ЗАПИСКИ БЫВШЕГО ВИЦЕ-ГУБЕРНАТОРА ЧАСТЬ 1. О ГОСУДАРСТВЕННОСТИ

На модерации Отложенный

Великий русский писатель, демократ Михаил Евграфович Салтыков – Щедрин (1826-1889гг.), наряду с литературным делом, многие годы жизни провёл на государственной службе. Наиболее заметными из них был период с апреля 1858г. по февраль 1862г., когда он находился на должностях рязанского вице-губернатора 1858-1960гг.) и тверского вице-губернатора (1860-1862гг.). В ту пору Салтыков большое внимание уделял общественно-политической жизни России и стран Западной Европы, прежде всего вопросам о государстве. Он признавал государство в качестве необходимого «общего строя вещей». Обращаясь к конкретным явлениям в жизни современных ему государств, Салтыков-Щедрин поднялся до вполне ясного понимания существа дела, очень близко подходя к определению классовой сущности государственного устройства. Его статья «В погоне за идеалами» (1876г.) и книга «За рубежом» (1881г.) принадлежат к высшим достижениям в данной области русской общественной мысли на её до марксистском этапе.

Ниже приводится выдержка из статьи «В погоне за идеалами». Она публикуется по тексту пятого тома (стр.493-502), Собрания сочинений М.Е Салтыкова-Щедрина в десяти томах (М., изд-во «Правда», 1988г.).

 *****

Я знаю, впрочем, что не только иностранцы, но и многие русские смотрят на своё отечество, как на Украйну Европы, в которой было бы странно встретиться с живым чувством государственности. Нельзя и ожидать, говорят они, чтобы состоятельные казаки сознавали себя живущими в государстве; не здесь нужно искать осуществления идеи государственности, а в настоящей, заправской Европе, где государство является продуктом собственной истории народов, а не случайною административною подделкой, устроенной ради наибольшей легкости административных воздействий. К сожалению, возражение это делается больше понаслышке, причем теоретическая разработка идеи государства, всепроникающего и всеобъемлющего, смешивается с её применением на практике.

Несомненно, что наука о государстве доведена на западе Европы до крайних пределов; правда и то, что все усилия предержащих властей направлены к тому, чтоб воспитать в массах сознание, что существование человека немыслимо иначе, как в государстве, под защитой его законов, для всех равно обязательных и всем равно покровительствующих. Представительными собраниями издано великое множество положений, которые до мельчайших подробностей определяют отношения индивидуума  к государству; с другой стороны, учёными издано не меньшее количество трактатов, в которых с последнею убедительностью доказывается, что вне государства нет ни справедливости, ни обеспеченности, ни цивилизации. Зная и видя всё это, конечно, ничего другого не остаётся, как радоваться и восклицать: вот благословенные страны, для которых ничто не остаётся неразъясненным! вот счастливые люди, которые могут с горделивым сознанием сказать себе, что каждый их поступок, каждый шаг проникнут идеей государственности!

Но есть одно обстоятельство, которое в значительной степени омрачает эту прекрасную внешность. Обстоятельство это — глухая борьба, которая замечается всюду и существование которой точно так же не подлежит сомнению, как и существование усилий  к её подавлению. Трактаты пишутся, но читаются лишь самым незаметным меньшинством, законоположения издаются, но не проникают внутрь ядра, а лишь скользят по его поверхности. И здесь старуха Домна наполняет воздух своим воем и антигосударственными причитаниями.

Отношение масс к известной идее — вот единственное мерило, по которому можно судить о степени её жизненности. В том ещё нет ничего удивительного, что государственные люди и профессора государственного права имеют совершенно отчетливое понятие о значении государства в жизни современных обществ. Это — их ремесло, за которое они получают соответствующее вознаграждение. Можно бы даже и с тем примириться, если бы с их стороны было меньше отчётливости, лишь бы массы отрешились от своей одичалости и, хотя до некоторой степени (и притом, конечно, без вознаграждения), сообщили своим стремлениям и действиям характер сознательно-государственный. Но тут-то именно мы и встречаемся с тою же сумятицей, которая существует и у нас, с незначительными лишь видоизменениями в подробностях.

Вот уже целый год, как я скитаюсь за границей: сперва жил в южной Германии, потом в Париже и, наконец, в южной Франции. И все мои наблюдения сводятся к следующему:      1) люди культуры видят в идее государственности базис для известного рода профессии, дающей или прямые выгоды в виде жалованья, или выгоды косвенные — в виде премии за принадлежность к той или другой политической партии, и 2) массы либо совсем игнорируют эту идею, либо относятся к ней крайне робко и безалаберно. Я даже не думаю, чтоб последние почувствовали какое-нибудь беспокойство, если бы, например, отбывание воинской повинности — одна из существеннейших прерогатив государства — было объявлено навсегда упраздненным.

Правда, что южная Германия — больное место империи, созданной войною 1870—71г., но для наблюдателя важно то, что здесь даже резкие перемены, произведенные успехами Пруссии, не помешали появлению некоторых симптомов, которые в других частях новосозданного государства находятся ещё в дремотном состоянии. Несмотря на замечательную ловкость прусских государственных людей и сильную поддержку, доставляемую им печатью, партикуляризм не только не успокаивается на юге Германии, но, по-видимому, с каждым годом приобретает более и более ожесточённый характер. Конечно (в особенности в городах), и теперь встречается немало людей убеждённых, которых восторгает мысль о единстве и могуществе Германии, о той неувядаемой славе, которою покрыло себя немецкое оружие, раздавивши «наследственного врага», и о том прекрасном будущем, которое отныне, по праву, принадлежит немецкому на¬роду; но ведь эти люди представляют собою только казовый конец современной южногерманской действительности. Под ними и за ними стоят целые массы субъектов, изнемогающих под гнётом вопроса о насущном хлебе, субъектов, которые не вопрошают ни прошедшего, ни будущего, но зато с удивительною цепкостью хватаются за наличную действительность     и очень бесцеремонно взвешивают и сравнивают всё, что взвешиванию и сравнению подлежит.

Пропаганда идеи о германском единстве ведётся уже так давно, что не могла обойти и людей насущного хлеба. Им припоминали прогулки Наполеона I по Германии и угрожали подобными же прогулками «наследственного врага» в ближайшем будущем. Им говорили об общем германском отечестве, которое тогда будет только в состоянии противостать каким бы то ни было присоединительным поползновениям, когда оно сплотится в единое, сильное и могущественное государство. Что только тогда они могут считать себя спокойными за свои семейства и за свою собственность, когда у них не будет смешных государств, вроде Шаумбург-Липпе, о которых ни один путешественник не может говорить иначе как при помощи анекдотов. Что, тем не менее, снисходя к их человеческой слабости, можно примирить партикуляризм с объединением, оставив рядом с общим государством, сильным и неприступным, и прежние частные государства. И что, таким образом, для них откроется возможность иметь разом «две высших правды и два верных подданства». Из всего этого люди насущного хлеба отнеслись сочувственно только к надежде быть спокойными за свою собственность и за свои семейства; всё прочее они выслушали ни сочувственно, ни несочувственно, потому что это прочее составляло для них тарабарскую грамоту.

Быть может, некоторым и приходил в голову вопрос; «А в каком положении будут подати    и повинности?», но вопрос этот уже по тому одному остался без последствий, что некому было ответить на него. Война была на носу, и потому всё делалось впопыхах. Не до разъяснений в такие минуты, когда требуются деньги и солдаты, солдаты и деньги. Даже представители южногерманской культуры, которые нынче так ясно понимают, что променяли кукушку на ястреба,— и те в то время должны были молчать. Они находились в очень фальшивом положении, ибо над ними тяготело подозрение в недостатке сочувствия к опасностям, угрожающим общему германскому отечеству.

Таким образом, и солдаты, и деньги были даны. И вот, в одно прекрасное утро, баварцы, баденцы и проч. проснулись не просто королевскими, но императорско- королевскими подданными. Само собою разумеется, что иго привело их в восторг. Но это был именно только восторг, слепой и внезапный, а отнюдь не торжество чувства государственности. Это было хмельное упоение славой побед, громом оружия, стонами побежденных,— упоение, к которому, сверх того, в значительной доле примешивалось и ожидание добычи, в виде пяти миллиардов.

Прошло не больше пяти лет, и путешественник уже с изумлением спрашивает себя: «Куда девались восторги? что сделалось с недавним упоением? где признаки того добровольного стремления к единству, в жертву ко¬торому приносились солдаты и деньги, деньги и солдаты?» Ничего подобного нет и в помине. Вместо восторгов мы видим полное господство низменных интересов, вместо добровольного стремления к успокоению на лоне великого, единого государства — борьбу. Да, всё политическое существование современной Германии представляет отнюдь не торжество государства, а только сплошную борьбу во имя его. Борьбу с партикуляризмом, борьбу с католицизмом, борьбу с социалистическими порываниями— словом, со всем, что чувствует себя утес-нённым в тех рамках, которые выработал для жизни идеал государства, скомпонованный в Берлине.

Но спрашивается: можно ли считать осуществившеюся идею, которая имеет уже за себя право сильного, но и за всем тем вынуждена бороться за своё существование? и можно ли назвать успешным такое мероприятие, которое выполняется только потому, что за невыполнение его грозит кара?

Повторяю: покуда низменные, будничные интересы держат массы в плену, до тех пор для них недоступна будет высшая идея правды, осуществляемая государством. Немец, ежели он не гелертер, не присяжный политик и не чиновник, есть обыватель по преимуществу. Он всецело предан идее насущного хлеба и тем подробностям, которыми эта идея обставлена; за тем все отношения его к государству, как и у нас, ограничиваются податями и солдатчиною. Подати империя значительно увеличила, солдатчину сделала общедоступною. Всё это, конечно, необходимо ради государства, ради его величии и славы, и в Германии на этот счёт менее, нежели где либо, может быть недоразумений.

 

Всякому известно, что столько-то миллионов употреблено на заказ пушек, столько-то на приобретение ружей новой системы, столько-то на постройку и вооружение крепостей и что всё это необходимо на страх наследственным и ненаследственным врагам. Но когда люди думают совсем о другом, то от них самые доказательные убеждения отскакивают, как от стены горох.

- Все миллиарды, уплаченные Францией, употреблены на составление инвалидного фонда, да на вооружения, да на дотации, а на развитие промышленности ни чего не попало! — жалуется один немец.

- Прежде мы солдатчины почти не чувствовали, а теперь даже болезнью от неё не отмолишься. У меня был сын; даже доктор ему свидетельство дал, что слаб здоровьем,— не поверили, взяли в полк. И что ж! шесть месяцев его там мучили, увидели, что малый действительно плох, и прислали обратно. А он через месяц умер! — вторит другой немец.

- У нас нынче в школах только завоеваниям учат. Молодые люди о полезных занятиях и думать не хотят, всё — «Wacht am Rhein» да «Kriegers Morgenlied» («Утреннюю песню воина») распевают! Что из этого будет — один бог знает!- рассказывает третий немец. -

Все наши соки Берлин сосет...

Понятно, что в людях, которые таким образом говорят, чувство государственности должно вполне отсутствовать.

______________________

 

Во Франции это дело поставлено иначе. Там партикуляризма, в смысле политической партии, не существует вовсе; борьба же с католицизмом ведется совсем не во имя того, что он служит помехою для исполнения начальственных предписаний, а во имя освобождения человеческой мысли от призраков, её угнетающих. Сверх того, во Франции, с 1848 года, практикуется всеобщая подача голосов, которая, по-видимому, должна бы непрестанно напоминать обывателям, во-первых, о том, что они живут в государстве, и, во-вторых, о том, что косвенно каждый из них участвует и в выборе правителей страны,          и в самом управлении ею. Тем не менее всё это отнюдь не устраняет множества недоразумений, которые и тут, как и везде, ставят идею государства в условия, весьма для неё неблагоприятные.

Несмотря на несколько революций, во Франции, как н в других странах Европы, стоят лицом к лицу два класса людей, совершенно отличных друг от друга и по нынешнему образу жизни, и по понятиям, и по темпераментам. Во главе государства стоит так называемый правящий класс, состоящий из уцелевших остатков феодальной аристократии, из адвокатов, литераторов, банкиров, купцов и вообще всевозможных наименований буржуа. Внизу—-кишит масса управляемых, то есть городских пролетариев и крестьян. И тот и другой классы относятся к государству совсем неодинаковым образом. В среде правящих классов стремление к государственности высказывается довольно определенно. У буржуа государство не сходит с языка, так что вы сразу чувствуете, что этот человек даже не может мыслить себя вне государства, ибо слишком хорошо понимает, что это единственное его убежище против разнузданности страстей. Государство ограждает его собственность; оно устраивает в его пользу тысячи разнообразнейших удобств, которые он никак не мог бы иметь, предоставленный самому себе; оно охраняет его предприятия против завистливых притязаний одичалых масс и,       в случае надобности, встанет за него горой. Взвешивая все эти выгоды и сравнивая их      с теми жертвами, которые государство, взамен их, от него требует, буржуа не может не сознавать, что последние почти ничтожны, и потому редко ропщет по их поводу (между прочим, он понимает и то, что всегда имеет возможность эти жертвы разложить на других). И жизнь его течёт легко и обильно, проникнутая сознанием тех благ, которые изливаются на него государством, и решимостью стоять за него, по крайней мере, до тех пор, пока этой решимости не будет угрожать серьезная опасность.

Но самая эта уверенность в возможности всегда найти для себя защиту под покровом государства имеет свою невыгодную сторону. А именно: она делает буржуа самонадеянным и даже привередливым; она приучает его неряшливо относиться к тому самому предмету, перед которым он должен только благодарно благоговеть. Убеждённый, что будущее, во всяком случае, при надлежит ему, буржуа уже не довольствуется тем, что у него есть государство, которое не даст его в обиду, но начинает рассуждать вкривь и вкось о форме этого государства и признаёт законною только ту форму, которая ему люба. Есть буржуа-монархисты и есть буржуа республиканцы. Монархистов три сорта: легитимисты, орлеанисты и бонапартисты; республиканцев тоже три сорта: левый центр, просто левая сторона и, наконец, крайние левые. И все эти прихотливые буржуа видят друг в друге смертельных врагов, предаются беспрерывным взаимным пререканиям и в этих чисто внешних эволюциях доходят иногда до такого пафоса, что издали кажется, не забыли ли они, что у всех у них одна цель: чтоб государство оставалось неприкосновенным и чтоб буржуа был сыт, стоял во главе и благодушествовал.

Из области государства дело переходит в область вопроса о кличках и о принадлежности тому или другому хозяину. Является предательство, измена, желание лучше утопить страну, нежели дать возможность восторжествовать противнику. Словом сказать, все те скандалы, которыми так обильно было существование недавно канувшего в вечность Национального собрания и которые так ясно доказали, что политическая арена слишком легко превращается в арену для разрешения вопроса: при ком или при чём выгоднее? — благоразумно при этом умалчивая: для кого? Результатом такого положения вещей является, конечно, не торжество государства, а торжество ловких людей. Не преданность стране, не талант, не ум дела¬ются гарантией успеха, а пронырливость, наглость и предательство. И Франция доказала это самым делом, безропотно, в течение двадцати лет, вынося иго людей, которых, по счастливому выражению одной английской газеты, всякий честный француз счёл бы позором посадить за свой домашний обед.

Таким образом, и государство, и всё, что до него относится, находится во Франции, так сказать, на откупу у буржуазии. Что же касается до масс, то они коснеют в полном неведении чувства государственности и в совершенном равнодушии к тем политическим пререканиям, которые волнуют буржуазию. И здесь, как и везде, очень мало сделано в этом отношении, и здесь, как и везде, государство представляется исключительно в виде усмирителя и сборщика податей, а не в виде убежища. Над массами тяготеют два закона: над городскими пролетариями — закон отчаяния, над обывателями деревень,— закон бессознательности. От этого первые, при удобном случае, так легко ударились в коммуну; от этого вторые, во время прусской войны, массами бежали с поля сражения. Первые не понимали, что они разрушают, вторые — что им предстоит защищать. И в том и в другом случае — уверенность, что формы правления безразличны и что все они имеют в виду только вящее утучнение и без того тучного буржуа, уверенность печальная и даже неосновательная, но тем не менее сообщающая самому акту всеобщей подачи голосов характер чистой случайности.

Последний опыт всеобщей подачи голосов, происходивший в феврале 1876 года, дал торжество республиканской партии. Буржуазия, по-видимому, поняла, что республика нисколько не препятствует осуществлению её стремлений, и, во-вторых, что она представляет даже Польше шансов для «благоразумной экономии». Вследствие этого, во время избирательного периода, Франция была покрыта целою сетью комитетов, которых цель заключалась в уловлении масс. Усилия комитетов увенчались успехом. Правда, что почти везде целая треть избирателей воздержалась от подачи голосов и, затем, остальные две трети выказали в этом случае больше дисциплины, нежели сознательности; но, как бы то ни было, поле сражения осталось за республикой. Естественно, что республиканцы поспешили запечатлеть эту победу практическим результатом.Министерство Дюфора- Бюффе пало и было заменено министерством Дюфора- Рикара…

Однако, этот француз, кто как обычно 20 февраля, подал голос за республиканцев. И всё это он делает, ни разу не спросив себя: «Что такое государство?»

 

Можно ли так жить?