитв. Не здесь. Здесь, в недавно построенной церкви, белизна и золото сходятся орнаментами, и в сердцевине молитвы вдруг возникающий женский образ практически не скрыт купальником. Отгони. Слышит кто твои слова? Капли их падающие бледно отражаются в зеркалах запредельности. …пожилая тётка — щёки пастозные, как два обмылка, ходит от подсвечника к подсвечнику, выбирая мятые свечные огарки; другая работает шваброй, протирая полы… Через какое время выйдешь из храма и, как ни старайся держаться за струну веры, непроизвольно обернёшься на гроздь почти обнажённых тел, вызревшую из разлива травы.
Голомордый грех
Медленно, молодой развинченной походкой обходил маленькую площадь, носатый, плечистый, с ярко-красными губами, озирал горуправу, здания всякие: невысоки, в два-три этажа… Пруд плоско мерцал, отливая золотой чернотою, и купол церкви, возвышавшийся чуть дальше, слабо привлекал внимание: хотя по очевидной вписанности в небесное пространство словно первенство держал… Парень обходил площадь, пугая голубей, как в детстве, вбегая диковато, как деревенский вахлак в их разрозненные стаи… Тоже — городок!
У пруда, однако, парень посидел, думая, не искупаться ли, но плавок не было, да и потом сохнуть на солнце раннего сентября, игрою своей продолжающего лето, не хотелось. Потом, крякнув нелепо, как старик, встал и неровно-разболтанной походкой отправился в кафе, пройдя улицей, выводящей к железнодорожной станции. Помедлил, глядя: тётки ждали в основном: некрасивые, пожилые, напоминающие шары, сцепленные зыбким стержнем, и, зайдя в кафе, спросил чаю. Чаю не оказалось, парня перекривило так, будто ему сказали нечто противное, и он взял кофе и, долго выбирая пирожные, в общем, похожие друг на друга, взял с кремовой розой… Усевшись за столик, ел, мажась в креме, пальцами отирая губы и подбородок, глядя на мужичка — лысоватого крепыша за стойкой, кропотливо и равнодушно протиравшего стаканы…
За окном: низкое такое, расколошматив (о, как хочется всё расколошматить, побить, разодрать!), можно вышагнуть на улицу, — пыльно и пестро шла однообразная жизнь.
Кофе был кончен. Парень убил его, как убил толстое кремовое пирожное и, завершив сие, вышел, зевнув, на асфальт. Частные дома шли по левую руку — за заборами, серьёзно отстроенные, под черепицей, и сосны, розовато играя стволами, рвались в синие воздушные пласты. Парень двинул наугад, сворачивал несколько раз, увидел фотоателье, зашёл. Уютно устроенное помещение, с минимумом рекламы, и хозяйкой оказалась пожилая тётка с довольно приятным загорелым лицом. Он смотрел на неё, ничего не говоря.
— Что вы хотели?
— Э-э-э… Сняться мне.
— На паспорт? Или для чего?
— Просто так. Хочу. Две фотки шесть на двенадцать.
— Цветные?
— Ага.
— Садитесь…
Она вышла из-за стола, указывая ему на стол, за которым стояло нечто напоминающее белый раскрытый зонтик… Свет ставить… Он сидел: серьёзен, носат, вихраст…
— Причесаться не хотите?
— Не-а… Как есть.
Она работала быстро, умело, показывала ему потом, что-то правила, доброжелательно ворчливая, он заплатил какую-то ерунду, сунул конвертик в карман лёгкой куртки, вышел, озираясь… Пошёл наугад. Потом в скверике, относительно пустынном: только мамаша одна качала коляску, достал из внутреннего кармана куртки моток надёжной верёвки, стал наматывать на кулаки, организуя струну… Кулаки раздвинув, добился вибрации. И, собрав моток, сунул его обратно в карман. Купил сигарет, закурил, выдувая струи и колечки дыма. Дойдя вновь до железнодорожной станции, взял такси, назвав окраинный район, куда его следует отвезти. Плюхнулся сзади за таксистом, рад, небось, что хоть кто-то попался, и смотрел — то на стриженный затылок, то в окно, предлагавшее всякую скользящую быстро муть… Выехали из города. Электричка пронеслась. Мотоциклист, чихая, обогнал… Пустынная грусть разливалась здесь, дорога, на которой оказались, была разбита, разъезжена, и парень, ожидая перелеска, возле которого попросит притормозить, склонившись к водительскому сиденью, потихоньку снова мотал верёвку, пробуя её пружинность.
— Здесь тормозни, — сказал, — пройдусь.
И когда тормознул, накинул водиле петлю на шею, стал душить…
Пока в городке, в одной из квартир, вписанные в обыденный и скромный антураж, разговаривали дочь с отцом: а матери у них нет: умерла через месяц после рождения дочки. Отец растил: преподаватель, деловит и нежен, стараясь побольше заработать, брал много частных уроков, проходя этапы пелёнок и распашонок, знобящей нежности, сияния, исходящего от тельца ребёнка, детского сада, первых классов — всего нагромождения, что воспринимал счастьем, хотя и дрожало внутри, в душе нечто, перекатывалась боль от иголочки бытия…
Он растил дочь: он не стеснял её свободы. Он, когда появились первые парни, почувствовал предательский холодок, осознав впервые, что дочь красива… Ей двадцать: третий курс Финансовой академии: смогла поступить с первого раза! приезжает к нему из Москвы, всё хорошо, и жених есть. Ей двадцать. Они разговаривают. О чём?
— Па, я прочитала материнское письмо.
Он вздрогнул: посмотрев на неё так, как никогда до этого. Он мягок. Вместе — ещё красив по-мужски, крепок, так и не женившийся после матери, не ставший устраивать судьбу свою.
— Ты… рылась… Дочь? Зачем?
— Па, я просто искала клей, у меня не было, я стала ящики все пересматривать, и нашла… Па…
Это было предсмертное письмо матери, адресованное ей, где просто и нежно писалось о мечтах, связанных с взрослением, ростом дочери, где буднично говорилось как бы между прочим, что отец её — неродной, но он, именно он будет куда лучше родного…
— Па… Ты знаешь, о чём в нём…
Она вдруг встала резко, не ожидая ответа, достала из секретера, блеснувшего лаком открываемой крышки, бутылку водки, и оттуда же, из знакомых деревянных недр, две хрустальные рюмки.
— Знаю, — тихо ответил он.
Она налила, поставила на журнальный столик.
Они выпили…
— Разве я был плохим отцом? — спросил он, вертя в пальцах маленький, пузатый хрусталь…
— Сахарная принцесса! — рассмеялась дочь.
Он посмотрел на неё, улыбнувшись, вспомнив сказку с продолжением, которую сочинял для неё, словесник с большим стажем, не ставший писателем. Он посмотрел на неё. Волосы её золотились, на шее пульсировала жилка. Дочь перестала смеяться и глядела на отца, и ямочки на щеках вспыхивали вымпелами…
— А ты знаешь, я всегда, когда ложилась в постель с мужчинами, чувствовала странную дрожь… Мне хотелось опытного мужчину, старше, а попадались одни…
Он сам налил по второй, но выпил один… Он смотрел на неё — привычную дочь, не бывшую таковой: если верить биологии. Он смотрел на неё, и глаза её наливались темнотою синевы…
— Я тебя представляла, папа-не-папа…
Сумеречно становилось. Она перешла к нему, села на колени, и впилась в губы, а рюмка покатилась по ковру… Он, сильный и крепкий, ответив вяло на поцелуй, приподнял дочь-не-дочь, встал, отошёл к окну, открыл его, закурил.
— Это нельзя, — сказал он твёрдо, как орех.
— Почему? Ты мне не отец…
— Разве?
— Я не то имела в виду. Ты мне…
— Мне казалось, я тебе больше, чем отец…
Она молчала.
— Ты прав, — ответила сумеречно.
Он не видел её глаз, поскольку не поворачивался от окна…
В это время носатый, губастый парень, доработав надёжной верёвкой таксиста, обшарив его карманы, бардачок, всё что можно, плюнув от малой выручки, хлопает дверью машины и, оставив за спиной труп, забрав верёвку, идёт по разбитой колее, идёт к знакомым пацанам, пригородной шпане, чтобы пить водку, базлать о будущих налётах и жить так, будто всё позволено, и ничего, ничего, ничего, кроме навязчивой материальности и томительно воющего голомордого греха, нет.
Серёга
Одноклассник, загремевший в армию, впрочем, вполне логично, писал, что друг его армейский — вгиковец, рассуждает о композиции кадра и эстетике кино так же, как он, адресат, и что познакомить их надо непременно… Не придал значения, сочиняя ответ: познакомимся, так познакомимся… С детства распускались кадры лепестками экзотических цветов, смотрел, как взаимодействуют детали, как, будто протянутые между нити сверкающие нити, соединяют всё в гармонию целого. Выдумывал фильмы: сам нелепый в жизни, переживший в школе тяжелейший пубертатный криз, родители думали — не нормализуется в социуме, однако, работал пока в библиотеке вуза, появилась молодёжная компания, писал что-то, прикидывая варианты дальнейшего, живя с мамой, отца рано похоронили…
Одноклассник вернулся. Были фейерверки встреч. Потом как-то ходил гулять с собакой, возвращается — одноклассник с армейским этим другом сидят на диване, мама уже познакомилась с ним, а Серёга, казавшийся тихим и уютным, притащил пакет молока… Антон (одноклассник) смеялся: «А Он всегда таким кажется, я с ним в автобусе познакомился, когда нас на сборный пункт везли: у окошка себе сидит с пакетом яблок!»
— Карасёв! — энергично отвечал Серёга. — Я как раз яблоки-то и забыл, просто рассказывал тебе… — Ладно.
В тот же вечер пошли гулять. Сокольники раскрывались полосато наборами вечерних огней, и Серёга, рассказывая о своих операторских планах, говорил, что необходимо именно выверять эстетику фильму, подчиняя красоте всё, что представлено окрест, реформируя оной мир. Учился на операторском. А Саша, с которым только что познакомился, жил напротив вгиковской общаги: куда и пошли к Серёге после Сокольников. Плоские эти коробки высоченных общаг, стоящие одна за другой, прямые, смесью еды и примитивного быта пропахшие коридоры, банальность комнатушек… Сидели тогда, обсуждали кино, улица с высоты этажа казалась игрушечной…
— Машины — модельки Пантагрюэля. — Пошутил Саша. Серёга стал бывать в гостях. Многое обсуждали…
Потом — предложил побродить по Москве, поискать интересные кадры для фото… О, вторглись в московский центр, где старина, мешаясь с современностью, предлагала изысканные варианты маленьких особнячков, уютных их двориков, дело ведь ещё в Союзе, которому оставалось так немного, и дворы открыты, все двери не ведают кодовых замков… Серёга — аппаратура была классной! — снимает сосульки, напоминающие природную диаграмму повышенной яркости: переливаются они лаково, смешивая различные цвета, сами — цветы зимы. Завершится скоро. Серёга видит впечатанный в проплешину асфальта ключ, снимает его.
— Смотри, — говорит Саша, показывая на жёсткие ветви кустов между двумя стеклянными телефонными будками (такие не существуют давно!). — Это снять можешь? Колдует Серёга… Он замедленным казался, неспешным, рассказывал о планах, о ВГИКе, предлагал, выслушав истории Саши и посчитав их пригодными для кино, попробовать поступать к ним…
Из Йошкар-Олы сам; папа полковник МВД, мама — преподавательница английского, и как-то незаметно, подспудно стала проскальзывать мысль, что хорошо бы уехать: центр мирового кино не у нас… Вот на лоджии, у Саши, тот говорит: Смотри: если на куст бросить сигарету, она рассыпается таким прекрасным снопом искр…
— Давай-ка!
Летит огненно окурок, вспыхивает золотистым хвостом. Серёга смеётся.
— Это тебе много скурить придётся, прежде, чем я кадр поймаю…
По ВДНХ идут: надо найти подходящее место для съёмки, попросил Серёга попозировать для зачёта по фото. Старый, вечно закрытый двухэтажный белый дом привлёк… И вот — у запертой двери буйно играет зелень позднего мая рядом, снимает Сашу, по-разному, высвечивая нечто своё, слишком интересное ему, тайное отчасти: хотя на снимках всё явлено будет, всё-всё… Подрабатывал, устроившись сторожем в какую-то контору, заодно из общаги съехал, жил… в скворечнике: дополнительный этаж? Мезонин? Лестница вела — деревянная, шаткая и скрипучая… А — устроился: чудо как: огромный антикварный стол у окна, несколько книжных полок, диван, в маленьком пространстве при входе — плитка, вешалки, коридор, совмещённый с кухней…
Пришли с Антоном. Из окна — сияет московский многодетальный двор. И, поболтав о чепухе, решили подурковать: Серёга взял камеру, спустились, вышли на набережную, и под модную тогда мелодию стали скакать, неистовы, молоды, кривляясь перед камерой, полные жизнью, с избытком переливается плазма её в телах и душах…
Потом шарахнул 91 год: пенисто-шампанская эйфория, обманом застлавшая мозги, мол, сейчас грянет русская Швейцария жизни, быстро сменилась недоумением: — что происходит? Но — Серёгу снесло: все планы, касавшиеся авторского кино, словно залило возможными денежными потоками, сулимыми съёмкой рекламы… Он пробовал, сначала выступая как оператор, и в них, в этих роликах, представлять мир художественно; потом, уже работая как режиссёр, махнул рукой на всё, кроме денег, заструившихся действительно обильно.
Мир качался. Сначала ВГИК продолжался. Потом — там не любили студентов, зарабатывающих в разы больше преподавателей — Серёга бросил учёбу. Всерьёз собирался в США, хотя не верилось, не представлялось. Он снимал исступлённо и копил деньги, он переключился на продюсерство, организовывал концерты так называемых звёзд, и всё, выкипая в яркости пустых огней, словно отрицал былую подлинность эстетически выверенного кино. Но общались с Сашей, общались, и с мамой Серёга подружился, и она ждала всегда его в гости: кормила изрядно… Ах, мамины борщи! Рассольники! Холодцы…
Серёга разговаривал с ней за неделю до смерти: под Новый год, но это было уже совсем в другой жизни: слишком не похожей на ту из девяностых. Он уехал в США: он уехал с приятелем — Сашкой Коробко, до того жившем и в Лондоне, и в Нью-Йорке, имевшем кое-какие связи, обещавшим помочь, чем сможет. Они отбыли в Лондон… После его мельканий, Саше пустовато стало, жизнь шла обыденно. Нет, жизнь шла многослойно, сложно, стремительно, невероятно: он стал печататься, он прорастал в разные жанры, и то, что литература развалилась, как страна, старался не замечать — хотя как тут не заметишь…
Серёгина Америка была переполнена множественностью всего: иногда перезванивались: кем только не был — от уборщика до Голливуда, жизнь познав глобально, носимый ветром судьбы, сопротивлявшийся ему и продолжавший рваться к вершинам. Он уехал надолго. Когда вернулся — через одиннадцать лет: показался усталым, седина мелькала в волосах. Саша был женат, печатался много, и Серёга, мастер общения, познакомился сначала с Сашиной женой: придя к ней на фирму, на конференцию, организованную там, выступив, представленный как продюсер из США… Потом уж — к Саше: вечером, а жена как раз была в Калуге, из какой родом, многое связывало с городом и Сашу… Роза сияла в руке, бутылка водки и батон колбасы покачивались в сумке…
— Здравствуй, дорогой!
— Здорова, Серёга! Надо ж…
Другая совсем жизнь. Мама всплеснула руками: Серёженька! Чуть не расплакалась даже. Кормила его борщом, расспрашивая одновременно. Как переложить 11 трудных лет в краткое повествование? Вспыхивали всё больше комические куски… Поначалу в Москве, растративши прежние связи, зарабатывал он чем придётся — вплоть до извоза и переводов с английского, потом попал в сериальный оборот… Дневной звонок разорвал пространство коридора, и Саша, подойдя, услышал бурлившего Серёгу:
— Выручай! Накосорезил я, забыл артистов массовки пригласить! Тут у вас съемки, рядом, на ВДНХ, можешь подойти?
Интересно.
— Ага. Куда идти?
— Павильон «Космос». Там позвони, встречу… Полицейский сериал…
Раскрывается цветочно-роскошная выставка, стекло фонтанов бьётся легко, сияют забытые советские символы, и проход по летней выставке, полной людей и роз, детей и всяческого движение, отдаёт отдохновением. Из недр огромного «Космоса» Саша звонит, и выходит Серёга: как всегда — плавно-замедленный.
— Идём, брат, — иногда и так называли друг друга…
— Надо ж, — говорит Саша, следуя за другом, — не представлял, что внутри здесь лабиринты такие!
— Ещё б!
Лестницы велики. Хлам выглядывает по бокам: шероховатые доски, остатки каких-то строений; и сериальная суета вовлекает… Серёга говорит в какое-то устройство, висящее на поясе, отстегнув его. Поднимаются по новой лесенке в комнату, специально оборудованную аппаратурой, пьют кофе… А внизу… кто-то тащит тюки, набитые шмотками, другой решает кроссворд, сидя на скамеечке, тётка вяжет, мелькает популярная актриса…
— Что делать-то, Серёг?
— Ничего. Сидеть на откидном стуле…
Да, Саша сидел. Он сидел и смотрел, как мимо проходят, изображая ссору, две актрисы, как камера тяжело следует за ними, и молодой человек, глупо улыбаясь, как драгоценность, несёт чёрный длинный шнур. Саша сидит… и вспоминает их разговоры об эстетически выверенном, метафизически насыщенном кино, и весь круговорот их дружбы-взаимоотношений проносится перед глазами… Потом Саша говорил: «Больше всего меня поразил молодой человек, несущий шнур».
— А, — смеялся Серёга. — Это ответственное дело. Я тоже таскал…
Водовороты вихрили: Серёга ушёл в мультипликацию, потом — в какой-то проект, рассчитанный на пять лет; ездил в Индию, в Болливуд. Привычно ездить… Похоронил отца… Года мяли, сжимали, теснили, и когда сказал, что в общем одно желание осталось: завести семью, родить ребёнка, поразился Саша.
— Надо мне из Москвы уезжать, — говорил Серёга. — Мой астролог, — пользовался услугами, — сказал, здесь с деньгами всё хорошо будет, но семья не появится никогда… Надо ж… Никогда не предполагал подобных мечтаний — в нём: друге, с которым связывало тридцать лет… И — он говорил с мамой за неделю до её смерти.
Потом — появлялся пару раз в гостях, как всегда — щедро нагруженный сумками со снедью. Потом — опять надолго уехал в Индию. Жизнь продолжается. Она продолжается — усложнёнными орнаментами, внутри которых мы двигаемся на ощупь, не предполагая, что ждёт нас в бесконечности бытийной бездны.
Комментарии