Явас как родина, или Свидание с мамой

На модерации Отложенный

Явас  как родина, или  Свидание с мамой

                                Посвящается Зинаиде Яковлевне Палвановой

Явас — посёлок городского типа в Республике Мордовия. Население 7,6 тыс. человек (2010). Основан в начале 1930-х как центр быстро развивавшейся системы лагерей для заключённых, получившей название Темлаг  (Темниковский лагерь), впоследствии Дубравлаг (Дубравный лагерь). Посёлок сохраняет своё значение как один из центров пенитенциарной системы России.

(По Википедии – Свободной Энциклопедии Интернета)

 

*   *   *

 

После одного литературного русскоязычного вечера в Иерусалиме ко мне подошла незнакомка:

– Я поэт Зинаида Палванова. В вашей книге о Борисе Чичибабине  упоминается  посёлок Явас в Мордовии.  А я в этом Явасе… родилась! Но меня вскоре оттуда увезли навсегда. Не можете ли  хоть кратко рассказать мне о нём?

Вопрос меня взволновал. В Явасе мне, действительно, довелось побывать 28 июля 1954 года: там, в лагпункте посёлка Молочница, отбывала десятилетний срок наша, с сестрой Марленой, мать.  8 августа 1950 г. обоих наших родителей арестовали. Оба были из первых комсомольцев, коммунисты с 1920 – 21 годов, фанатичные приверженцы Ленина и Сталина, участники  гражданской войны. В 1936 – 37 г.г. их обоих исключили из партии, а теперь, через 13 - 14 лет, осудили на 10 лет пребывания в лагерях особо строгого режима. В приговоре было сказано: «за антисоветскую агитацию и принадлежность к контрреволюционной организации». Никаких фактов не указано. Суда, конечно же, не было, адвоката – не было. Решение вынесло  «особое совещание».

С момента  их ареста мы не виделись с «преступниками», а письма от них могли получать лишь дважды в год.. Им переписка друг с другом  была и вовсе запрещена 

Такой режим изоляции установили для заключённых в особых лагерях. Кто же это были? «Агенты иностранных разведок, диверсанты, террористы, троцкисты, правые, меньшевики, эсеры, анархисты, националисты, белоэмигранты и другие участники антисоветских организаций и групп, а также лица, представляющие опасность по своим антисоветским связям и вражеской деятельности». Это цитата из  постановления Совета Министров СССР № 416-159сс от 21 февраля 1948 г. Какое поразительное бесстыдство: правительство огромной страны поставило на одну доску с шпионами и диверсантами представителей политической оппозиции, да и просто «правых». А ведь  даже среди так называемых «агентов», «террористов», «антисоветчиков», да и шпионов с диверсантами,  большинство подверглось репрессиям без малейших реальных оснований.

Известно 12 особлагов. Им названия, почти всем, были даны «красивые», «живописные», «ландшафтные», что не раз отмечалось лагерными мемуаристами и исследователям: Минеральный, Горный, Дубравный, Степной, Береговой, Речной, Озёрный, Песчаный, Луговой, Камышовый… Какая поэзия!!!

Только после смерти Сталина, да и то не сразу, разрешили и  в «особых» лагерях свидания. В том июле я сначала съездил в Воркуту, где провёл с отцом с глазу на глаз пятеро суток. Теперь явился  на свидание с мамой.

Выйдя из поезда на станции Потьма (это лишь в 450 километрах от Москвы),  пешком дошёл до станции «Потьма-2» - начального пункта узкоколейки, ведущей на несколько десятков километров в глубь огромной Темниковской лагерной зоны, или Дубравлага. На узеньких путях – крошечные вагончики, живо напомнившие мне харьковскую детскую железную дорогу.. Внутри вокзальчика – окошечко в стене: «Комендатура. Бюро пропусков». Поезд в зону – примерно в семь вечера, комендатура откроется где-то около шести. Снаружи на зданьице – вывеска: Потьма-2  Невдалеке расположен один из древнейших в этих местах городов: Темников, давший первоначальное название всей здешней лагзоне.

Темников, Потьма… Тёмный характер этих мест (думалось мне)  очевиден и… «ухослышен»! .

Просьбу  предоставить свидание я теперь опустил в щель специального ящичка, не забыв сослаться на сообщённый нам мамой «исходящий» номер полученного ею разрешения на свидание. Где-то около 6-ти окошечко открылось. Одному из просителей, пожилому литовцу, тут же и отказали в свидании с сыном, старина стоял и молча плакал. Но мне практически немедленно пропуск выдали. К низенькой платформе кроха паровозик подал два вагончика, переделанных из товарных в пассажирские, и  меньше десятка пассажиров заняли там места. Я купил билет до станции Молочница.

Потрясающе красивый, дремучий, вековой лес обступал дорогу слева и справа. Выйдя из вагона, я увидел хорошо знакомые любому советскому человеку признаки «зоны»: колючую проволоку, распяленную между столбиками, контрольно-следовую  полосу  вокруг всей территории лагеря…Расконвоированные «зэчки»-украинки, к которым я обратился, даже  фамилию моей матери  не знали, но в это время  из-за угла  барака показался бравый  офицер с планшеткой, болтающейся у него сбоку на длинном ремешке.

   – Ось у кого спитайте,  – посоветовали мне  девчата. – Це начальник режиму капітан Перетягін.

Я быстро вышел ему наперерез и остановил капитана на тропке, сказав, что прибыл на свидание с матерью, заключённой Маргулис.

– Маргулис? – переспросил режимник ожесточённо. Серые глаза его налились злостью, и он с очевидным удовольствием мне объявил, как отрезал:  – Ей  свидание запрещено... Отменено!  Езжайте обратно!

Но пятидневная беседа с отцом, который, в «своей» лагерной Воркуте, оказался лучше, чем мы на воле, осведомлён о происходящих в стране переменах, вселила в меня решимость противостоять произволу.

И ещё одно обстоятельство странным образом придало мне сил и достоинства. Мне бросилось в глаза небывалое, какое-то мистическое внешнее сходство этого лагерного «вертухая» с очень близким нашей семье человеком – другом моей сестры, молодым тогда поэтом  Борисом Чичибабиным. Я едва верил своим глазам: передо мной стоял и зло, как солдат на вошь, смотрел на меня «переодетый» в форму капитана внутренних войск «Боря Полушин-Чичибабин», сам лишь три года назад  освободившийся из Вятлага на Каме, возле города Кай, где отбывал пятилетний срок за дерзкие антисталинские «скоморошьи» попевки:

«Хватит пальцем колупать /в ухе или в заднице – /подымайся, голытьба,/ мать моя посадница…// Пропечи страну дотла,/ песня-поножовщина,/ чтоб на землю не пришла /новая ежовщина! //Гой ты, мачеха Москва,// всех обид рассадница, - //головою об асфальт, /мать моя посадница!»

Я эти бесшабашные частушки запомнил с его слов ещё в  1945-м, и сейчас мне стало смешно, как если бы в самом деле это он, Борис, стоял передо мною переодетый  надзирателем  и читал мне нотацию…

– Да  слышите ли вы, что говорите?! – не на шутку разозлился я. – Мне мать сообщила, что я могу приехать на свидание с нею не потому, что вы его разрешили, – нет, разрешение дало ей ВЫШЕСТОЯЩЕЕ РУКОВОДСТВО. И не вам его отменять. Где ваш начальник лагпункта? Вы тут не главный. Я хочу говорить с ним!

– Хорошо, – согласился   капитан, – идёмте пока в «ленкомнату надзирателей» (!?!), я пойду ему доложу…

«Ленинская комната надзирателей» находилась в маленьком домике, притулившемся почти что к самой ограде лагпункта. Перетягин вернулся, а с ним ещё двое: начальник лагпункта подполковник Виноградов – простоватый и на вид незлой курносый дяденька – и  лагерный «кум», то есть оперуполномоченный, – хитроглазый майор Демура. Все три офицера принялись мне жаловаться на мою несносную, недисциплинированную, невоспитанную маму: «Совершенно не желает считаться с требованиями режима!»

В ответ я сказал:

– Товарищи начальники, вы живёте здесь, как в берлоге, и не хотите видеть, какие перемены происходят в стране. Вот, например, вчера расстреляли Рюмина – одного из тех, кто затеял провокационное «дело врачей». Моя мать сидит здесь НИ ЗА ЧТО, БЕЗ ВИНЫ, НЕ СОВЕРШИВ НИКАКОГО ПРЕСТУПЛЕНИЯ,  – вы это понимаете?  Вот если ВАС вдруг посадить  - вы как сидеть будете? Тихо-смирно???

 – Но я ей уже объявил об отмене свидания и от своего решения отступиться не могу,  – сказал  подполковник.

– Я  вас и не прошу, – я хочу обжаловать ваше решение. Начальство обяжет – отступитесь. Где мне искать вашего начальника?

Подполковник Виноградов ответил, что управление лагеря расположено в Явасе – это ещё несколько станций по узкоколейке, но сейчас уже поздно, там никого нет, да и первый поезд туда будет лишь в четыре часа утра.

– Я могу переночевать в ленкомнате?

– Ночуйте,  – был ответ, – но будить вас некому…

Часов  у меня  не было. Как же не проспать? Где-то среди ночи, наугад, решил уйти,  запер  ленкомнату на выданный мне ключ, оставив там вещи и мешок с передачей,  и пошёл на платформу. Дождавшись поезда, сел – и минут, должно быть, через сорок прибыл в «столицу мордовской  Зэкляндии». Невдалеке от станции без труда нашёл небольшое здание управления Дубравлага.

– Занятия   начинаются с девяти,  – сказал мне ночной сторож,. и я отправился  погулять по посёлку.   Он показался мне довольно большим и каким-то неприбранным, разбросанным, нерегулярным, очень похожим на гигантский хоздвор  Глаз не выявлял никакого намёка на упорядоченность застройки, повсюду валялись всякие кучи: песка, земли, стройматериалов, рельсов, высились штабеля дров. Там и сям виднелись вышки охраны, заборы из колючей проволоки… Вот и магазин с вывеской «СельПО». Я туда зашёл – и увидел унылый прилавок, на котором стоял эмалированный таз с водой, а в ней - куб сливочного масла: как я понял, то была замена холодильника, бывшего  ещё в те времена редкостью  не только в такой дыре… Помнится, набрёл и на какую-то общедоступную столовку, чем-то там позавтракал и поспешил в управление Дубравлагом – к  началу тамошних  «занятий»…

В длинном коридоре разыскал нужный мне кабинет, офицер, в нём сидевший, велел подождать, я вышел на улицу – и увидел спешившего  в Управление капитана   Перетягина  (он прибыл следующим поездом)..  Кивнув мне, скрылся в давешнем кабинете. Вскоре меня позвали.

Вхожу. За столом сидит уже виденный мною хозяин кабинета, в чине и с лицом, которых я не запомнил. Напротив него, на стуле, - Перетягин с лицом Чичибабина. Сесть мне не предложили,  разговор был короткий.

– Ваша мать систематически нарушает  установленный для заключённых режим,  – тихим, скучным голосом принялся втолковывать мне службист.  – Мы готовы войти в ваше положение и всё-таки предоставить двухчасовое свидание, но с тем, однако, условием, что вы серьёзно поговорите с нею и убедите её впредь не  нарушать дисциплины. Однако свидание состоится в присутствии руководства лагпунктом, чтобы мы были уверены в выполнении вами своего обещания. Отвечайте: вы согласны?

Дорогой читатель, что мне было делать?

Отказаться от свидания, ответить на унижение вызовом, уехать домой, не повидав маму и не дав ей повидаться со мной?

Я  смирил свою гордыню– и дал проклятое обязательство.

*     *     *

Возвращались мы с Перетягиным в Молочницу вместе, и он по дороге рассказал мне, за что мама схлопотала себе наказание.

Она напряжённо ждала моего приезда, а меня всё не было. В воспалённом, больном сознании возникло подозрение, что я на самом деле приехал, но коварныe лагерные начальники это от неё скрывают. Накануне моего приезда, утром перед разводом на работы, когда одна за другой лагерь через распахнутые ворота покидали под конвоем  группы зэчек, она, давно «актированная», то есть не подлежащая по болезни использованию на производстве, подошла к начальнику лагпункта и потребовала, чтобы он сказал ей правду: сын приехал, приехал!

– Он  не приезжал – даю вам честное слово коммуниста! – ответил главный мамин страж. Ответил правду. Но истерзанная годами оскорбительной, вопиющей несправедливости, старая комсомолка и большевичка не поверила советскому служаке.

– Жопа  ты, а не коммунист! – крикнула она ему в лицо. И… выбежала за ворота!

– Представляете,  – делая круглые глаза, вразумлял меня главный надзиратель лагпункта, – ведь часовой с вышки имел полное право её застрелить за попытку бегства! Он и выстрелил раз-другой, но в небо. А мог – прямо в неё!

Мог. Я это хорошо понимал. Повезло: оказался в ту минуту на вышке  мягкосердечный часовой  гуманнейшего в мире государства, на знамёнах которого написано: «Если враг не сдаётся…»

Мне сообщили, что свидание состоится всё в той же комнате имени Ленина (которого мама моя в Москве 1919 – 1920 годов видела много раз и очень близко…Например, была на том торжественном собрании, которое 23 апреля 1920 года организовал Московский Комитет РКП(б) в честь 50-летия Ильича Сам юбиляр выступил там  с речью, процитировав пророчество Карла Каутского: «...как бы ни окончилась теперешняя борь­ба в России, кровь и счастье мучеников, которых она породит, к сожалению, более чем достаточно, не пропадут даром. Они оплодотворят всходы социального переворота во всем цивилизованном мире, за­ставят их расти пышнее и быстрее». Как в воду глядел – но и пальцем в небо попал немецкий теоретик, а потом и ренегат, классического марксизма: кровь и счастье мученицы русской революции –моей мамы, а вместе с нею – миллионов других, ей подобных, - кому они нужны сейчас, кого интересуют?!  Кого и чем «оплодотворяют»? – Разве что нас, их ближайших потомков, которые (нет, некоторые из них), как случайная моя иерусалимская знакомая и неслучайная  поэтесса Зинаида Палванова, мучительно хотят узнать, понять, вникнуть, чем же была и чем же стала их и наша общая  родина: все эти явасы и потьмы, магаданы и сусуманы, тайшеты и джезказганы? 

*    *    *

…Не будучи знаком с З. Палвановой, я, тем не менее, читал  её стихи в  печати. Ответить на её вопрос на ходу было, разумеется, невозможно, и я на другой день написал  ей, что знал о Явасе. Но и сам заинтересовался  этим посёлком.. Ему, как оказалось, посвящён даже сайт, в составе которого – историческая справка, где не без некоторой, как мне показалось, патриотической гордости сообщается не только то, что в Явасе родился космонавт Дежуров и кто-то из знаменитых спортсменов, но и что здесь отбывала наказание  как ЧСИР («член семьи изменника Родины») «Герой Социалистического Труда, народная артистка СССР, лауреат Ленинской премии Н. И. Сац, с чьим именем связано становление первого в мире театра для детей». Я мог бы пополнить «копилку» явасских краеведов именами таких известных миру сидельцев, как в 50-е годы (одновременно с мамой) писательница Галина Серебрякова, несколько позже – гражданская жена Б. Пастернака  Ольга Ивинская, если память не изменяет – знаменитая киноактриса Татьяна Окуневская, в 60-е – писатель  Юлий Даниэль, в 70-е – историк и публицист, ныне давно израильтянин Михаил Хейфец…

Достойна гордости своих компатриотов как замечательный русский поэт уроженка Яваса  Зинаида Палванова. Интересно, что в своих стихах  дочь отсидевших срок и расконвоированных «врагов народа»: местечковой еврейки из Белоруссии и каракалпака из Узбекистана -  неоднократно упоминает свою «малую родину», с нею связывая некоторые «врождённые» черты своего характера…   

«Поднимаю сломанные ветки, /подбираю павшие цветы, / в банку ставлю эти биоклетки/ бедной красоты. //…Объясни мне, мой Творец, Господь мой,/мне, родившейся за непроглядной Потьмой,/ отчего к спасенью эта страсть? Мне ведь и самой дано пропасть./ /Видно, в местности той измождённой/ столько тьмы скопилось в годы те,/ что любой ребёнок, там рождённый,/был заначкой света в темноте.// …Не в потёмках, а в потомках — предки… /
Дни мои стремительно просты. /Поднимаю сломанные ветки, /подбираю павшие цветы».

 

*    *    *

Но вернёмся в те тёмные времена, раз уж я на склоне лет решился, наконец, описать подробно один из  самых  тяжких эпизодов жизни своей……

 В «ленинскую комнату надзирателей» входят её хозяева. Ставят посредине  стул («это для вашей матери»), перед ним, лицом к нему,  другой («садитесь: это для вас»).    За моей спиной рассвживается вся правящая камарилья лагпункта: сам начальник, его замы, ещё несколько офицеров … Все два часа маме предстоит видеть за моей спиной обращённые к ней опостылевшие и ненавистные физиономии  . За окном  ставят снаружи одного  конвоира с карабином, другой такой же пост учредили у входа в здание. Впечатление такое, что сюда готовятся привести разбойника с большой дороги, не иначе как молодого и сильного, типа  Владимира Дубровского.… 

  А вводят – и тоже под конвоем – маленькую  простоволосую, наполовину седую, с затравленным лицом, растрёпанную женщину, в которой я с трудом узнаю собственную мать…Это первое впечатление, когда мне на какую-то секунду почудилось, что её подменили, что ошиблись или нарочно привели какую-то другую старушку, да притом и с ожесточённым, злым выражением лица, - это впечатление каким-то  чудом, психологическим казусом живёт во мне все эти долгие годы – хотя  прошло более полувека! Нет, я узнал, признал её немедленно, мы расцеловались, и это была она, безусловно она, - вот он, большой палец её правой руки, весь покрытый  розовым родимым пятном, - я в детстве называл его «красный пальчик» и, нежничая, целовал… Но что-то было в ней чужое, резкое, даже отталкивающее, какая-то неутолённая злоба… Её снедала жгучая обида, ненависть к тем, кто запер её и стерёг. И даже в чертах лица отразились эти болезненные, раздирающие её душу чувства: глаза стали какие-то раскосые почти по-монгольски…

Прежде всего, я рассказал маме о недавней встрече с отцом, о его несгибаемом мужестве и оптимизме, об известных уже и по газетам, вселяющих надежду переменах в общественном климате страны. Я пытался обнадёжить её больше, чем был обнадёжен сам, - и, однако, даже не предвидел, что всего лишь  через год она окажется на свободе, а через два они с отцом будут уже полностью реабилитированы.  Конечно, я добросовестно выполнил своё обязательство: стал маму уговаривать вести себя по установленному  в лагере порядку

Я настолько был поражён редким сходством Перетягина с Чичибабиным, что решил удостовериться, заметила ли она это сходство.– Мама, ты обратила внимание, на кого из наших знакомых похож ваш начальник режима? – спросил я  без обиняков. Она заулыбалась и уверенно ответила:

– На Бориса!

(Я потому ещё и ещё вспоминаю этот факт, что в своё время на меня сильно обиделась милая вдова поэта – Лиля Карась-Чичибабина: зачем-де я написал (в книге воспоминаний о нём) о его сходстве с каким-то «вертухаем»? Каюсь, и сам тогда не знал, зачем…  А вот теперь, кажется, понял: может быть, именно для того, чтобы подчеркнуть: насколько же выше, значительнее  суть  человека, чем его внешняя оболочка?! Простите меня ради Бога, дорогая и добрая Лилечка, уж я никак не сопоставляю этих двойников, - напротив, противопоставляю одного другому – конечно же, в пользу Поэта).  

Свидание окончено! прогремел  голос. Мама изменилась в лице, начала умолять начальство, сидевшее у меня за спиной: «Ну, ещё немножечко!», «Ну, ещё несколько минут!», «Ну, ещё только минуточку!!!» - Бесполезно! Подполковник Виноградов жёстким голосом объяснил, что  ему пришлось задержать конвой, не отпустить людей на обед, конвоиры не ели, и он не может более задерживать их ни минуты.

Мне разрешили проводить маму до вахты – проходной возле ворот, и я переложил содержимое привезённого мною рюкзака с продуктами в мамин мешочек или корзинку. Она стала просить меня отдать ей передачу вместе с рюкзаком, но это был рюкзак Гали, моей двоюродной сестры, которая строго мне сказала перед отъездом: «Смотри не порви и не запачкай, верни таким же чистеньким», а я Галю, с её твёрдым, решительным характером, побаивался… Теперь простить себе не могу, и не прощу до конца дней этой своей душевной слабости. Тем более, что когда, вернувшись в Химки, рассказал ей о маминой просьбе, она сказала: «Зря не отдал!»

В сопровождении злющих от голода конвоиров мы шли к вахте, а в это время к воротам подвели прибывшую с работы очередную партию зэчек – тоже под конвоем, да ещё и  сопутствуемых «лучшими друзьями человека», рвущимися с поводков, – надо  думать, тоже проголодавшимися…

– Смотри, смотри! Ты видишь, как нас охраняют?! – полушёпотом  говорила мне мама. Я – видел, у меня сердце рвалось от боли и жалости, и… хотелось поскорее расстаться с матерью, чтобы не длить её и свои душевные страдания. Мы обнялись, расстались – и её поглотила неумолимая пасть неволи.  Меня душили рыдания, и я бегом кинулся обратно, в опустевшую ленкомнату, где ничком упал на половицы, разрыдавшись, как ребёнок, содрогаясь всем телом…

Успокоившись, вышел на крыльцо и тут единственный раз в жизни испытал слуховую галлюцинацию. Крыльцо было совсем недалеко от лагерного забора, и мне явственно послышались рыдания матери. Конечно, то была лишь иллюзия, но  я повёл себя так, как человек с помутившимся рассудком: принялся громко утешать свою мать, рассказывать, как мы любим её и ждём, обещать скорую свободу…

*    *    *.

Мама! Нынешнее понимание истории нашей «бывшей» родины далось мне ценой тяжёлых раздумий. Ты не успела дожить до полного осмысления  ложности избранного тобою с отрочества пути. Но  прозрение началось и у тебя.  Хрущёв, с именем которого ты связывала реабилитацию тысяч невиновных, был осенью 1964-го снят и отправлен на пенсию якобы в связи с болезнью. Тебя в те дни поразил инфаркт миокарда. Перед смертью ты спрашивала у врача, имея в виду сменившее его руководство: «Зачем они врут?»

Ты часто снишься мне, мама. Несколько раз повторялся один и тот же сон: ты вернулась, мы счастливы – ты, я и Марленка… Как вдруг вспоминаем: а где же папа? Он – в лагере, в Воркуте, мы забыли о нём… Проснувшись – понимаю, откуда этот сон: ведь уже после реабилитации  девчонка-служащая из облуправления  МВД  забыла вовремя отправить в лагерь документы, и он томился  в неволе лишние пять недель… «Чудище обло, огромно, озорно, стозевно и лаяй», - вот чем  в ещё большей мере, чем при Радищеве, была наша родина. И пока осознание этого её облика не будет усвоено всеми её жителями, нынешними и бывшими, - не быть ей иной.

Потому что она и теперь – необъятный, прекрасный и страшный, в чём-то изменившийся, но во многом прежний, склонный к угрозам, неприбранный, разбросанный и бестолковый 

Я  ВАС!..