2 главы
Глава 1. Антропология и ее пределы
Специфика антропологии как знания
Несмотря на то, что сам термин «антропология» восходит своими корнями к греческому языку. И действительно, «человеческие существа», их появление, развитие, отличие от прочих объектов реальности интересовали, разумеется, мыслителей древности. Достаточно открыть том Платона, чтобы в этом убедиться. Таким образом, может создаться впечатление, что антропология как исследование человека возникает еще в античности.
Пределы антропологического знания
Умберто Эко кратко резюмировал сдвиги, разрывы, смещения классической эпистемы, описанные в книге М.Фуко «Слова и вещи», следующим образом: «Для символического универсума Средневековья и Возрождения (Ренессанс у Фуко сохраняет многие черты Средневековья) идея сходства имеет решающее значение; характерная для восемнадцатого века идея представления, базирующаяся на вере в то, что порядок языка вторит порядку вещей, позволяет классифицировать существа по особенностям внешнего вида; наконец, в XIX веке понимание жизни, труда и языка как энергии привело к тому, что генетическое описание сменило таксономическое, на место формального описания пришла ограничительная витальность, место представления заняла творческая активность, вследствие чего бытие того, что представлено, не вмещается в рамки представления. И тогда возникает проблематика истоков, человек становится проблемой для себя самого как возможности бытия вещей в сознании, ему открывается завораживающая бездна, в которую его увлекает жажда трансцендентальных обоснований» [ОС,447-448].
Появление человека в поле зрения науки связано с трансформациями знания, в первую очередь с изменением дискурсии, то есть языка в его способности выражать представления, который именует, расчленяет, сочетает, связывает и развязывает вещи, позволяет увидеть их в прозрачности слов. Когда появляются некоторые концептуальные образования – вернее было бы их назвать аконцептуальными, которые не могут быть выражены в классическом языке, то есть их бытие не может быть адекватно представлено в рамках классической дискурсии, тогда и появляется человек и соответствующий антропологический дискурс.
К опрокидыванию всей западной эпистемы конца XVIII века привело, по мнению М.Фуко, взаимодействие четырех теоретических сегментов: анализа конечного человеческого бытия, эмпирико-трансцендентального удвоения, немыслимого и первоначала. Эти же сегменты стали необходимыми моментами становления человека как предмета исследования. Так, открытие конечности человеческого бытия, выявляемого в позитивности знания, делает «метафизику бесконечности» ненужной. Именно конец этой метафизики «является отрицательной стороной гораздо более сложного события, происшедшего в западном мышлении. Это событие – появление человека» [СиВ,339]. Человека, чье бытие анализируется не исходя из метафизических допущений, а исходя из конкретности телесного существования, труда и речи.
Появление человека в качестве объекта науки, гомологично развитию науки о языке. В параграфе «Дискурсия и человеческое бытие» Фуко указывает на конкретные моменты этой связи: теория глагола подобна анализу конечного человеческого бытия, теория расчленения – эмпирико-трансцендентальному удвоению, поиск первичных обозначений языка – попытке помыслить немыслимое, теория деривации – поиску первоначала. Однако это сходство является не залогом успешного симбиоза («Эта игра соответствий не должна вводить в заблуждение»[358]) или продолжения в антропологии классического дискурса , а наоборот признаком несовместимости – классической дискурсии, основанной на теории представления, и мышления о человеке, которое не вмещается в эту теорию. Таким образом, одной из границ, началом антропологии можно считать распад классической дискурсивности. Именно то, что непредставимо в ее рамках собирается в дискурсе о человеке.
Рассуждая о границах антропологии можно обратиться к исследованиям «антропологии Границы» С.С.Хоружего. В своей книге «Очерки синергийной антропологии» он указывает на то, что ведущей интуицией всех рассуждений о человеке в досовременный период, начиная с Аристотеля, была уверенность в наличии сущностного центра, ядра человеческого существа. И эссенциалистская метафизика ставила целью выявление этого ядра, основополагающего начала, в качестве которого полагался, к примеру, разум. Однако, «опыт современности ставит под сомнение, если не прямо отрицает это наличие неизменного сущностного центра – и проблема человека не может более ставиться как проблема отыскания и изучения такого центра» [ОСА,15]. Таким образом, современная антропология (то есть антропология в строгом смысле слова), начинает заниматься не исследованием того или иного гипостазированного антропологического центра, а периферийными, пограничными состояниями. Это различные ритуалы, излишества – все те состояния, где человек преодолевает любое определение человека. Современные исследования аномалий сознания (психоанализ, шизоанализ, аутоанализ) также можно отнести к исследованию антропологической периферии.
Если антропология занимается исследованием границы человека, то ее границей становятся моменты совпадения человека с тем или иным сущностным определением. Специфически антропологическое не проявляется, когда человек ведет себя как существо разумное или политическое животное, или двуногое без перьев.
Помимо описанных выше границ антропологического знания, которые являются ее внешними пределами, можно выделить внутренний предел антропологии. То есть то, что изнутри самой антропологии может ограничивать развитие, функционирование наук о человеке.
Таким внутренним ограничением можно признать отсутствие единого дисурса о человеке. На это обстоятельство было указано выше, при описании специфики антропологии. Об этом принципиальном изъяне писал и основатель философской антропологии Макс Шелер: «Если спросить образованного европейца, о чем он думает при слове «человек», то почти всегда в его сознании начнут сталкиваться три несовместимых между собой круга идей» (ПЧвЗФ,31). Согласно Шелеру, существует философская, теологическая и естественнонаучная антропология. Между ними нет никакой связи: невозможно одновременно мыслить человека в контексте иудео-христианского сюжета о грехопадении, в понятиях античной философии (разум, логос, фронесис, mens, ratio) и в категориях эволюционной теории. То есть существует как минимум три (а в перспективе бесконечное множество) языка описания человека, причем перевод с одного языка на другой невозможен. Эта несовместимость трех концепций, делающая столь проблематичным познание человека, и толкает Шелера на создание проекта философской антропологии.
Что можно назвать пределом антропологического знания? Это граница, преступление которой приводит к распаду антропологии. Это та точка, прохождение которой делает человека немыслимым, выбрасывает его за пределы рассмотрения существующего знания. Пределом можно также назвать цель, к которой стремится антропологическое знание, и его обоснование, без которого оно невозможно. Таким универсальным пределом для антропологии, как будет показано ниже, Мартин Хайдеггер полагал фундаментальную онтологию.
Фундаментальная онтология как предел антропологического знания
В начале первой части своей эпохальной работы «Бытие и время» Мартин Хайдеггер дает «воспретительную характеристику» [БиВ, 45] темы своего вопрошания (то есть аналитики присутствия), которая заключается в указании принципиального различия между антропологией, психологией, биологией – с одной стороны, и аналитикой Dasein, которую Хайдеггер только еще собирается начать, - с другой.
Во-первых, для выявления смысла присутствия указанные дисциплины не подходят уже потому, что сама их научная структура (впрочем, это не проблема только антропологии, биологии и психологии, но науки вообще) «целиком и полностью проблематична и нуждается в новых стимулах, долженствующих возникнуть из онтологической проблематики» [БиВ,45]. В этих словах уже содержатся основные линии критики, заключающейся в указании причин промаха различных научных дисциплин мимо цели: наука ориентирована на онтологию, даже сильнее: наука основывается на онтологии. А так как экзистенциальная аналитика и есть дело онтологии, то любая наука, в том числе антропология, сможет определиться как наука только после разрешения онтологического вопроса, способом прояснения которого и является аналитика присутствия.
Разумеется, Хайдеггер не останавливается на констатации отношении зависимости конкретно-научных дисциплин от онтологии, но и проясняет суть этого отношения. Та или иная наука занимается исследованием того или иного региона сущего, выделяя его из онтической целокупности с помощью означивания «формабельных» областей феноменов, таких, как например, душа, субъект, сознание, дух, личность. Хайдеггер упрекает научные дисциплины за «отсутствие потребности спросить о смысле означенного ими сущего» - то есть, выражаясь академическим языком, за нежелание науки прояснить собственные основания, а также за невнимательность к той целостности, которая предшествует любому определению. Если прибегнуть к понятиям классической логики, то можно сказать, что, по мысли Хайдеггера, ученый, говоря о предмете своей науки, всегда дает неправильные определения. Определение – это указание видового отличия внутри какого-либо рода. Наука, занимаясь бесконечным перечислением видов сущего , забывает указать на тот род, к которому они принадлежат. Этим родом, по Хайдеггеру, является бытие. Впрочем, и логика говорит нам то же самое: «Бытие» - наиболее общее и наиболее пустое понятие. Как таковое оно не поддается никакой попытке дефиниции. Это наиболее общее, а потому неопределимое понятие и не нуждается ни в какой дефиниции» [БиВ,2]. Разумеется, Хайдеггер не согласится с постулируемой пустотой понятия бытия (и с тем, что оно пусто, и с тем, что оно есть понятие). Но, разумеется, не станет пытаться как-то бытие определить, а начнет построение фундаментальной онтологии.
Не избегает этой участи - промаха мимо смысла присутствия - и антропология, которой Хайдеггер уделяет особое внимание, поскольку она претендует на знание о человеке. Человек же, по Хайдеггеру является тем привилегированным регионом сущего, из которого возможно вопрошание бытия о самом себе. Вернее было бы сказать, что таким регионом сущего является человек определенным образом настроенный и ориентированный, а именно – Dasein (определенный, предпочитаемый Хайдеггером способ присутствия человека).
Хайдеггер предлагает рассмотреть проект антропологии Макса Шелера, который «пытается определить личное бытие как таковое путем отграничения специфического бытия поступков от всего «психического» [БиВ, 47]. Хайдеггера не устраивает, что М.Шелер останавливается на констатации различия психического и личного: «Критический вопрос не может здесь остановиться. Вопрос стоит о бытии целого человека, кого привыкли считать телесно-душевно-духовным единством». Виной тому, что в антропологии «принципиальный вопрос о бытии присутствия загражден или сбит у пути» [БиВ,48], является ее ориентация на антично-христианскую антропологию. Основными моментами которой являются, во-первых, определение человека (как разумного животного, к примеру), а во-вторых, теологическая линия объяснения человека как «нечто перехлестывающее через себя», то есть идея трансцендирования. Несмотря на всю разницу между этими «путеводными нитями» рефлексии о человеке (определение ограничивает человека, а идея трансцендирования, наоборот, указывает на нечто ускользающее от определения в человеке подобно тому, как мистическое богословие постоянно указывает, что Бог превышает любой предикат, добытый катафатическим методом), они «переплетаются» в новоевропейской антропологии с ее «методическим отправлением от res cogitans, сознания, взаимосвязи переживания» [БиВ, 49]. Которое, как показано Хайдеггером ранее, также не дает возможности задать вопрос о бытии присутствия, потому что трактуется в традиционной антропологии лишь как «более высокое оснащение, чей способ бытия остается столь же темным» [БиВ,48]. Эти самоочевидные основания антропологии в радикальном смысле проблематичны, более чем любой тезис позитивной науки.
Итак, антропология, также как и психология, и биология, не может вопрошать о смысле бытия присутствия, поскольку это вопрошание в принципе недоступно эмпирическому исследованию, являясь прерогативой онтологии (фундаментальной онтологии), но, кроме того, затруднительно для этих дисциплин, так как они основываются на проблематичных априорных допущениях о сущности человека.
Более подробно к проблемам философской антропологии Хайдеггер возвращается в работе «Кант и проблема метафизики». Данный труд является фиксацией принципиально нового типа прочтения «Критики чистого разума» И. Канта, которое противостоит иным интерпретациям этого центрального для современной философии текста (трактующим «Критику» гносеологически, как теорию познания), в первую очередь неокантианскому прочтению. Одним из моментов этой борьбы за наследие Канта становится критика проекта философской антропологии Макса Шелера, которая, как мы увидим, необходима Хайдеггеру для доказательства того, что он наиболее адекватно воспринял «Критику».
Для начала (§ 37. Идея философской антропологии) Мартин Хайдеггер указывает на неоднородность антропологического знания: «Все, что соединяется в антропологии как соматическом, биологическом, психологическом способах исследования человека, как характерологии, психоанализе, педагогической психологии, морфологии культуры и типологии миросозерцании, не только необозримо по содержанию, но и прежде всего принципиально различается по способу постановки вопроса, по запросу обоснования, по цели изложения и форме сообщения и, наконец, по ведущим предпосылкам» [КиПМ,110]. Несмотря на это пестрящее многообразие, антропология плотно покрывает всю сферу сущего: «Поскольку все это и, в конечном счете, все сущее вообще так или иначе всегда можно отнести к человеку, и, соответственно, причислить к антропологии, она становится настолько всеобъемлющей, что ее идея теряется в полной неопределенности» [КиПМ,110]. Кроме того, антропология претендует не просто на звание научной дисциплины, но на статус основной тенденции современной позиции, отношения человека к себе самому и сущему в целом: «Антропология не только ищет истину о человеке, но и притязает теперь на разрешение вопроса о том, что может значить истина вообще»[КиПМ,110]. То есть антропология, в особенности философская, претендует на статус основоположения иных наук: «Не обретаем ли мы с идеей философской антропологии ту дисциплину, вокруг которой должно сосредотачиваться целое философии?» [КиПМ,110].
Какие же проблемы видит Хайдеггер в проекте философской антропологии? На некоторые из них указывает и сам Макс Шелер («Человек – это столь обширное, пестрое, многообразное существо, что любая дефиниция оказывается слишком ограниченной. У него слишком много граней (Enden)» [цит.по КиПМ,111]), но трудность дефиниции – не основное препятствия для становления философской антропологии. Хайдеггер предлагает два варианта ее построения. Во-первых, антропология может стать философской, если использует специфический философский метод (например, сущностное исследование человека). Тогда антропология становится региональной онтологией, стоящей на равных в ряду других онтологий, и не может претендовать место ядра философии. Во-вторых, антропология может быть философской в том смысле, что определяет цель и исходный пункт всей философии.
Из-за существования нескольких возможностей определения философского характера антропологии ее идея становится неопределенной, а ее функция «в целом философии» [КиПМ,112] остается непроясненной. Причиной этих изъянов Хайдеггер называет внутреннюю ограниченность идеи философской антропологии: «Ведь она сама не обоснована исходя из сущности философии, но зачинается в виду первоначально внешнего понимания цели философии и ее возможного исходного пункта. Так, окончательное определение этой идеи сводится к тому, что антропологию представляют как некий стоковый резервуара центральных философских проблем – характеристика, чья поверхностность и философская сомнительность очевидна» [КиПМ, 112].
Развертывание критики философской антропологии было необходимо Хайдеггеру для прояснения кантовского перехода от трех основных вопросов философии (Что я могу знать? Что я должен делать? На что я смею надеяться?) к одному (Что такое человек?), который собирает и обосновывает в себе три предыдущих. Итак, просто задать вопрос о сущности человека (что делает философская антропология) еще недостаточно. В первую очередь необходимо выяснить как вообще такое вопрошание возможно. Работа Канта, поэтому, это выяснение условий возможности антропологии. Причем, по мнению Хайдеггера, вопрошание о человеке является одновременно обоснованием метафизики. Или (как напишет сам И.Кант в 1781 г. в письме к своему другу и ученику Маркусу Герцу) – «метафизикой метафизики» [цит.по КиПМ,122].
Итак, каким образом три кантовских вопроса относятся к четвертому? Чтобы разобраться с этой проблемой, Хайдеггер сопоставляет три вопроса, чтобы найти нечто общее между ними, то, что их объединяет, сводит воедино: «Сокровенный интерес человеческого разума объединяет в себе три названные вопроса, спрашивающие о можествовании, долге и праве человеческого разума» [КиПМ, 114]. В чем же состоит этот сокровенный интерес?
Этим общим основанием трех вопросов Хайдеггер называет конечность человеческого бытия: только конечное существо может вопрошать о пределах собственных возможностей: «Всемогущему существу не нужно спрашивать: что я могу, т.е. что я не могу? Ему не только не нужно спрашивать об этом: по своей сущности оно вообще не может ставить этот вопрос. И это неможествование есть не изъян, но незатронутость этим изъяном и [ограничением] "не". Спрашивающий же "что я могу?" выказывает тем самым свою конечность. Тот, чей внутреннейший интерес связан с этим вопросом, проявляет глубинную конечность в самом внутреннем ядре своего существа» [КиПМ,114]. Все три вопроса – вопрошание о собственной конечности, причем не претендующее на ее преодоление, это вопрошание заботится об удостоверении человеческой конечности и удержании в ней. Конечность является не просто дополнительной характеристикой человека, но является необходимой как «можествование-быть-конечным» [КиПМ114]. Человеческий разум не потому является конечным, что задает три вопроса, но, наоборот, задает их, потому что конечен.
Итак, именно конечность человеческого бытия, являясь основной темой всех трех вопросов, и разворачивается перед нами как четвертый вопрос: вопрошание о человеке есть вопрошание о его конечности. Однако еще остается неясным, как подступиться к вопросу о конечности. Следует вспомнить, что работа «Кант и проблема метафизики» - результат хайдеггеровского, онтологического прочтения Канта. Для Хайдеггера «Критики» (в первую очередь, первая) – это обоснование метафизики. И из трех основных вопросов этих книг вырастает вопрос о человеке, то есть направление вопрошания о человеке указывается проблематикой обоснования метафизики: «Вопрос "первой философии", "чтó есть сущее как таковое?", должен через вопрос "чтó есть бытие как таковое?" возвращаться к еще более изначальному: из чего вообще можно понятийно постичь нечто как бытие, причем во всем богатстве его структурированности и его связей?» [КиПМ,119].
Философское вопрошание о человеке, поэтому, не является предметом философской антропологии, это прерогатива фундаментальной онтологии, которая занимается исследованием сокровенной сущности философии, то есть – в понимании Хайдеггера – решающей возможности человеческого Dasein, который интересует фундаментальную онтологию, поскольку является тем регионом сущего из которого возможно до-понятийное постижение бытия.
Таким образом, Хайдеггер производит критику философской антропологии, которая не имеет права претендовать на философское осмысление человека. Сама антропология – как перечисление множества предикатов человека – Хайдеггером не отрицается. Он не согласен с теми допущениями, которые лежат в ее основе, и которые пытается прояснить философская антропология. Как показано выше, эти попытки не просто неудачны, они в принципе не могут достичь своей цели.
Пределом любых антропологических штудий является фундаментальная онтология, исследующая способ бытия человека постольку, поскольку именно в нем открывается бытие. Именно исходя из нее возможно постичь человека: «На основании разумения бытия человек является той конкретной открытостью (Da), чьим бытием свершается открывающий прорыв в сущее, так чтобы оно могло сообщать о себе как таковом некой самости. Изначальнее, чем человек – конечность Dasein в нем»[]. Именно конечность Dasein есть тот дар и преимущество, но вместе с тем нужда и недостаток, принуждающие человека стать открытым для бытия.
Глава 2. Общая грамматология
а) Общая (философская) грамматология и наука о письме (частная грамматология); специфика общей грамматологии.
В начале второй главы («Лингвистика и грамматология») своей работы «О грамматологии» Жак Деррида указывает на принципиальное различие частной и общей грамматологий. Под первой он понимает разного рода лингвистические исследования письма, приводя в качестве парадигмального примера «Курс общей лингвистики» Фердинанта де Соссюра.
Собственно, это различие двух типов грамматологии нужно признать «различием различий» и началом любых типологий.
Что из себя представляет частная грамматологи? Деррида указывает на широкое распространение, популярность лингвистических и филологических изысканий в области письма: «Никогда еще вопрос о происхождении и системе различных видов письма не был предметом столь глубоких, обширных, основательных исследований» [ОГр,146]. И эти исследования нельзя назвать безуспешными, однако они приходят в затруднение, когда перед ними встает вопрос о первоначале письма.
И это затруднение даже не продумывается в частной грамматологии, мимо него идут к очевидным выводам: «Обычно на этот вопрос отвечают с излишней поспешностью. Эти ответы формулируются с помощью некритически принимаемых понятий и в рамках якобы самоподразумеваемых очевидностей. Вокруг этих ответов каждый раз строится типология и обсуждаются перспективы различных видов письменности» [Огр, 146]. Фундаментом всех этих понятий и очевидностей является метафизическое предубеждение насчет отношений речи и письма.
В традиционной лингвистики, которая строится на основе фонологии (и здесь едины во мнении Соссюр, Трубецкой, Якобсон, Мартине), принимается это давнее метафизическое предубеждение, которое заключается в следующем: письмо всегда запаздывает за речью, оно производно по отношению к звуку, к единству логоса, фонии и смысла, которое предшествует любым различиям типа язык/речь, код/сообщение, схема/употребление, лингвистика/логика, фонология/фонематика/фонетика/глоссематика. Изучение первоначала письма остается во власти этого предубеждения.
В отличие от частной грамматологии, которая уверена в предмете своего исследования, общая грамматология «никогда не сможет определить единство своего проекта и своего объекта» [Огр, 118], и поэтому возможность становления общей науки о письме проблематична. Ведь основные категории науки, научность как таковая ставятся в общей грамматологии под вопрос. Наука возникает лишь в определенную эпоху письма, она связана прежде всего с «приключениями» фонетического письма, на которое всегда ориентировалась. Далее, наука формулировалась в языке, предполагавшим совершенно определенные отношения между речью и письмом. Письмо также являлось условием возможности идеальных объектов.
Вопрос об истории или о начале письма нельзя решить в рамках традиционных научных дисциплин, поскольку «сама историчность связана с возможностью письма — письма как такового, независимо от тех конкретных его форм, которые дали повод для долгих дискуссий о бесписьменных народах, не имеющих истории. Прежде чем стать предметом истории - исторической науки, - письмо открывает нам саму область истории как исторического становления»[Огр, 145].
Таким образом, общая грамматология – это наука о науке, но не в форме логики, то есть науки о мышлении, но в форме грамматики, науки о письме. Эта грамматология, в отличие от частной, ставит своей целью исследовать письмо вне метафизических допущений о его происхождении и зависимости от речи. Наоборот, речь, язык должны быть осмыслены как производные от письма как самой возможности проведения различий.
Частная грамматология, обладая на первый взгляд некоторыми преимуществами (к примеру, четким осознанием своей задачи, предмета и т.д.), не в силах из-за того, что остается в плену у метафизики, передать общей грамматологии какие-либо свои достижения, остается бесполезной для внеметафизического исследования письма. Общая грамматология обращает преимущества частной в недостатки. Хотя лингвистика и филология и обладают определенного рода необходимостью для становления грамматологии: «До определенного момента это подавление было даже необходимым условием развития позитивного знания» [Огр, 146]. Именно подавление интереса к прояснению вопроса о начале историчности, начале науки, которое долгое время было условием функционирования метафизики, науки, создало то напряжение, которое становится заметным, на которое обращает внимание общая грамматология.
Частная грамматология остается, таким образом, лишь одной из многих научных дисциплин, исходя из которых невозможно задать вопросы, проблематизирующие их основание. Однако в их работе можно найти сбои, противоречия, которые позволяют деконструировать их. Что делает Деррида на примере Соссюра, показывая что подчиненное положение письма по отношению речи, на котором Соссюр настаивает в своем «Курсе общей лингвистики» не так уж очевидно. Общая грамматология не имеет ничего общего с частной, так как кардинально пересматривает статус письма, его отношение к научности и истории, языку и метафизике.
b) Грамматология Жака Деррида
Язык – гораздо менее устойчив, чем предполагали классические структуралисты. Это не четко определенная и ясно выделяемая структура, содержащая бинарные оппозиции означаемых и означающих. Он скорее походит на вязкую, расползающуюся по всем направлениям сеть с постоянным циркулированием элементов, каждый из которых до конца не определим и вызывает изменения, оставляет «следы» на всех других элементах. Если это так, то традиционные теории языка и значения, в которых под функцией знаков подразумевается отражение внутреннего опыта или объектов реальности, ставятся под сомнение.
Ничто полностью не представлено в знаках. Иллюзорным становится убеждение, что я могу быть полностью представлен в собственной речи или письме, так как использование любых знаков влечет за собой то, что значения никогда не соответствуют сами себе. Иллюзией оказываются не только значения, но и я сам. Ведь язык предстает не в качестве инструмента выражения, а как то, из чего я составлен. Я не только не могу адекватно представить себя другим, я не могу предстать перед самим собой. Для этого мне также необходимы означающие, которые в момент употребеления начинают отсылать к другим означающим. И так – до бесконечности. При этом неверно полагать, что сам обладаешь «чистыми», прозрачными значениями, которые искажаются из-за несовершенств языка. Язык это и есть та среда, в которой я нахожусь, все значения, которыми я могу обладать привлекаются из него.
Чтобы в этом убедиться достаточно прислушаться к собственному голосу, когда говоришь, а не ведешь запись. Казалось бы, именно в акте говорения я совпадаю с собой, в отличие от акта письма. Сказанные слова предстают перед сознанием без промедления, голос же оказывается идеальным посредником на пути от себя к себе. А в процессе письма смыслы освобождаются из-под контроля скриптора, так как проходят через посредничество письменных знаков. Закрепленные в тексте эти смыслы могут быть переданы другому и использованы (цитированы, прокомментированы и т.д.) теми способами, которые невозможно предвидеть в момент записи. Письмо лишает меня (то есть те смыслы, с которыми я себя отождествляю) моего бытия. Оно предстает как бледная, неполноценная копия речи и всегда отделено от персонального сознания.
Фоноцентричность западной философии совпадала с ее логоцентричностью (и с фаллоцентричностью), то есть с верой в некий окончательный смысл, последнее слово, представление, сущность, истину, которые фундируют все наше мышление, язык, опыт. Философия наделяла такие понятия статусом знака, который придает смысл всем остальным, или «трансцендентального означающего». Кандидаты на эту роль периодически менялись: Бог, Идея, Мровой Дух, Я, бытие... Каждый из этих концептов, будучи призван обосновать систему языка и мышления, должен был выведен за пределы этой системы. Он не может подразумеваться в языке, ведь последний упорядочивает и связывает его. Он должен предшествовать любому дискурсу. Но существование такого концепта, который не вовлекался бы в бесконечную игру обозначения, которая включает следы и фрагменты других концептуальных построений. Действительно, некторые смыслы занимают в том или ином дискурсе привелигерованное положение. Но это положение искусственно, а порой и случайно.
Западная философская традиция от Платона и вплоть до Леви-Стросса представляет письмо как вторичную форму выражения и параллельно возводит памятники живому голосу, в котором совпадают смысл и фонема. Однако, это живой голос в той же степени материален, что и письменный текст. Произнесенные знаки подчиняются той же логике разбегания значений (описанной в начале данного параграфа), что и знаки письменные. Поэтому скорее можно утверждать, что речь – это форма письма, а не наоборот. Именно письмо – это условие любой артикуляции, членораздельности в работе психики, языка, культуры.
Но еще более чем письмо, то есть начертание, нанесение меты, высечение, гравировка, Жак Деррида заинтересован прото-письмом, то есть письмом в самом широком смысле слова, которое вбирает в себя любого рода «графию», а не только прочерчивание линий на поверхности. Прото-письмо – это даже не сама запись, «графия», но ее возможность, условие существования письма, речи и любого изменения и движения.
с) Делез, территориальные разметки.
Письмо, согласно Делезу, является тем полем, пространством, из которого возникает слово, язык, человеческое тело, культура, история. При этом трактовка первичных письмен в «Анти-Эдипе» достаточно конкретна: изначальным письмом являются территориальные разметки. Разумеется, интерес Делеза к почве во многом определяется предметом исследования, то есть капитализмом («Анти-Эдип» - это первый том работы «Капитализм и шизофрения»). Делез даже утверждает, что «всю историю следует рассматривать в свете капитализма» [АЭ, 220], оговариваясь, что следует помнить о том, что первоначально всемирная история есть история случайностей, а не необходимости: «сначала даны срезы и пределы, а не длительность» [АЭ, 220]. Пространством начертания этих случайных, уникальных срезов и пределов, которые странным образом затем собираются в длительность, и является земля, территория.
Таким образом, почва, земля оказывается не просто одним из факторов производства наряду с трудом и капиталом (как в классической экономической теории), но имеет в первобытный, дикий период развития человека (хотя понятие «развитие человека» здесь не совсем уместно, так как относится к порядку истории), особый, привелигерованный статус: «Она является поверхностью, на которой записывается весь процесс производства, регистрируются предметы, средства и рабочие силы, распределяются агенты и продукты. Она проявляется здесь в качестве квазипричины производства и в качестве объекта желания» [АЭ, 221].
«Территориальная машина», машина первобытной записи - это и есть первая форма социуса. Она работает благодаря «срезам различных типов», которые кодируют потоки производства, средств производства, производителей и потребителей: «Поток женщин и детей, поток стад и зерна, поток спермы, дерьма и менструаций – ничто не должно ускользнуть»[АЭ,223] Земля же является тем неподвижным двигателем, вокруг которой происходит обращение этих потоков: «Полное тело богини-Земли объединяет на себе культивируемые виды, земледельческие инструменты и человеческие органы» [АЭ,223].
Общество же изначально предстает не как среда обмена (ценностями, женщинами...), но как социус записи, в котором главное – это отмечать и быть отмеченным. Именно запись запрещает или разрешает циркуляцию.
Делез называет методом территориальной машины «коллективное инвестирование органов», которое подключает желание к социусу, объединяет на земле производство и желание: «Кодирование потоков осуществляется только в той мере, в какой органы, способные производить эти потоки и их срезать, сами оказываются четко очерченными, заданными в качестве частичных объектов, распределенных и прикрепленных к социусу» [АЭ,224].
Конкретно этот метод проявляется, например, в форме маски, которая слагает вместе обрывки тела. Характерным примером четкого очерчивания органов, присваивающего социусу производящие силы и распределяющего агентов производства, являются также следующие, характерные для обществ с инициацией, действия: наносить татуировки, надрезать, срезать, отделять, калечить, покрывать шрамами, делать насечки. Эти моменты инициации соотносят органы и связанные с ними желания с территорией, а значит, с определенным обществом.
Такое очерчивание органов Делез называет «фундирующим актом», который переводит человека из статуса биологического организма, в статус тела, земли, к которой прикрепляются его органы. Тело может также трансформироваться, менять затем свои очертания в соответствии с требованиями социуса. Эта разметка порождает и коллективную память, которая фиксируется посредством систематической жестокости, нанесения насечек. Этот ужасный для любого «культурного человека» алфавит, который применяется до сих пор не только в архаичных сообществах, но и, к примеру, в современных сообществах заключенных, несмотря на всю его нынешнюю отталкивающую неприглядность, Жиль Делез признает тем событием, которое предваряет любое слово, язык, самого человека как осознающего свое тело.
Культура представляет собой совокупность упорядоченных разметок, которые организуют потоки желания и производства. Изначально, то есть до начала истории и культуры, эти разметки были случайными. Однако со временем многие из них объявляют чем-то обязательным, необходимым. Так появляется Бог, человек, социум и все жесткие структуры, основанные на бинарных отношениях. Появляется культура и история.
Нынешняя ситуация является в каком-то смысле благоприятной, так как дает возможность посмотреть на историю «со стороны», поскольку капитализм, так же как и первобытное состояние, оказывается вне истории, он завершает ее. В подобной ситуации возможна проблематизация всех устоявшихся жестких структур. И именно грамматология становится той программой, благодаря которой возможно такое радикальное сомнение. Именно акт письма, как показывает Делез, является той первичной артикуляцией, разбивкой, которая предшествует возникновению языка и культуры. В нем намечаются основания для дальнейшей «сборки», например, для стягивания в человеческое тело разрозненных органов. Грамматолог же должен кропотливо исследовать последствия этого письма, выискивать под его слоями изначальную данность, ту поверхность, на которой производятся все разметки. Сам Делез подразумевал под этой поверхностью тело земли.
d) Михаил Эпштейн. Знак пробела
Михаила Эпштейна, несмотря на филологическое образование, то есть академическую приобщенность к дискурсу частных грамматологий, наряду с Жаком Деррида и Жилем Делезом можно отнести к разработчикам общей, то есть философской антропологии. Ведь сам он утверждает, что занимается исследованием того, что было пропущено и забыто филологическими дисциплинами.
Сам он свою программу, которую мы отнесем к общей грамматологии, в статье « » называет «эко-филологией». Стоит разобраться что именно именует это зияние « », и чем является экологическая филология.
Для начала, не стоит путать эко-филологию с распространенным направлением современной литературной критики, которое вместо фиксации на языке проявляет интерес к ландшафтам, анималистическим и флористическим мотивам, локальным пейзажам, и на этом основании именует себя направлением «экологическим». Не изгибы холмов и не искривления русла интересуют М.Эпштейна, то есть не среда обитания человека. Хотя с этим понятием его проект связан. Долгое время наука не обращала внимание на то, что природа, являясь условием возможности любого рода технической деятельности, является также средой обитания человека, которая нуждается в защите от техники.
Так же как природа не поворачивалась в подобном ракурсе для химии или физики, условия возможности текста, его «среда обитания» не могли до последнего времени стать предметом исследования филологии. Окружающая среда текста – это бумага, каменная скрижаль, восковая дощечка, экран компьютера – та поверхность, на которую текст нанесен.
Эта поверхность настолько хорошо выполняла свои функции – быть внетекстуальной и давать возможность появления текста – что совершенно выпала из поля зрения писателей и филологов. В этой невнимательности Эпштейн видит большую ошибку.
Для обозначения того, что всегда соприсутствует и предшествует знакам М.Эпштейн вводит индексальный, то есть указывающего на целое по его частям или на сущность по ее проявлению, знак « », который – и это весьма важно – является «единственным примером языкового индексального знака, общего для всех существующих и возможных языков, точнее, для всех систем письменности»[« »,???].
Этот шаг весьма радикален, он взрывает привычную логику текста, поскольку «текста впервые вводится то, что окружает и сам текст, и все его смыслоразличимые части» [« »,???]. Этот знак обладает принципиально новой семантикой, точнее он асемантичен: «Очевидно, что « » вовсе не содержит в себе ни утверждения чего-то, ни его отрицания, то есть лишено этой двойной семантики: оно предшествует любому именованию или выражению, а вовсе не следует за ним в качестве его отрицания или отрицания самой его возможности»[].
Ввод в текста этого « » полагается Эпштейном как шаг даже более смелый, чем введение Деррида в свое письмо различания, differance, которое является одним из возможных обозначений « », таких как «пробел», «пустота», «белизна», которые уместны или неуместны в разных контекстах.
« » заставляет текст вздрогнуть, приводит язык в новое состояние, подводит к его собственному пределу, поскольку вводит в текст нечто принципиально внетекстуальное. Здесь, в этом « » язык опрокидывается в реальность присутствия: «То "чистое", "белое", "неименуемое", что окружает язык, может быть впущено в сам язык. « » — это и есть привилегированное имя, в котором письменный язык совпадает со своей внеязыковой основой»[]. Заковычивание зияния сводит вместе два процесса: семиотизацию реальности и десемиотизацию языка. Этот двоякий процесс подобен стиранию различия между природой и культурой, которое происходит в экологическом дискурсе. Так же « » стирает различие между языком и реальностью, поскольку « » является условием из различения.
Как адекватная экология, которая не хочет скатиться к экофашизму, отрицающему любые технологии, эко-филология не ставит своей задачей приостановить любую работу по созданию текста. Эко-филология просто обращает внимание на то, что, сокрытое огромным количеством цитат, аллюзий, комментариев, интерпретаций и прочих текстуальных следов, оставалось вне поля зрения филологии. Чистота « » открывает перспективу очищения работы письма, именно чистота среды текста является первым предметом эко-филологии.
Следует обратить внимание также на то, что в природе нигде не дана идеальная поверхность подобная листу бумаги или экрану компьютера. Также как современная комфортная среда обитания текста создается человеком постепенно, чистота бумаги и экрана появляются лишь со временем. История движения от самых примитивных носителей письма к самым совершенным (камень, шкура животного, папирус, пергамент, бумага, экран) – это история стремления к чистоте, к исключению из письма природных шумов (неровности, шероховатости, волокна), которые приглушают человеческое письмо. То есть « » также нуждается в письме: «То самое « » , которое делает возможным письмо, само делается необходимым по мере возникновения и развития письма. Письмо и « » изначально даны друг другу как условия, без которых ни письмо не могло бы питаться, ни « » быть исписанным; но лишь в ходе долгой совместной эволюции между ними возникает сознательное отношение "взаимовключения", позволяющее вписать « » в само письмо»[].
В концепции Эпштейна смущает только одно. Рассуждая о « », он все же неосознанно наделяет его некоторыми свойствами, поскольку задействует в своем рассуждении конкретные категории языка (к примеру, он употребляет перед ним указательное местоимение среднего рода). Разумеется, это требования синтаксиса: ведь нужно как-то включить « » в повествование о нем же. То есть попытка написания текста о « » изначально проблематична, так как « » подрывает любой текст. Подобное возражение выдвигал Жак Деррида Мишелю Фуко по поводу его книги «История безумия в классическую эпоху»: как возможно средствами языка, выразить то молчание безумия, за счет репрессии которого этот язык, язык разума и существовал?
Обвинение Шелера в непоследовательности, поверхностности есть в тексте «Бытия и времени» и позже: «Шелер прежде всего с принятием стимулов Августина и Паскаля направил проблематику на фундирующие взаимосвязи между «представляющими» и «заинтересованными» актами. Правда, и здесь тоже экзистенциально-онтологические основания феномена акта вообще еще остаются в темноте» [БиВ, 139, пргрф 29].
Комментарии