Посвящение Отчизне... К 75-летию поэта
На модерации
Отложенный
Героическому прошлому нашей Отчизны
и славному настоящему её — посвящаю...
Баллада о сибирских полках
Баллада о них начинается…
Ши-и-ирь!
Зарёванным ситцем полощет Сибирь,
Последнюю баржу уносит война,
До мыса её провожает волна,
И бьётся над талой судьбой мужиков
Истошная стая прощальных платков:
Ни жён не щадя, ни седин, ни крестин,
Стояла дворами тоска проводин…
Навеки запомним: под хохот уключин,
В холодных ладонях осенней реки
Полощут, взлетая на синие кручи,
И рушатся в пропасти — бабьи платки.
Эх, бабы… Всходили и падали зори,
На слабых руках обвыкались мозоли,
Но, не покладая обветренных рук,
Работали бабы, вздыхая натужно,
Одно сознавая: хоть трудно, а нужно!
И — «Каждый осётр — снаряд по врагу!»
Они зоревали в тоске по любимым,
Под северным небом, полуденным дымом…
И в пушечных глотках гремели ветра,
Холодные ветры осенней путины,
Военной путины, тяжёлой годины,
Широкие ветры побед и утрат…
Возьмите их в святцы — и этого мало!
На льду Прииртышья, в бригадах Ямала,
Вам слава, войну бедовавшим без слов,
С грядою салютов живущие вровень,
Победу вспоившие потом и кровью,
Надежда и совесть сибирских полков!
Сорок первый
Загорелые дочерна,
в зорях дрогнут солдатские дочери —
чужедальним огнём полыхают метёлки овсов…
За обугленный Дон отступают окопные ночи,
штыковые бессонницы хмурых, небритых отцов.
Перебитые рощи…
Измятые письма — короче,
воспалённое небо — в горящих подтёках свинца.
Через Родину бьёт, содрогаясь, тяжёлая очередь
на случайную спичку, на вспышку худого лица.
В воронье и чаду, тяжело выкипает смородина…
Загорелые дочери сквозь лихолетье растут,
их тяжелые тени на запад легли — через Родину,
и по ним, наступая, отцы до Берлина дойдут…
Полевой госпиталь
Памяти отца моего, офицера Советской Армии
Нигматуллина Мир-Камала Имановича.
В 2024 году исполняется 102 года со дня его рождения.
Отец, между нами не тысяча лет…
Уже за размытою гранью сознанья,
Ты — на госпитальном студёном столе,
Под чахлой лампёшкою,
сгусток страданья,
Один,
в наготе и бессилье, среди —
Отец, не гляди! — помешавшихся далей,
Среди канонады и ада, один
В глухой молотьбе стервенеющей стали…
Над выбитым полем — как бьющийся нерв,
Огонь пулемёта.
Долбящие доты…
Вбит в мемориальный, обугленный снег
Натруженный след проходящей пехоты…
Но есть ещё сон, усмиряющий рёв,
Развёрнутый рёв атакующих глоток, —
Спасительный сон,
пеленающий кровь,
Свинцовые трассы, грызню пулемётов,
Тела — без движения и без тепла,
В пылающем омуте страха и боли.
…И — белое, зыбкое поле стола
Среди разъярённого,
страшного поля…
За стёклышком хрупким скорбел огонёк…
Но, словно предвестник сознания, что ли,
Забрезжил, пробился наверх родничок
Пульсирующей, нарастающей боли:
Со дна забытья и удушья, влеком,
В тяжёлом тумане всплывал ты…
Не воздух —
Спирая глухое дыханье, комком
Стояли в гортани балтийские звёзды.
Хоть тяжесть бессилья лежала в руках,
Холодное небо смотрело сурово, —
Чуть слышно
вздохнуло на горьких губах,
Ещё прищемлённое слабостью, слово.
И дрогнули веки — ты выпростал взгляд,
Уже, как знамению, радуясь, боли
И пил — не напиться! — студёный закат
Над полем…
В тундре
Памяти мамы моей, Шамсутдиновой Юма-бики Атыкашевны, участницы трудового фронта в годы Великой Отечественной войны: будучи двадцатилетней девушкой, заведовала матушка моя пушной факторией в заполярной Тамбейской тундре. В сорокоградусные морозы собирала она у охотников-ненцев драгоценные меха соболей, песцов, горностаев… На вырученную от их продажи на мировых аукционах валюту приобретались для воюющего Советского Союза вооружение, медикаменты, продовольствие… В марте 2024 года исполнилось 103 года со дня её рождения…
Неуёмный, за окном полночь винт месил…
«Знаешь «Уренгойгазпром»?» — друг меня спросил.
Я, от высоты хмельной, головой качал,
«Знаю город Уренгой!..» — гордо отвечал.
Виктор щурится легко и в плечах не мал…
Я б, конечно, без него не узнал Ямал.
Он ему в наследство дан, округ его, дом.
Он — рукой во тьму: «Во-он там —
«Уренгойгазпром!»
Я лицом в оконце лёг, в ледяной овал.
Кто ж огни под вертолёт щедро набросал?
Я воочью видел их, при литой звезде, —
Гроздья станций дожимных, дальний ГПЗ…
Свет, он — надвигался, плыл и вдруг,
Боже мой! —
Половодьем затопил тундру подо мной.
И, с гитаркой на груди, словно сам не свой,
Виктор вскинулся: «Гляди! Вот он, Уренгой!»
У фортуны на весу, лёгок, как Улисс,
Я над огненной, внизу, бездною повис.
Что там будет впереди? — Моря зев? Ямал?
Ну, а Витька — «Ты гляди!» —
в блистер меня вмял.
Свет, он жил, в конце концов, нас в себе держал,
Словно женское лицо, музыкой дышал.
Веще, на виду у всех, в талой глубине
Боль, надежда, радость, смех открывались мне.
В город, дышащий легко, я впивался, сед, —
В каждой чёрточке его заливался — свет.
Вертолёт качнуло — тент, почта, люд, груза…
Свет… свет… свет… свет… — наливал глаза.
Воздымает взор простор —
свет… свет… свет… свет…
Зимней тундре вперекор —
свет… свет… свет… свет…
Винт над нами бушевал, как в тумане, слеп.
Душу, бел, не отпускал исполинский свет.
И смотрел я вниз, светясь, как, жива едва ль,
Сварка, по трубе змеясь, уплывала вдаль,
Где, в накрапах ледяных, где снегов оскал,
В перекличке буровых, страдовал Ямал.
Так куда ж меня влекло? —
свет… свет… свет… свет…
Что в груди моей зажгло? —
свет… свет… свет… свет…
Над тобою, Уренгой, —
свет… свет… свет… свет…
В сердце родины самой —
свет… свет… свет… свет…
А на краешке земли, хил и одинок,
Тихо теплился вдали талый огонёк.
Я в обшивку вмёрз плечом, сед и невесом…
Виктор тихо: «Ты о чём?». А я — обо всём:
Огонёк из дальних дней, в этот поздний час
Он в прапамяти моей маялся, не гас…
Он, не иссякая, тлел, словно куда звал,
И чем больше я глядел, больше вспоминал:
…Тундра белою была, в сводках не видна,
Смертью и огнём мела по стране война.
Под ворчание собак, у окна, — очки…
Печка, в малице — пушняк, девочка почти…
Сед, куражится мороз… В мареве теней,
Томик «Королевы грёз» прямо перед ней.
Хилый домик мал и стар, и, вдали тщеты,
Зноем в щёки хлещет жар от ночной плиты.
Тянет стужей из сеней, иней сед в углу…
Ну, а ноги всё сильней стынут на полу,
Не спасают ни кисы и ни торбаса…
У неё, поверх лисы, пышная коса.
Сердце торкнулось в груди, немощью грозя,
У неё глаза — мои! Ясные глаза…
Задавив короткий всхлип, даром что зима,
Я в иллюминатор влип:
«Мама моя! Ма…»
Полночь… Тундра… Снегопад…
И она (темно…),
Оторвав от книги взгляд,
смотрит за окно.
С темнотою по зиме, полночью, одна,
В непроглядной снежной мгле видит что она?
Тундру? Белый мрак, слепящ?
Письма далеки…
Беззащитный, так щемящ жест её руки.
Свет от свечки пал на лист, чахлый язычок,
На запястье её, чист, бьётся родничок.
Прожитому глядя вслед, словно бы вперёд,
Свет… свет… свет… свет — от неё идёт.
Ничего на свете нет, что родней его,
Свет… свет… свет… свет — радостней всего.
Столько в жизни горьких мет, судя по годам.
Свет… свет… свет… свет —
сыну передам!
Ветерану Великой Отечественной
Ивану Андреевичу Кайдалову
Шестьдесят рыбаку —
сколько лет проструилось в морщинах…
Он вернулся вчера:
«Извини! Понимаешь, путина…».
Сохнут грузные сети
на свежих осиновых кольях,
блики солнца бегут
по тугим белогривым валам…
И смолим мы борта,
и уходим в такое раздолье,
где на каждом сору —
знатный выпас его неводам.
На исходе — звезда, отощала,
как мартовский заяц,
уплывает в туман тихий рокот
ночных катеров.
«Наливай, Николай, —
пробасил он, рукою касаясь,
— За удачу твою и дородство твоих неводов!
Ты надолго?
Лады… — потянулся к молчанью и снова
надорвал тишину, загудел, разминая слова,
—Ну, ещё по одной,
дорогой, мошкарой зацелован!
А вернёшься с уловом — ужо зацелует жена…».
Над страной моей — мир,
тишина на лугах и полянах,
над страной моей — мир,
на рассветах лишь птицы поют…
Так по праву ль, скажи,
я наследую эту — в туманах
и студёных озёрах —
заветную землю мою?!
…Заиграла роса,
завели перебранку щеколды,
гомоня,
мотоботы разбили холодные воды,
отдохнувшие сети
на солнце горят паутиной…
Выходи! — тебя ждут…
С новым днём
и счастливой путиной!
Табунщик Микуль
Загорел и скуласт,
в белоснежных тугих торбасах…
Плотно солнце прижалось
к сатиновой красной рубахе.
Спит забытый кисет
в волосатых, тяжёлых руках,
шитый ворот коробят
лиловые, алые птахи.
Разметался мороз на окне…
Яркий жар очага,
бесконечна, как эпос,
великая зимняя тундра.
Мой старик ладит стол,
спозаранку забив рогача,
начинает застольем —
полярное хилое утро.
О, Микуль переметил
своими становьями Север,
вплоть до моря
простор
кочевыми огнями засеял,
он до моря ходил
на оленьих упряжках, собаках…
Его старшего сына
взяла в сорок третьем
атака.
(Сын его бил моржей
и, спускаясь к тайге, белковал…)
А когда вал огня
вдруг накрыл золотую долину,
люто небо свернуло в глаза, —
и тогда он упал,
обнимая с прощальною жадностью
нищую глину…
…И Микуль в этот день
забивает оленя, молчит,
топит печи свои
до поющего, хрупкого жара.
Собирает соседей,
печальное слово горчит,
и горит на столе
поминальная горькая чара.
Поднимает свечение
заспанный утренний снег.
Из далёких степей
проскользнула по-лисьи позёмка.
А на дне его сердца,
запрятанном, выжженном дне,
безголосо орёт, не даёт забытья — похоронка…
Засыпает табунщик
в слезах беспросветной любви,
заметает виски
стариковская, тусклая заметь.
Материнская память
на боли стоит, на крови.
И на вечном молчанье —
крутая отцовская память.
Вечерняя песня
Алексею Степановичу Смольникову,
офицеру СА, ветерану Великой
Отечественной войны,
поэту, орденоносцу,
посвящаю.
Он поёт гортанно и протяжно…
Март в урманах, чёрный бурелом.
Дом, как дом, — ружьё и патронташи…
Серые сугробы за окном —
Дряхлый снег ночует по распадкам.
Лунный блик, покинув небосклон,
Под стрехой свернулся — куропаткой…
Допевают уголья в печи…
Он — поёт негромко и протяжно,
Крепкая отцовская затяжка,
Может быть, последняя затяжка
Обжигает сердце из ночи.
Сонный снег.
Нахохлился помбур,
Хмур лицом и пятернями бур.
Шрам, припорошённый сединой, —
Эта мета выбита войной.
Это он, в который раз один,
На высотке триста двадцать пятой
Держит оборону, у груди
Пестуя последнюю гранату.
Выжившая — в рёве батарей,
В копоти, чаду, в кровавой глине,
Высота священная — могильник
Протрезвевшей своре егерей.
Никому на свете не отнять!
Молодые, звёзды обживаем,
В тишине у Вечного огня
Грозовое время постигаем.
В прошлое, открытое седым,
Не скрывая слёз, глядим упорно,
Запрокинув голову, глядим,
Песней перехватывая горло.
Вечерний паром
«Каким ты был, таким ты и остался…»
Слова из песни
Пели бабы — на переезде…
Прознобило, и не одну,
Семижильной народной песней,
Выручавшей страну — в войну.
В ней, горючей, исповедальной,
Пригорюнилось ожиданье
И мерцало сквозь дождь слепой
Заневестившеюся фатой —
Словно вновь над рекой, полями
Оковал дальнобойный гром
Наплывающий журавлями
Низкий, сумрачный окоём,
Словно здесь,
над речным раздольем,
В обнажённости горькой всей,
Всех сплотило военной долей,
Болью спекшейся матерей…
Эта песня тоской слепила,
Удалялась, и слышно было,
Как припавший к перилам плач
Затекает в неё, незряч.
На пароме мерцали доски,
Шёл у берега пенный вал
И выплескивал отголоски
У сырых, потемневших свай…
…Я молчу над речной излукой —
Горесть песней озарена.
Ой, с какой неизбывной мукой
Её выдохнула страна!
Скорбно, горестными губами,
Опустивши глаза свои,
Пели бабы —
так пела память,
Им завещанная — в любви…
Бабий мост
Рядом с разрушенным деревянным Бабьим мостом,
построенным в войну, воздвигается новый, бетонный…
Из газет
Свет созиданья стоял над Сургутом…
Я не расслышал за пламенным гудом
Бульдозеров, что кричит мне Петровна,
Помолодевшая, пьяная ровно…
Вижу, как сварка сверкает задорно,
Слышу — гремит половодье мажорно,
Гоголем ходит на воле, сшибая
Пьяные плахи, костлявые сваи.
Светлое платье над сваями пляшет —
Плачет Петровна
и слёзы не прячет…
Нас крановщик над стремниной вознёс:
«Бабий, — и выжал сцепление, —
мост!..».
День одевался мазками бетона,
Абрис моста набирал высоту
И нависал над рекой, многотонный…
Вечер я встретил на Бабьем мосту:
Сварка мигала, и мимо нас дули,
В прожекторах, воспалённые струи,
Пела на стройке рабочая сталь
Над заревою судьбою моста.
Слепо шагнул я, и хилые доски
Вскрикнули, словно судеб отголоски, —
Через страданья пропущенный, слабый,
Голос твой, Бабий! —
«Год сорок первый…».
Обветренный, бражный
Вечер и проводы здесь, на песках,
В ополоумевших бабах, и баржи —
В лютых гармошках и душных слезах.
Лавою — плач и надрывные клики…
О, исступлённые женские лики!
Рвётся извечная, кровная связь…
Вдруг,
приподнявшись над поймою лысой,
Выстудил души гудок,
ненавистный,
Разом — от горестей отгородясь.
Обезголосели ружья и вёсла,
Позапропали в огне мужики.
…Ночью, речонкою,
кроткой по вёснам,
Словно былинку, смахнуло мостки.
Шла белорыбица — в гаснущем свете
Сыто лоснились тяжёлые сети…
«Все для победы!» —
И, властное, в рост
Встало над речкой
полотнище — «Мост!».
Эхом — ответно рванулось:
«Даёшь!»…
В прорву студёную плюхались брёвна,
Руки твои —
сатанинская дрожь
Болью к дождю раздирает, Петровна.
Высекла из непогоды луна
Лица, холодные ситчики, сваи…
Здесь затаённо вздыхала страна,
Страшной заботою жилы срывая.
Бабы, сибирские, горькие,
с вами
Мир, исстрадавшись, светлеет душой,
Вы устояли,
как крепкие сваи,
Под громыхнувшей военной грозой!..
Как расскажу о вас, годы и беды?!
…Вдруг, разметавши платки над водой,
Хлынуло с барж подходивших:
«Побе-еда!» —
Всхлипнул мост — под солдатской кирзой…
Мост мой —
связует собой поколенья,
Точно родной безыскусный напев,
Во-он крановщик выжимает сцепленье,
Мощной улыбкою заголубев,
И, как молодка, отчаянно, дробно
(Внучке на Пасху семнадцатый год…)
Пляшет и плачет над глубью Петровна,
Машет платком — точно юность зовёт.
…Мы поднимались на вертолёте,
Чахлый осинник бежал от винта.
Влажно река усмехнулась в пролёте…
Может, наброски мои — всё тщета?
Но ни черта!
Я блокнот открываю —
Ждут меня люди, их судьбы, стихи,
И непреложно с Моста начинаю,
Как начинают —
с запевной строки…
Николай ШАМСУТДИНОВ
Комментарии