Он лег в землю неподалеку от Ребе. Мой учитель, мой лучший друг, мой камертон. Как мы без тебя?

На модерации Отложенный

Проклятый спрут за полтора года съел легкие и добрался до сердца.

За две недели до конца врачи опустили руки. Лекарство не только перестало помогать, но и угрожало сердцу. Всё, ждите. Вот отличный хоспис… Папа мне о хосписе не сказал ни слова. Бодро отрапортовав о метастазах, он очень серьезно завершил: «Знай, что я совсем не боюсь».

Он никогда ничего не боялся. Старость ему совсем не нравилась, он не любил свою старость. Но ничего не боялся. Ребенок войны, годовалым вывезенный накануне оккупации из Одессы, он круто менял свою жизнь много раз. Приехав пенсионером в Америку, недавний бизнесмен, инженер, общественный деятель уже через месяц устроился курьером в оптику, а через год — машгиахом в компанию «Манишевиц». Лишь бы не быть стариком и не сидеть сложа руки. Все время работать. Никакого труда он не боялся. Ничего никогда не боялся. Даже на пороге.

Кроме шабата, каждый день мы с ним обязательно говорили по телефону.

Он ведь нас плохо подготовил к этому. Легкий на подъем, не чета нам, только в последние месяцы он сильно сдал. А в последнюю неделю сразу передавал трубку маме. Не только сил не было — кажется, он не хотел быть немощным в разговоре со мной. В пятницу, в нью‑йоркские восемь утра, мама позвонила и сказала, что ему совсем плохо. Я попросил дать ему трубку. Папа не смог говорить. Только рассмеялся и отчетливо произнес: «Не то мгновенье». У нас, в Москве, через пять минут начался шабат. Через полчаса, в это раннее бруклинское утро, он попытался встать — и опустился уже по ту сторону. Наступило то мгновенье.

По любавичской традиции на похоронах не произносились речи. Папа их тоже очень не любил. Он шутил в совершенно своем духе: «Почему это все нельзя было сказать при жизни?!» А когда полгода назад у него неожиданно были очень приличные анализы, он сказал врачу: «С такими анализами стыдно умирать!» На своем надгробии в шутку предлагал написать: «Ну, теперь вы верите, что он болел?»

Я когда‑то написал небольшой рассказ «Одесса‑на‑Монтефиоре» о том, как папа покупал себе место на кладбище.

Сейчас эту Одессу похоронили на Монтефиоре. Штучный товар.

Дома я нашел блокноты: мини‑конспект моих уроков по ютьюбу. Оказывается, он записывал! Потом звонил и говорил: «Была парочка дельных мыслей», — и я знал, что это восторг. Понравившиеся или придуманные шутки. «Жалоба профессора: я старею, а третьекурсницы — никогда!» Рецепты. Довид Окунев рассказал во время шивы, как папа в годовщины смерти своих родителей приходил в синагогу в шесть утра, чтобы приготовить поминальную трапезу — не магазинным же кормить людей!.. Заготовки для визита к врачу: он сам переводит на свой английский. Обычно ему перевожу я — но как же мне рассказать про бессонницу и кошмары, про боли и неуверенность? Читаю, смеюсь и глотаю слезы. И слышу голос его. «Человек не знает, о чем мечтать, пока не увидит это у другого».

Папа говорил, что маленькие дети чувствуют хорошего человека. Дети всегда обожали его — не только сыновья и внуки, а все, кто с ним встречался. Раввин, выросший в Москве, пишет мне: «Не верится… Он всегда был любимый дядя, который защищал меня и по‑настоящему любил меня и всех моих братьев… Я помню, как радовался, когда он приезжал на праздники…»

Другой московский раввин вспомнил, как однажды в детстве они устроили в Симхас Тойру страшный кавардак в синагоге — бегали и шумели. А еще запихнули шпроты в бутылку с газированной водой. Весело же — плавают среди пузырьков… Мой отец наконец решил, что шума многовато, поймал озорников и приструнил. Но надолго его строгости не хватило. Увидев шпроты в бутылке, он рассмеялся и сказал запомнившуюся рассказчику фразу: «Так вы и им Симхас Тойру устроили?..»

Папа никогда не говорил о людях плохо. Ненавидел сплетни. Однажды он рассказал мне историю, из которой я понял, откуда у него это. С папиной семьей жила его бабушка Сора. Через войны, революции, голод она пронесла свое ничем не замутненное еврейство со скрупулезным исполнением заповедей. Заповедей — а не только ритуалов. В 1966 году умер ее зять, отец моего папы. Сыновья его, папа с братом Шуней, ежедневно ходили в синагогу читать кадиш и приносили оттуда свои веселые наблюдения. Семья хохотала до упаду.

Однажды братья увидели, как местный «раввин» покупал в шабат пирожки с мясом. Когда они рассказали эту потрясающую новость бабушке — строжайшей бескомпромиссной литвачке, ей она показалась несмешной, и бабушка пообещала внукам не иметь с ними ничего общего, если они расскажут об этом кому‑нибудь еще! Это я называю «практическим идишкайтом».

Папа всегда очень поддерживал меня в главных жизненных решениях. Лично привез в Марьину рощу, в ешиву, хотя это шло вразрез с университетскими перспективами. Я не помню, чтобы он ругал меня за оценки в школе. Правда, оценки были хорошие, но только по любимым предметам, то есть гуманитарным. Промежуточная четверка по английскому или истории была бы нонсенсом, а химия и алгебра «шли лесом». И это было дело принципа. А он не вмешивался. Хотя это не мешало ему потом, внимательно прочитав «Лехаим», безжалостно критиковать все, что ему не нравилось. О, это был лучший критик в моей жизни!.. Впоследствии я приноровился и теперь уже не ставлю материалы, которые «не понравятся папе».

Да, я старался не делать того, что ему не понравится. Не только потому, что не хотел огорчать папу, но и потому, что знал: он всегда прав. По гамбургскому счету. В детстве он не говорил мне, что я веду себя плохо, а просто смотрел. Мне хватало этого взгляда. Эти глаза небесно‑голубого цвета всегда будут со мной.

У нас не было принято, чтобы дети при живых родителях ходили на кладбище.

Но я хорошо помню, как из дома выносили гроб с черным покрывалом, на котором была вышита золотом шестиконечная звезда. Эта гордая звезда — один из папиных уроков, иначе он своих не хоронил.

Сейчас он лег в землю неподалеку от Ребе. Он заслужил.