Земли печаль живая
На модерации
Отложенный
6 сентября исполняется 110 лет со дня рождения поэта и переводчика Семена Липкина. К юбилею мы публикуем интервью, которое Семен Израилевич дал в 2001 году
«…В молодости, да и позже, все, естественно, знают, что потом состарятся, знают и не знают. Чтобы понять, что такое старость, надо состариться…
Я понимаю так: если я чего-то добился, если есть во мне что-то, сделавшее меня одним из великих писателей нашего времени, — я понимаю так, что за все это надо платить. И уж во всяком случае, надо платить за то, что живешь…
Я перестал радоваться — вот чего мне больше всего не хватает. Разве можно так жить? Не можешь, а живешь»…
Эжен Ионеско. «Последние страницы»
Семен Липкин
НЕ ЗАДАВАЙТЕ ВОПРОСОВ ПОЭТУ
Неясные предчувствия поселились во мне с момента, когда я, договорившись о встрече, начал готовиться к интервью с Семеном Израилевичем Липкиным. К тому моменту я прочитал всего несколько его стихотворений, но они поразили меня глубиной и тончайшей звукописью; но, главное, в них был гипноз тайны бытия, мерцание «порога» жизни — того «порога», о котором я читал у Ионеско в «Последних страницах».
У Семена Липкина об этом так:
«Я сижу на ступеньках
Деревянного дома,
Между мною и смертью —
Пустячок, идиома.
Пустячок, идиома —
То ли тень водоема,
То ли давняя дрема,
То ли память погрома.
В этом странном понятье
Сочетаются травы,
И летающей братьи
Золотые октавы,
Белый камень безликий
Трансформаторной будки
Там, где кровь земляники
Потемнела за сутки,
И беды с тишиною
Шепоток за стеною,
Между смертью и мною,
Между смертью и мною».
Эти строки поэт написал в 1975 году.
2001 год. Семену Израилевичу — 90 лет.
Я добросовестно подготовил вопросы. Выписал цитату из Ионеско. И стал ждать назначенного часа.
Но буквально за день до встречи мне посчастливилось достать поэтический сборник Семена Липкина «Семь десятилетий».
Открыл, и…
Там были ответы на все мои вопросы!..
Когда на следующий день я приехал в Мичуринец, и Семен Израилевич, сев напротив, ждал, я честно признался, что вопросов, увы, нет, поскольку ответы нашел в его стихах.
Семен Израилевич вежливо сказал «спасибо».
И тогда я предложил: пусть вместо вопросов будут его стихи. Они и станут основой разговора.
«Хорошо», — сказал мудрый Липкин.
Процитировав «Последние страницы» Ионеско, я прочитал из Липкина.
СТАРОСТЬ
«…С молодым восторгом каяться,
Удивленно узнавая,
Что тебя еще касается
Всей земли печаль живая,
И дышать свободой внутренней
Тем жадней и тем поспешней,
Чем сильнее холод утренний —
Той, безмолвной, вечной, внешней».
«Умер мой одногодок.
Охватила тоска,
Для словесных находок
Не ищу я листка…».
«… Теперь никакую беду
И счастье нигде я не встречу,
Согласья с собой не найду,
Но больше себе не перечу,
Мне дьявол не страшен теперь,
А ангела я не замечу».
— К этим строкам я не могу ничего добавить, — сказал Семен Израилевич. — Но вы правильно связали мои мысли с мыслями Ионеско. У всякого человека возникают думы о смерти…
Я один. Ровесники мои ушли. Но я думаю о них, разговариваю с ними. Для меня они живые.
У каждого человека, наверное, есть близкий друг, с которым можно делиться всем: и бытовым, и философским. Особенно, если этот человек — мыслящий. Таким человеком стал для меня Василий Гроссман. Он старше меня — 1906 года рождения. Мы были близкими друзьями. Нас многое связывало. Когда он ушел, ему было 59 лет. А сейчас, выходит, я старше.
И все эти годы я разговариваю с ним о том, что происходит. А он мне отвечает. Конечно, я придумываю его ответы. Мне трудно это делать, так как он умнее меня был. Поэтому, зная его характер, я обдумываю каждое его слово.
Семен Липкин и Василий Гроссман
— «Умнее»? Судя по вашим стихам, так не скажешь. Вы по-разному видели мир…
— В понимании людей — я был не глупее его. В понимании жизни он был глубже…
— А, может быть, так: жизнь вы отражали разным языком. Сложно говорить о том, что глубже…
— И все-таки я считаю, что он более крупный писатель, чем я. Это мое убеждение. Его книги очень глубокие. Но большевиков я понимал лучше…
— И как же вы понимали большевиков?
— Отрицательно! А он верил…
— Он был романтик?
— Нет. У него был здравый ум, но он верил, что сама большевистская идея — прекрасна, только Сталин плохой. Я же считал, что идея не годится.
Мы много спорили. У него были простые аргументы — он был марксистом. Я же верил в Бога. Поэтому у меня была еще вражда к большевизму, как к антибожественному, антирелигиозному порождению. Но надо сказать, что Гроссман с уважением относился ко мне как к верующему. Может быть, то, что я скажу, — наглость с моей стороны, но под моим маленьким влиянием он стал менять свои взгляды…
— Он был единственным, с кем вы могли говорить откровенно?
— Да. Только с ним, и мы друг от друга ничего не скрывали…
БЕСЕДА
«…Почему же всей правды,
скажи, почему,
Ты не выскажешь даже
себе самому?»
— А перед этим, — подхватил Семен Израилевич, — такие строки: «Пусть лукавил ты с миром, лукавил с толпой, Говори, почему ты лукавишь с собой?» Написано в 1942 году. Это было время, когда люди боялись мыслить. И я был не лучше других. И я таился. И всю правду о нашей отвратительной жизни даже себе боялся высказать, тем более другому. Очень простая мысль…
— Но со временем она стала глубже…
— Тогда я об этом не думал. Но время наполняет наши мысли иным содержанием: конечно, сегодня это еще и о том, что человек сам себе не хочет или не может высказать всего. Но постоянно ведет с собой диалог. И это самый трудный диалог…
В ТРИДЦАТЬ ЛЕТ
«…Пуле дать себя скосить, —
В этом нет геройства.
Вот геройство: погасить
Пламя беспокойства,
Затоптать свои следы
И свое деянье,
Потерять своей звезды
Раннее сиянье,
Но в потемках помнить свет
Той звезды забвенной, —
О, трудней геройства нет,
Нет во всей вселенной»!
Так я понял в тридцать лет,
В дни грозы военной».
— Эти строки родились на фронте, — сказал Семен Израилевич. — Там я понял, что самое главное для человека — не потерять свою идею. Эта потеря страшнее, чем физическая смерть.
— В условиях войны приходили такие мысли?
— На фронте все ощущения обостряются. В то время я находился в Кронштадте. Нас бомбили. Каждая минута могла быть минутой смерти. И тогда у меня возникла эта мысль: есть более важное, чем страх: «погасить пламя беспокойства».
Нет беспокойства — нет мысли.
Нет мысли — нет человека…
«ТРЕВОГИ ЕВРЕЙСТВА»
— Семен Израилевич, говоря об истоках вашей «самооценочной строгости», Станислав Рассадин упомянул «тревоги еврейства». Что это за тревоги?
— Моя жизнь началась с тревог. Я родился в 1911 году в Одессе. Большевики к нам пришли в 1920 году. До этого у нас были немцы и французы, добровольцы и бандиты. Естественно, чувство погрома все время преследовало еврейских жителей Одессы. А меня — с самого раннего детства. Я слышал разговоры родителей. Мальчишки дразнили.
Были тревоги и в то время, когда Сталин решил уничтожить евреев. Правда, на иных эта напасть легла страшнее, мне грех жаловаться. Но это были несколько лет страха. Чтоб вы поняли, какой это страх, расскажу один эпизод.
Мы с Василием Гроссманом — а его особо преследовали за роман и прочее — жили на маленькой дачке под Москвой. По сути дела, прятались, потому что ждали худшего — уничтожения еврейского народа (так же, как Сталин хотел уничтожить калмыков и других…).
Топить печь нам помогала одна женщина. Однажды она пришла и сказала: «Сталин заболел». Газет мы не получали: в те дни они были такие отвратительные, что не хотелось читать. Мы пошли на станцию, где висела газета. И там мелким шрифтом сообщалось: Сталин заболел. Мы решили: уж если пишут «заболел», значит, скорее всего, подох.
Наша дача была напротив города Жуковского. Мы пошли туда, купили водки, вернулись домой. И я, не умеющий танцевать, танцевал всю ночь. И кричал: «Подох!».
На другой день мы опять пошли на станцию и прочли, что он умер.
Это была большая радость. Эта смерть спасла еврейский народ…
— В ваших стихах часто встречаются мотивы еврейской доли. «Моисей», например:
«Тропою концентрационной,
Где ночь бессонна, как тюрьма,
Трубою канализационной,
Среди помоев и дерьма,
По всем немецким, и советским,
И польским, и иным путям,
По всем печам, по всем мертвецким,
По всем страстям, по всем смертям, —
Я шел. И грозен и духовен
Впервые Бог открылся мне,
Пылая пламенем газовен
В неопалимой купине».
— Мысли о судьбе евреев сопровождали меня всю жизнь.
Мне скоро покидать этот мир. И сейчас я думаю, что будет с Россией. Меня беспокоит антисемитизм «снизу». «Сверху» он невозможен — я верю в правительство: эти люди понимают, что это не нужно. Но при чтении газет меня посещает печаль.
— Вы думаете, что в России зараза антисемитизма сильна?
— Я бы не сказал, что сильна, но она существует. Раз существует, значит, всегда есть опасность.
Думаю об Израиле. Очень увеличилась сила мусульманства. За последние 300 лет у мусульман не было такой силы, как есть сейчас. И маленькое еврейское государство переживает сейчас очень трудные дни. И об этом я думаю…
Семен Липкин, Инна Лиснянская, Мария Лыхина, Белла Ахмадулина. Вертошино, 1988
СИЛУ ДАЕТ ВЕРА
— Семен Израилевич, есть разные точки зрения на мир: одни, например, считают, что нет ничего нового под луной: что было, то есть и будет; другие тянутся к знаниям, но знания лишь умножают печаль…
Вот и у вас есть мысли, названные «Моисей говорит о Торе»:
«Она существовала до меня.
Ее слова из черного огня
На белом обозначены огне
И сказаны они сегодня мне,
Слова, услышанные мной с небес,
На камне начертал я, резьборез.
Нет в мире камня крепче и прочней,
Никто ему не равен из камней.
Вас ждут богатства, но и глад, и мор,
И власть, и рабство, слава и позор,
Вас убивая, примут племена
Заветы ваши, ваши имена.
Вам будут редко воздавать хвалу,
Вас будут вешать, превращать в золу,
Но мук сильнее всех и всех словес
Слова, ниспосланные вам с небес.
Как жизнь и смерть весом
их вечный вес,
Их начертал на камне резьборез».
— Вы задали вопрос, который верующему нельзя задавать. Я верю в Бога, верю в то, что все, что происходит, происходит по Его воле. И если евреям было плохо, то Бог хотел наказать евреев. Мы виноваты перед Ним. Отвергаем Его.
Знаете, ведь я и оптимист потому, что верую в Бога…
Недавно я прочел одну мысль Папы Римского. Не помню точно, но смысл был такой: евреи прежде нас уверовали в Бога.
Мне эта мысль по душе, потому что поднимает еврейский народ. В самом деле, огромное количество народов на земле, и только один народ сказал, что Бог един.
Конечно, во всех религиях есть прекрасное. Скажем, в буддизме. Я как переводчик калмыцкого эпоса неплохо изучил буддизм. Есть в нем прекрасное. Но что Бог един — это мы первые поняли.
Вдумайтесь: отец Авраама изготавливал идолов. Папа делает идолов, а сын понимает, что это идолы. Мальчик, выросший в доме, где делают идолов, разговаривает с Богом! И Всевышний ему отвечает!
Это нельзя отнять у еврейства. Мало евреев задумываются над этим. Но именно это дает мне силы верить в то, что все будет хорошо…
— Но вера в Бога — очень интимна…
— Интимна, но в то же время воинственна: когда человек верит в Бога, он становится лучше. Детей надо посвящать в веру…
Например, мой отец был социал-демократом, меньшевиком, сидел в царских тюрьмах, и был абсолютно неверующим. Хотя мой дед, его отец, был меламед…
— Сегодня, в условиях разгорающегося конфессионального противостояния, то, что вы говорите, актуально.
— В связи с этим я хочу рассказать один эпизод из своей жизни.
Я поступал в гимназию. Так получилось, что мои родители подали заявление в 5-ю Одесскую гимназию, которая славилась своей реакционностью. Но, чтобы попасть туда, нужно было ответить на все «пятерки» — таково было условие.
Экзамен был такой. Я должен был прочесть стихотворение «с выражением». Мне выпало прочесть «Как ныне сбирается вещий Олег отмстить неразумным хазарам…». В приемной комиссии сидели три человека: преподаватели русского языка и истории и священник.
И вот я прочел «с выражением». Преподаватель русского языка был удовлетворен. Потом я назвал корневые слова — с «ять» — и получил «пятерку».
Интересно, что фамилию преподавателя русского языка я забыл, но историка я помню — его фамилия была Лысов, — и вот почему.
Он спросил: где находилось царство хазар? Этого в программе не было. А поступал я в старший подготовительный класс — мне было 8 лет. Но я знал. И сказал: где теперешняя Астрахань и выше к Саратову.
Тогда он спрашивает: «А на каком языке говорили хазары?»
Я не знал. Но я своим еврейским умом подумал: если скажу — на хазарском, он решит, что так ответил бы каждый. И я сказал: «Я не знаю». А это значит — конец: я могу получить «четверку», а нужна «пятерка».
Тогда вмешался батюшка и сказал: «Так не делают. Он не может этого знать: в учебнике ничего не сказано о том, на каком языке говорили хазары».
И Лысов поставил мне «пятерку».
Потом, когда я уже вырос и жил в Москве, я приезжал в Одессу и приходил к отцу Василию Алексеевичу. Давал ему денег.
Но однажды пришел и узнал, что он арестован. Это был, наверное, 1931 год. Он жил на Васильевской улице, близко к центру, где угол Петра Великого. Еще мне сказали, что его семья — у него были только дочери — переехала куда-то за Градоначальническую. Это уже за городом. И я не пошел к ним. Я их плохо знал, стеснялся.
Но потом долго мучился от мысли, что должен был пойти: взять краюху хлеба и еще что-нибудь и принести. Но я этого не сделал — моя вина…
«О Господи, как жизнь проста!
День снова прожит
И городская маета
Нас не тревожит,
Но плачу я на склоне дней,
Живу, седею, —
Что стало с юностью моей?
Что сделал с нею?»
М’ЗОГТ НИШТО КЕН ЭМЕС АФ ДЕР ВЕЛТ
— Я был очень дружен с Самуилом Галкиным и Перецем Маркишем. Особенно с Галкиным. Его стихи на идише звучат лучше, чем по-русски. Я ведь его переводил. Очень трудно было.
Он, кстати, сам был блестящим переводчиком. Например, переводил Пушкина: «Все говорят, нет правды на земле, но правды нет и выше». Он перевел так: «М’зогт ништо кен эмес аф дер велт, нор аф дер ойх из ойх ништо кен эмес». Вот эти «ойх» — высота и «ойх» — также. Это звучит на идише прекрасно…
Кстати, расскажу о том, чего никто, кроме меня, не знает.
Галкин как-то отдыхал под Москвой. И там же отдыхала женщина, которая редко пользовалась советскими заведениями, предназначенными для отдыха, — Анна Ахматова. И они там познакомились и очень подружились.
Ахматова о нем часто вспоминала. Анна Андреевна почувствовала его талант. На русском он не писал. Поэтому он обычно читал на идише и тут же подстрочно переводил. Но он был настолько мудр, что даже подстрочник давал представление о стихах.
И потом, он был очень красив.
Но, кстати, Маркиш был более красив, он был просто красавец! И когда он жил в Париже и ему было трудно, он пошел на конкурс «Самый красивый мужчина» — за это давали деньги. И он получил приличную сумму.
Это он рассказывал…
Но я — о Галкине. Он очень страстно относился к каждому звуку в своих стихах. У него, например, была фраза: «Он входит». Я перевожу. «И входит он» — мне для размера нужна была «и».
Ему не нравится.
Он кричит: «У меня сказано: «Эр гейт аран!» А у вас: «И входит он».
Здесь важен звук. «Эр гейт аран!» — твердый звук «р». Напор!
А у меня «вх» — какой уж тут напор? Так, выдох один…
ИМЕНА НА ПЛИТАХ
Липкин еще что-то говорил о Галкине, о его замечательных стихах на идише. Цитировал. Звучало красиво, но непонятно — языка я не знал. Поэтому думал о другом: о том, что стихи верующего еврея Липкина звучит по-русски тоже красиво:
«Четыре как будто столетья
В империи этой живем.
Нам веют ее междометья
Березкою и соловьем.
Носили сперва лапсердаки,
Держали на тракте корчму,
Кидались в атаки, в бараки,
Но все это нам ни к чему
.
Мы тратили время без смысла
И там, где настаивал Нил,
Чтоб эллина речи и числа
Левит развивал и хранил,
И там, где испанскую розу
В молитву поэт облачал,
И там, где от храма Спинозу
Спесивый синклит отлучал.
Какая нам задана участь?
Где будет покой от погонь?
Иль мы — кочевая горючесть,
Бесплотный и вечный огонь?
Где заново мы сотворимся?
Куда мы направим шаги?
В светильниках чьих загоримся
И чьи утеплим очаги?»
Потом я вернулся домой, открыл Советский энциклопедический словарь 1987 года издания. Самуил Галкин и Перец Маркиш там значились. Семена Липкина — не было. Лгут словари…
Не лжет поэзия — вот строки Семена Липкина, названные «Имена на плитах»:
«Я хочу умереть в июле,
На заре московского дня.
Посреди Рахилей и Шмулей
Пусть положат в землю меня.
Я скажу им тихо: «Смотрите,
Вот я жил и вот я погас.
Не на идише, не на иврите
Я писал, но писал и о вас.
И когда возле мамы я лягу,
Вы сойдите с плит гробовых
И не рвите мою бумагу, —
Есть на ней два-три слова живых»…
Семену Израилевичу понравилось, что в начале разговора я «правильно связал» его мысли с мыслями Ионеско. Свяжу их и сейчас, заканчивая свидание с Липкиным:
«Впрочем, известно, что всему на свете бывает конец. А умираешь, наоборот, чтобы родиться. Значит, смерть, наверное, это что-то вроде перехода к жизни, да рай, должно быть, и есть место, где все существует. Агония: муки рождения?»
Комментарии