Как антисемитизм СССР душил Василия Гроссмана

На модерации Отложенный 8 причин запрета романа Василия Гроссмана «Жизнь и судьба»

Критика советской идеологии, тема антисемитизма, прямые параллели между Советским Союзом и Третьим рейхом и другие возмутительные идеи, которые привели к аресту рукописи

Автор Юрий Бит-Юнан

 

Роман Василия Гроссмана «Жизнь и судь­ба» (1960) — это продолжение романа «За правое дело» (1952). Обе книги посвящены событиям Второй мировой вой­ны. Основной сюжет сосредоточен вокруг Сталинградской битвы, но не исчер­­пы­вается одной только военной темой.

Биографический очерк о Василии Гроссмане из коллекции Еврейского музея и центра толерантности

Судьба романа «За правое дело» оказалась непростой. Книгу около четырех лет не печатали, ее приходилось переписывать, перестраивать и т. п. В 1952 году она все же была опубликована в журнале «Новый мир». Однако в январе 1953 года в центральной прессе открыто начало обсуждаться антисемитское «дело врачей»  . Книга, где была намечена еврейская тема, как и ее создатель, носивший еврейскую фами­лию, оказались под шквалом критики. Впрочем, вскоре после прекращения дела врачей все утихло, а впоследствии роман «За правое дело» был много­кратно переиздан.

Еще более драматическая биография у второй части дилогии — романа «Жизнь и судь­ба». В первой половине 1960 года, когда «Жизнь и судьба» была близка к завер­шению, Гроссман отнес ее Александру Твардовскому, главному редак­тору «Нового мира». Тот не рекомендовал Гроссману даже пытаться напечатать свою работу. Тогда автор обратился к редактору журнала «Знамя» Вадиму Кожев­никову. Роман был принят к рассмотрению, с Гроссманом был заключен издательский договор, ему был выплачен аванс.

В декабре 1960 года в «Знамени» состоялось обсуждение рукописи. Все присут­ствовавшие на заседании единогласно выступили против публикации романа, назвав его «идейно порочным». Автор, не присутствовавший на заседании, был уведомлен об этом по теле­фону. 14 февраля 1961 года сотруд­ники КГБ конфи­ско­вали у Гроссмана экземпляры романа. Также роман был изъят из редакции «Нового мира» и, вероятно, из «Знамени».

План романа Василия Гроссмана «Жизнь и судьба». 1960 год<cite class="copyright">Российский государственный архив литературы и искусства / ф. 1710 оп. 2 ед. хр. 2. </cite>

Что же вызвало у критиков романа такое возму­щение? И что вынудило советское руководство пойти на такую меру, как арест рукописей?

Причина тому — мощнейшая обличительная сила этого романа, его полити­ческая пробле­матика. 

Стоит отметить, что перечень тем, которые затронул Гроссман, не следует вос­принимать как список табу, существовавших на протя­жении всей советской эпохи. Политика СССР менялась. Соответственно, менялись черты литератур­ного процесса и цензурные огра­ничения. Многие высказывания, кото­рые были допустимы в один период, оказывались под запретом в другой. Порой измене­ния происходили настолько быстро, что уследить за ними оказывалось трудно даже опытным литераторам и руководи­телям творческих организаций.

1. Параллели между Советским Союзом и гитлеровской Германией

Пожалуй, это главная причина запрета романа. В «Жизни и судьбе» два анта­гонистических режима, нацистский и большевистский, уподоблены друг другу. Оба они основаны на нетерпимости к инакомыслию, репрессивной политике, преклонении перед вождем и фальси­фикации истории. Эти парал­лели не прос­то намечены пунктиром — Гроссман настаивает на сходстве тоталитарных систем.

Наиболее четко и развернуто эта идея выражена в 15-й главе второй части ро­ма­на. Твердо­камен­ный, непоколебимый в своей вере большевик Мостовской находится в немецком лагере. Среди ночи его будят и ведут к коменданту — Лиссу. Мостовской ожидает пыток и издевательств, однако Лисс исключи­тельно учтив:

«Мы наносим удар по вашей армии, но мы бьем себя. Наши танки прорвали не только вашу гра­ницу, но и нашу, гусеницы наших танков давят немецкий национал-социализм. Ужасно, какое-то самоубийство во сне. Это может трагически кон­читься для нас. Понимаете? Если мы победим! Мы, победители, останемся без вас, одни против чужого мира, который нас ненави­дит». 

Мостовской отказывается отвечать Лиссу, но в ду­ше сомневается — эсэсовец в чем-то прав. Позже, в изоляторе, он размышляет: «Если б я верил в Бога, то решил бы, что этот страшный собесед­ник мне послан в наказа­ние за мои сомнения».

Мы не знаем до конца, солидарен ли Грос­сман с сомнениями Мостовского, но боль­шевик, который не одержал уверенной идеологической победы над эсэсовцем, — такой эпизод советская цензура, безусловно, не могла пропус­тить. 

С начала войны образ нацистской Германии был четко определен советской прессой и историо­графией. Победа над армией Третьего рейха была необхо­дима, кроме прочего, как свидетельство исторического превосходства СССР над капиталистическим миром. Переоценка этого не допускалась.

2. Тема антисемитизма 

Одна из важнейших тем романа — холокост. Гроссман раскрывает ее в целом ряде глав. 

Так, в 44-й главе первой части повествуется о бухгалтере Науме Розенберге. В концлагере его сделали бреннером — тем, кто вскрывает могилы, выкапывает и сжигает трупы. По сути, здесь он работает по профессии, только теперь счи­тает не абстрактные циф­ры на бумаге, а кубометры дров на число убитых евре­ев. Постепенно он лишается рассудка.

Героиня 46-й главы — Наташа Карасик, девушка, которая чудом выжила во время массового расстрела. Выбравшись из полу­засыпанного рва, она направилась к городу, где раньше жила. Как и Наум, Наташа сходит с ума. На городской площади, отжав пропитан­ную кровью рубашку, она присо­единяется к народному гулянью.

Евреи из Венгрии в Аушвице. Июнь 1944 года<cite class="copyright">© Galerie Bilderwelt / Getty Images</cite>

Гроссман не ограничивается описанием лишь антисемитизма нацистов — те же пороки он обнаруживает в советском обществе.

Подобно матери Гроссмана, Анна Семеновна, мать главного героя «Жизни и судьбы» Виктора Штрума оказалась в зоне оккупации, и перед смертью ей удается отправить сыну письмо. В нем, кроме прочего, Анна Семенов­на с горечью отмечает, что бывшие добрые соседи отвора­чиваются от нее. Более того, жена дворника не скрывала своей радости от того, что «жидам конец». Некий пожилой педагог, который всегда хорошо относился к Штруму и его матери, теперь перестал с ней здороваться и говорил в немецкой комендатуре, что в воздухе наконец перестало пахнуть чесноком. 

Однако Гроссман идет дальше. Он демонстрирует, что советский бытовой антисемитизм — это метастазы антисеми­тизма государственного: «В тота­ли­тарных странах, где общество отсутствует, анти­семитизм может быть лишь государствен­ным». Такой тип антисемитизма — это всегда «свидетельство того, что государство пытается опереться на дураков, реакционе­ров, неудач­ников, на тьму суеверных и злобу голодных».

Подобные суждения, безусловно, грубо нарушали стройность советской идео­логической системы. С официальной точки зрения СССР был интер­на­циональ­ным государством. Представители всех этносов были в нем равны. Все они — члены большой семьи советских народов. Гроссман показывает, что на деле это не так. Анти­семитизм в его романе стал еще одной параллелью между СССР и гитлеровской Германией.

3. Критика советской идеологии 

До начала контрнаступления Красной армии семья Виктора Штрума находится в эвакуа­ции в Казани. Жить во время войны страшнее, но кажется, что свобод­нее: по крайней мере, герои, ученые и интеллек­туалы, в застольном разговоре позволяют себе гораздо больше, чем они отважились бы обсуждать в Москве.

Во время одной такой встречи историк Мадьяров говорит, что выше большин­ства русских писателей ценит Антона Павловича Чехова, поскольку тот настаи­вал, что чело­век — самостоятельная и высшая ценность, она не может быть ограничена профес­сиональ­ным статусом или национальной принадлежностью. И добавляет: «Ведь наша человечность всегда по-сектантски неприми­рима и жестока. От Аввакума до Ленина наша человечность и свобода партийны, фанатичны, безжалостно приносят человека в жертву абстрактной человеч­но­сти». 

Эту мысль Гроссман развивает в 16-й главе второй части романа. Оказавшись вновь в изоляторе после разговора с Лиссом, Мостовской читает записки одного из своих солагерников — Иконникова.

Рассуждение Иконникова основывается на антитезе двух понятий: «добро» и «доброта». Добро — точнее, идея добра — насильственно по своей природе. Любая идея добра всегда претендует на всеобщность. При этом подобных идей много. А значит, неизбежна борьба между ними. И борьба эта будет отнюдь не абстрактной. Ее жертвой станут люди.

Так, согласно Иконникову, царь Ирод «проливал кровь не ради зла, а ради своего Иродова добра». И пусть результатом этого кровопролития стало появ­ле­ние христиан­ства — и оно было выражено как идея добра. И поэтому вновь была жестокость, направленная против добра нехристиан: кресто­вые походы, охота на ведьм, инквизиция…

Затем Иконников переходит к примерам более близким:

«Я увидел непоколебимую силу идеи обществен­ного добра, рожденной в моей стране. Я увидел эту силу в период всеобщей коллективизации, я увидел ее в 1937 году. Я увидел, как во имя идеала, столь же прекрас­ного и человечного, как идеал христианства, уничтожались люди. Я уви­дел деревни, умирающие голодной смертью, я увидел крестьян­ских детей, умирающих в сибирском снегу, я видел эшелоны, везущие в Сибирь сотни и тысячи мужчин и женщин из Москвы, Ленинграда, из всех городов России, объявленных врагами великой и светлой идеи общественного добра. Эта идея была прекрасна и велика, и она беспо­щадно убила одних, исковеркала жизнь другим, она отрывала жен от му­жей, детей от отцов».

Доброта же, согласно Иконникову, имеет совершенно иную природу. Она нелогична, нерациональна. Она, в отличие от добра, очень часто оказывается обращена против того, кто ее осуществляет:

«И вот, кроме грозного большого добра, существует житейская чело­веческая доброта. Это доброта старухи, вынесшей кусок хлеба плен­ному, доброта солдата, напоившего из фляги раненого врага, это доброта молодости, пожалевшей старость, доброта крестьянина, прячущего на сеновале старика-еврея».

Идеологическая опасность этого фрагмента в том, что здесь подвергается критике идея построения социализма, поскольку социализм — это полити­ческая программа, которая претендует на достижение всеобщего блага. Но всеобщее благо, по Гроссману, недостижимо без принесения жертвы. Поэтому в идее блага заложена идея насилия над тем, кому это благо обещано. Подобные утверждения, безусловно, противоречили советским пропагандист­ским установкам, согласно которым Советское государство было наиболее гуманным в мире. 

Василий Гроссман. 1950-е годы<cite class="copyright">© Fine Art Images / Diomedia</cite>

4. Пропаганда свободы личности и общества как высшей ценности 

Тема свободы — и частной, и обществен­ной — прослеживается во множестве эпизодов романа. Один из наиболее ярких — сцена в калмыцкой степи, когда подполков­ник Даренский наблюдает за едущим верхом по степи стариком — и у Дарен­ского «в висках не кровь стучала, а одно лишь слово: „Воля… воля… воля…“»

При этом показательно, что наиболее полно мысль об абсолютной ценности свободы звучит в лагерном лазарете. Один из героев романа — бывший крас­ный комиссар по фамилии Абарчук. Преданный партии до фанатизма, он бро­сил жену, которая отказалась назвать их сына Октябрем и предпочла для него менее револю­ционное имя. В 1930-х годах Абарчук оказался жертвой полити­ческих чисток и попал в лагерь.

В лазарете Абарчук встречает своего старшего друга и учителя Магара. Они разговаривают, сидя рядом с трупом раскулаченного крестьянина. Магар вдруг произносит слова, которые поражают и ранят Абарчука, оставшегося, несмотря на свой арест, убежденным коммунистом:

«Мы ошиблись. Наша ошибка вот к чему привела — видишь… мы с то­бой должны просить прощения у него. Дай-ка мне закурить. Да какое уж там каяться. Сего не искупить никаким покаянием. Это я хотел сказать тебе. Раз. Теперь — два. Мы не пони­мали свободы. Мы разда­вили ее. И Маркс не оценил ее: она основа, смысл, базис под базисом. Без свободы нет пролетарской революции. Вот два, и слушай — три. Мы проходим через лагерь, тайгу, но вера наша сильней всего. Не сила это — слабость, самосохранение».

Уходя, Абарчук обещает, что вернется и «вправит мозги» своему учителю. Однако этому не суждено было случиться. Ночью Магар повесился.

Суждения Гроссмана о нехватке и необхо­димости свободы были неуместны во время написания романа. Формально в Советском Союзе свободны были все, кто не нарушал закона. Те, кто нарушил, были заслуженно приговорены к ли­ше­нию свобо­ды или высшей мере наказания. Того факта, что в действи­тель­но­сти советское общество было лишено свободной прессы, реальных полити­ческих выборов, было ограничено в возмож­ности выезжать за пределы своего государ­ства и даже свободно выражать свои мысли, официальная советская литература не признавала.

5. Обличение советской бюрократии 

В 14-й главе второй части два подполков­ника — Даренский и Бова — беседуют ночью в «дощатой хибарке» посреди калмыцкой степи. Даренский ругает нем­цев за то, что из-за них Красная армия угодила «в такую дыру». Бова в ответ печально качает головой и отвечает, что виноваты в этом не только немцы — «бюрократизм и бюрократы вот помогли нам докатиться сюда».

Даренский, чувствуя рядом родственную душу, соглашается:

«Бюрократизм страшен, когда красноармеец, пулеметчик, защищая высоту один против семидесяти немцев, задержал наступление, погиб, армия склонила, обнажила голову перед ним, а его чахоточную жену вышибают из квартиры и предрайсовета кричит на нее: вон, нахалка! Бюрократизм — это, знаете, когда человеку велят заполнить двадцать четыре анкеты и он в конце концов сам признается на собрании: „Това­рищи, я не наш человек“. Вот когда человек скажет: да, да, государство рабоче-крестьянское, а мои папа и мама дворяне, нетрудовой эле­мент,*****, гоните меня в шею, тогда — порядок».

Бова парирует: настороженное отношение к бывшим дворянам — это норма в рабоче-крестьянском государстве. «Главный корешок бюрократизма» — в том, что «рабочий страдает в своем государстве».

Одно из самых драматичных подтверждений его словам в романе — история, рассказанная води­телем грузовика, перевозившего вещи Штрума:

«У нас недавно вернулся рабочий на завод после двух ранений, конечно, дом разбомбили, поселился с семьей в нежилом подвале, жена, конечно, забеременела, двое детей туберкулезные. Залило их в подвале водой, выше колен. Они постелили доски на табуреты и по доскам ходили от кровати к столу, от стола к плите. Вот он стал добиваться — и в парт­ком, и в райком, и Сталину писал. Все обещали, обещали. Он ночью подхва­тил жену, детей, барахло и занял площадь на пятом этаже, резерв райсовета. Комната восемь метров сорок три сотых. Тут целое дело под­ня­лось! Прокурор его вызвал — в двадцать четыре часа освободи площадь или пойдешь в лагерь на пять лет, детей в детдом заберем. Он тогда что сделал? Имел за войну ордена, так он их себе в грудь вколотил, в живое мясо, и тут же, в цеху, повесился, в обеден­ный пере­рыв. Ребята заметили, сразу чик веревку. Скорая помощь его в больницу свезла. Ему сразу после этого ордер дали, он пока в больнице еще, но повезло человеку — площадь маленькая, а все удобства есть. Толково получилось».

По Гроссману, проблема бюрократизма в изначальном, исконном неравно­правии людей у власти и людей, власти не имеющих.

Един­ственный способ обеспечить себя, хотя бы и на время, — это стать нужным государству. Один из героев романа, инженер Артелев, так говорит об этом:

«…Я месяц был прикомандирован к одному оборонному объекту особой важности. Сталин сам следил за пуском цехов, звонил по телефону ди­рек­тору. Оборудование! Сырье, детали, запасные части — все по щучь­ему велению! А условия! Ванна, сливки по утрам на дом привозили. В жизни я так не жил. Рабочее снабжение исключительное! А главное, никакого бюрократизма. Все без писанины совершалось».

Как только интересы расходятся, человек вновь оказывается лицом к лицу с государством-бюрократом. «Помните, Сталин говорил в позапрошлом году: братья и сестры… А тут, когда немцев разбили, — директору коттедж, без док­лада не входить, а братья и сестры в землян­ки», — говорит Андреев, сторож на СталГРЭСе.

Обличать социальное неравенство и бюрократизм в столь резкой форме советским писателям воз­бранялось. Официально в СССР было создано общество равных, объеди­ненных общей целью людей, никто из которых не имел привилегий перед законом. Интересы всего народа выражала Коммунистическая партия — единственная направляющая и руководящая сила всего государства.

6. Критика генералитета 

С началом Великой Отечественной войны многие писатели вошли в редакции советских газет и стали фронтовыми корреспондентами. Гроссман не был исключением. Вместе с солдатами и их командирами он дошел до Берлина. Поэтому он видел настоящую войну. Но в его романе она превратилась в не­удобную правду. 

Василий Гроссман (второй слева) с фронтовыми товарищами. 1943 год<cite class="copyright">© Давид Минскер / РИА ­«Новости»</cite>

Настоящими героями «Жизни и судьбы» стали простые бойцы и командиры — как правило, не выше полковника. Наоборот, высшее офицер­ство часто пред­ставлено с нескрываемой анти­патией, причем как вымышленные герои, так и реальные люди. Особенно подробно Гроссман пишет о жестокости и распу­щенности маршала Василия Ивановича Чуйкова — коман­дующего 62-й армией, отличив­шейся при обороне Сталинграда.

«Нужно ли продолжать рассказ о сталин­градских генералах после того, как завершилась оборона? Нужно ли рассказы­вать о жалких страстях, охвативших некоторых руководителей сталин­град­ской обороны? О том, как беспрерывно пили и беспрерывно ругались по поводу неразделен­ной славы. О том, как пьяный Чуйков бросился на Родимцева и хотел задушить его потому лишь, что на митинге в честь сталинградской победы Никита Хрущев обнял и расцеловал Родимцева и не поглядел на рядом стоявшего Чуйкова.
     Нужно ли рассказывать о том, что первая поездка со святой малой земли Сталинграда на большую землю была совершена Чуйковым и его штабом на празднование двадцатилетия ВЧК-ОГПУ. О том, как утром после этого празднества Чуйков и его соратники едва все не утонули мертвецки пьяными в волжских полыньях и были вытащены бойцами из воды. Нужно ли рассказывать о матерщине, упреках, подозрениях, зависти». 

Представители генералитета считались не просто элитой, они были частью высшего слоя советской номенклатуры. Кроме того, и в литературной среде было много людей, связанных с армией, а книги на военную тему, как правило, подвер­гались военной цензуре. Наконец, сам Чуйков в конце 1960 года был главно­командую­щим Сухопут­ными войсками СССР и замести­телем министра обороны. Дискредитация столь влиятельных советских политиков, безуслов­но, делала этот роман «непроходимым».

Василий Гроссман в Германии. 1945 год<cite class="copyright">© Fine Art Images / Heritage Images / Getty Images</cite>

7. Порочное изображение коммунистов и отсутствие должного пиетета к партии

В «Жизни и судьбе» есть несколько убежденных партийцев, которым отведено важное место в идейной структуре романа. Однако все они в итоге или терпят идеологическое поражение (в лучшем случае), или оказываются наказаны соб­ственной властью — в тюрьме или в лагере.

Учитель Абарчука, Магар, перед тем как повеситься, признает, что большевики совершили ошибку, оправдав уничтожение своих сограждан. Сам Абарчук будет убит блатными в лагере.

Мостовской не соглашается с эсэсовцем Лиссом, сравнившим СССР с нацис­тской Германией, но и опровергнуть его слова не может.

Еще один пример — судьба убежденного коммуниста комиссара Крымова. Во время Сталинградской битвы его отправляют на опас­ный участок обороны в отряд капитана Грекова, чтобы восстановить военную и полити­ческую дис­ци­плину. Однако солдатам не до нее, они находятся перед лицом смерти. Когда Крымов рассерженно бросает: «Я пришел, чтобы преодо­леть вашу недопусти­мую партизан­щину», Греков иронично отвечает: «Преодолевайте. А вот кто будет немцев преодолевать?»

Спустя несколько часов они обсуждают уже не дисциплину, а фактически смысл жизни:

«— Давайте, Греков, поговорим всерьез и начистоту. Чего вы хотите?
     Греков быстро, снизу вверх, — он сидел, а Крымов стоял, — посмотрел на него и весело сказал:
     — Свободы хочу, за нее и воюю.
     — Мы все ее хотим.
     — Бросьте! — махнул рукой Греков. — На кой она вам? Вам бы только с немцами справиться».

Доспорить Крымову с Грековым не суждено. Ночью Крымов был ранен, и его эвакуировали из дома «шесть дробь один». 

В конце романа Крымов оказывается в тюрьме на Лубянке. Его обвиняют в троцкизме, мучают на допросах, лишают сна. Советская власть, которой он служил так верно на протяжении своей жизни, назвала его предателем. Выживет ли он, неизвестно. 

Греков и все его отделение, конечно, погибают.

Авторитет партии был непререкаем. Советская литература признавала, что частные ошибки могут быть допущены и самым верным членом партии, но он обязательно преодолеет их. У Грос­смана — не так. Сомнения искренних партийцев кончатся для них плохо, а судьбы многих лицемеров, наоборот, сложатся удачно.

8. Упоминания о последствиях политических репрессий и коллективизации

Гроссман в романе не осуждает политичес­кие репрессии как таковые, они — ожидаемая и закономерная составляющая сталинской системы. Однако ника­кие закономерности не оправдывают то, что осужденные по политическим делам — пусть даже виновные люди — в ГУЛАГе оказы­вались лишены права на человеческое достоинство. Их статус не просто был ниже статуса уголов­ников: настоящие преступ­ники — убийцы, воры и насильники — имели над политзэками почти полную власть.

Внутренний вид жилого барака Панышевского исправительно-трудового лагеря. 1940-е годы<cite class="copyright">© РИА «Новости»</cite>

В 40-й главе первой части книги описана жизнь лагерного барака. Все ведут себя по-разному. Одни политические развлекают уголовников, чтобы зару­чить­ся их поддерж­кой или просто задобрить. Рядом вор Колька Угаров тре­бует от политзэка, Абрама Рубина, работающего лагерным фельд­шером, выписать ему освобожде­ние от работы. Рубин отказывается, умоляя Угарова, чтобы тот понял его, вошел в его поло­жение. И в ответ слышит: «Я понял. Теперь ты поймешь».

До следующего утра Рубин не дожил: «Убийца приставил к его уху во время сна большой гвоздь и затем сильным ударом вогнал гвоздь в мозг». 

Один из товарищей Рубина мучается угрызениями совести. Ведь «сотни силь­ных людей, объединившись, могли за две минуты справиться с убийцей, спас­ти товарища». Вместо этого все ждали, когда умирающий затихнет. Все боя­лись и покорствовали. Но ведь и «покорность не от пустяков, рождена опытом, знанием лагерных законов». Если бы они предотвратили убийство, потом бы все равно погибли от воров­ского ножа: «Сила барака — минутная сила, а нож всегда нож». По Грос­сману, самое страшное здесь даже не само убийство, а то бы­товое спокойствие, расчет, с которым об этом думают наблюдающие его люди.

Выселение кулацкой семьи. 1930 год<cite class="copyright">© РИА «Новости»</cite>

Еще одна трагедия советского общества, которую описывает Гроссман в воспо­минаниях своих героев, — коллективизация. Одна из самых драма­тичных — история семьи майора Ершова. В 1930 году, когда он служил в армии, его отец, честный труженик, был раскулачен и выслан вместе с его матерью и сестрами на Северный Урал. Ершов разыскал их поселок и там же узнал, что из всей семьи выжил только отец.

Отец рассказал ему:

«...о пятидесятидневной зимней дороге в теплушке с дыря­вой крышей, об умерших, ехавших в эшелоне долгие сутки вместе с живыми. Рассказывал, как спецпереселен­цы шли пешком и женщины несли детей на руках. Прошла эту пешую дорогу больная мать Ершова, тащилась в жару, с потемнев­шим разумом. Он рассказал, как привели их в зимний лес, где ни землянки, ни шала­ша, и как начали они там новую жизнь, разводя костры, устраивая постели из еловых веток, растапливая в котелках снег, как хоронили умерших…»

В романе достаточно много отсылок к трагичес­ким событиям 1920–30-х годов. Даже после ХХ съезда КПСС  , на котором Никита Хрущев публично осудил политику Сталина, поднимать эти темы не позво­лялось.

Культурно-политическая ситуация изменилась осенью 1961 года, после XXII съезда КПСС, когда начался новый виток так называемой десталини­зации. Начали демонтировать памятники Сталину, переименовывать города, назван­ные в его честь, тело Сталина вынесли из мавзолея и т. п. Имен­но в этот мо­мент Александр Солжени­цын представил в журнал «Новый мир» рассказ «Щ-854. Один день одного зэка». В ноябре 1962 года он, переведенный в ранг повести, был опубликован под заглавием «Один день Ивана Денисо­вича» и стал абсолютной сенсацией.

Обложка первого отдельного издания рассказа Александра Солженицына «Один день Ивана Денисо­вича». 1963 год<cite class="copyright">© Издательство «Советский писатель»</cite>

Здесь уместно задаться вопросом, была бы судьба гроссмановского романа счастливее, если бы рукопись была представлена редакторам после XXII съезда. Точного ответа дать, конечно, нельзя, но скорее всего нет. По обличительной силе роман Гроссмана существенно превышает «Один день Ивана Денисо­вича». Мир, изображен­ный Солженицыным, страшен и несправед­лив. Но там нет издевательств следователя над комиссаром, отдавшим жизнь партии, нет критики увенчан­ных боевой славой генералов. И тем более нет сравнений СССР с Третьим рейхом. И если «Один день Ивана Денисовича» мог быть про­читан и воспринят с оптимизмом, то «Жизнь и судьба» — нет.

На что рассчитывал Гроссман?

Василий Гроссман. 1960-е годы<cite class="copyright">© Яков Рюмкин / РИА «Новости»</cite>

Еще до XXII съезда КПСС администрация Никиты Хрущева инициировала переосмысление поли­тики Сталина. Для Гроссмана, как и для осталь­ных писателей, это, безусловно, означало надежду на цензурные послабления. В конце концов, роман «За правое дело», пусть и далеко не столь обличи­тельный, сильно переработанный, но все-таки удалось напечатать — и в го­раздо более страшное время.

После того как «Жизнь и судьба» была отклонена «Новым миром» и «Знаме­нем», оставался еще один путь — отправить роман за границу. Так поступил Борис Пастернак со своим «Доктором Живаго». И хотя на родине писателя подвергли остракизму, он удостоился Нобелевской премии.

 

История публикации «Доктора Живаго»

Как запрещенный текст, за хранение которого еще недавно сажали, удалось издать миллионным тиражом

О том, что Гроссман рассматривал такой сценарий, свидетельствует докладная записка председателя КГБ Александра Николаевича Шелепина, поступившая в ЦК КПСС 11 февраля 1961 года. Согласно этому документу, Гроссман не хо­тел бы уезжать из СССР, но задумывался о том, чтобы напечатать «Жизнь и судьбу» за границей. В подтверждение приводилась цитата: «Я бы книгу свою там издал, но как-то грустно с Россией расставаться». Фраза эта, кроме про­чего, свидетельствует о том, что за Грос­сманом была установлена слежка. Далее приво­дил­ся комментарий самого Шелепина: «У Коми­тета госбезопас­ности возникает опасение, что книга Гроссмана может оказаться в руках ино­странцев и быть изданной за границей, что нанесет вред нашему государству».

Опыт Пастернака, таким образом, был учтен. Для того чтобы избежать повто­рения скандала с «Доктором Живаго», было принято решение конфис­ковать роман Гроссмана. После изъятия рукописей у автора, его машинисток, а также из редакций (изымались ли рукописи из редакции «Знамени», до сих пор неизвестно: скорее всего, их просто передали в КГБ после заседания) с Грос­смана была взята расписка о том, что других экзем­пляров у него нет. После этого писатель фактически оказался в заложниках у КГБ: даже утаив некоторые экземпляры, он не мог бы их отправить за границу, поскольку подписался под тем, что он не располагает ни рукописями, ни машинописями романа.

При этом несколько экземпляров все-таки было сохранено. Так, одна копия романа была передана Вячеславу Ивановичу Лободе, университетскому другу Гроссмана. Самим ли Гроссманом — неизвестно, но, вероятнее всего, по его воле. Поэт и перевод­чик Семен Израилевич Липкин также утверждал, что получил от Гроссмана один экземпляр. По его же свидетельству, уже перед смертью Гроссман просил его добиться публи­кации «Жизни и судьбы» — если не в СССР, то хотя бы за границей.

Обложка первого издания романа Василия Гроссмана «Жизнь и судьба». Швейцария, 1980 год<cite class="copyright">© L’Age D’homme </cite>

Роман все-таки дошел до читателя, но исто­рия его публикации крайне запутанна и противоречива. В 1970-е «Жизнь и судьба» частями выходила в эмигрантских журналах «Грани», «Посев» и «Континент». В 1980 году в Ло­зан­не впервые была напечатана книжная версия романа — под редакцией Ефима Эткинда и Симона Маркиша, на основе фотокопии романа, сделанной Владимиром Войно­вичем. В СССР «Жизнь и судьба» впервые была издана в 1988 году в журнале «Октябрь» — для публи­кации была использована «лозаннская» версия, правда, некоторые фрагменты были вычеркнуты по цензурным соображениям. Самая полная на сегодня версия романа вышла в свет в 1989 году в издательстве «Книжная палата». Именно этот текст тиражируется в переизданиях по сей день. Однако вопрос его текстологической коррект­ности не решен до сих пор