Последнее слово

"Если возможно применить законы, то преступного гражданина, вернее внутреннего врага, надо сломить судом, но если насилие препятствует правосудию или его уничтожает, то наглость надо побеждать доблестью, бешенство - храбростью, дерзость - благоразумием, шайки - войсками, силу - силой"

...................................................

На третьем московском процессе большая часть подсудимых отказалась, от полагавшейся им судебной помощи. В самом деле ни один адвокат не смог бы выступить лучше чем сами обвиняемые, в данном случае. Они были сильными ораторами. Но несколько подсудимых, врачей согласились на полагаемую им юридическую защиту.

Вообще насчет советского правосудия существует немало мифов. Например бытует мнение, что быть оправданным шансов было мало. Напротив в СССР судебная система выносила в 9-15 (!) раз больше оправдательных приговоров, чем сегодня.

Обратимся к работам заслуженных правоведов, а не каких-то «так называемых экспертов». И посмотрим, как обстояло дело в 1937 году, а также чуть раньше и чуть позже.

Открываем «Историю советского суда» М. В. Кожевникова и читаем, что в РСФСР в 1935 году народными судами было вынесено 10,2% оправдательных приговоров, в 1936-м 10,9%; в 1937-м 10,3%; в 1938-м 13,4%; в 1939-м 11,1%; в 1941 году 11,6%.

Картинки по запросу кожевников история советского суда

Обратимся к современным исследователям: по данным заведующего кафедрой истории государства и права Уральской государственной юридической академии, специалиста по истории пенитенциарного права в России Александра Смыкалина, в 1942 году народные суды вынесли оправдательные приговоры в отношении 9,4% от всех привлеченных к суду лиц, в 1943 году 9,5%; в 1944 году 9,7% и в 1945 году 8,9%.

Ровно по той же методике, которую применяют и Кожевников, и Смыкалин, сегодня оправдательных приговоров 0,5%. В 2009 году было 0,8%, а уж эти данные можно посмотреть на официальном сайте президента России.

Любопытствующих могут почитать работы  А. А. Демичева, которые изучают статистику оправдательных приговоров в дореволюционной России: в среднем 20%. Примерно столько же – 20% – оправдательных приговоров в европейских странах (К. Ф. Гуценко, Л. В. Головко, Б.А. Филимонов. Уголовный процесс западных государств. С. 277—278) – специально ссылаюсь на именитых ученых, хотя все эти данные легко извлечь из любого поисковика.

Вот тут интересная статистика от института право применения.

В СССР у обвиняемого лица было в 14 (!) раз больше шансов быть оправданным, чем в капиталистической России

Картинки по запросу оправдательные приговоры в ссср

……………………………………….

Вечером 11 марта адвокаты подсудимых Брауде и Коммодов произнесли защитную речь. Первым выступал Илья Брауде. Он имел богатый адвокатский опыт.

И Брауде, один из первых советских адвокатов с огромной популярностью, был избран для такой роли. Он участвовал в процессах «Промпартии», «Союзного бюро меньшевиков», «Параллельного троцкистского центра», «Правотроцкистского блока».

Картинки по запросу илья брауде

Илья Брауде (слева)

 

Вот текст выступления Ильи Брауде. Он выступал как адвокат доктора Левина.

Вечернее заседание 11 марта 1938 года

Комендант суда. Суд идет. Прошу встать.

Председательствующий. Садитесь, пожалуйста. Заседание продолжается.

Слово имеет член коллегии защитников товарищ Брауде.

Брауде. Товарищи судьи! Характерной чертой современных заговорщических контрреволюционных организаций является то, что за ними нет никакой массы.

На пленуме ЦК партии в марте 1937 года товарищ Сталин говорил:

“Современные троцкисты боятся показать рабочему классу свое действительное лицо, боятся открыть ему свои действительные цели и задачи, старательно прячут от рабочего класса свою политическую физиономию, опасаясь, что, если рабочий класс узнает об их действительных намерениях, он проклянет их, как людей чуждых, и прогонит их от себя”.

Мы видим, товарищи судьи, что для технического осуществления своих вредительских замыслов этим заговорщикам приходится рассчитывать только на свои собственные ничтожные силы и иностранную разведку. Только путем обмана, двурушничества, шантажа им удавалось втягивать в свои злодейские преступления отдельных лиц, которые по своему миросозерцанию ничего общего не имеют с ними.

В самом деле, далекий от контрреволюционного мировоззрения и от контрреволюционных целей Левин, старый врач, был втянут в право-троцкистскую организацию для совершения чудовищных преступлений через врага Ягоду, который сам хотел оставаться в стороне.

И сегодня, товарищи судьи, мне приходится защищать перед вами этого старика—доктора Левина, который к концу своей жизни оказался техническим выполнителем конкретных замыслов “право-троцкистского блока”, о самом существовании которого вряд ли имел какое-либо представление, и не только техническим выполнителем, но, как правильно сказал сегодня Прокурор, и принявшим на себя некоторую организующую роль. Как это могло произойти, как случилось, что врач с 40-летним стажем, близкий к Максиму Горькому, врач Куйбышева и Менжинского, сделался убийцей своих пациентов?

Изучая материалы предварительного следствия, допросов Буланова, Ягоды, Левина и других обвиняемых, я видел, что следствие само интересовалось, как мог Левин принять на себя такие ужасные поручения, что вынудило его на отсутствие надлежащего сопротивления Ягоде. Здесь Прокурор спрашивал Левина: “Почему вы не попытались противодействовать Ягоде”? И, формулируя ответ Левина, Прокурор сказал: “В душе опоры не было, а вовне ее не искали”.

И при таком ответе остается неразрешенным вопрос: а почему в душе опоры не было? А почему ее Левин не искал вовне?

Для того чтобы попытаться ответить на этот вопрос, мне кажется необходимым сделать небольшой экскурс в прошлое нашей интеллигенции.

Я думаю, что не совершу большой ошибки, если скажу, что, окидывая ретроспективным взглядом прошлое и анализируя настоящее этой интеллигенции, я разделю ее на три группы.

Первая группа—это ничтожная, небольшая часть той буржуазной интеллигенции, которая, занимая в прошлом командные посты у капитала, вынуждена была затем работать с Советской властью. Эта небольшая группа проявила себя на протяжении ряда лет контрреволюционным вредительством во всех областях нашего хозяйства, как одной из форм классовой борьбы. Это вредительство принимало самые разнообразные формы. Вспомните шахтинцев, вспомните дело “Промпартии”.

Органами Наркомвнудела, нашими судебными органами вредительские организации были разгромлены, но отдельные осколки их кое-где сохранились, уцелели и продолжали время от времени проявлять себя. Антисоветские настроения у отдельных представителей этой части интеллигенции представляют почву для работы контрреволюционных организаций и для иностранных разведок.

Есть вторая, также не столь большая группа,—это та часть мелкобуржуазной интеллигенции, которая не принимала участия в саботаже и ряд последующих лет честно работала вместе с Советской властью. Но эти люди, оставаясь только специалистами, не сливались органически ни с партией, ни с рабочим классом.

Они полагали, что для того, чтобы иметь право называться советскими специалистами, достаточно работать только по своей специальности. Они носят на себе все черты обывателей, мещан, и этими чертами их также нередко пользуются опытные вражеские агентуры, завербовывая их в свои ряды.

И, наконец, третья группа настоящей советской интеллигенции, которая составляет большую часть нашей интеллигенции, ее подавляющее большинство. Это та новая советская интеллигенция, которая выросла из недр рабочего класса, обогатила себя сокровищами старой и новой культуры, прошла суровую школу классовой борьбы. К этой же группе относится, в частности, значительная часть старых специалистов, которая органически слилась с рабочим классом и восприняла его прекрасные черты, его бдительность и умение распознавать классовых врагов, это те, которые имеют право на почетное звание “непартийный большевик”.

Если бы Ягода обратился со своими гнусными предложениями к одному из представителей этой подлинно советской интеллигенции, составляющей большинство в нашей стране, он был бы немедленно разоблачен, и контрреволюционная, преступная, бандитская организация была бы разоблачена на несколько лет раньше.

Три врача, сидящие на скамье подсудимых, конечно, не могут быть отнесены к представителям настоящей советской интеллигенции.

Я защищаю доктора Левина. До 1934 года доктор Левин очень добросовестно, с большим знанием дела, работал в различных больницах, медицинских организациях, научных обществах. Он лечил Ленина и был близок к Горькому. Пользовался доверием Куйбышева. Он искренне считал, что эта близость дает ему право называться честным советским специалистом. Но он не понял, что эта близость—механическая, политически же он был далек от них. Левин был аполитичен, он даже не разбирается в том, что такое меньшевики.

На вопрос о партийности он ответил здесь на суде, что принадлежит к партии врачей. Его ответ подчеркивает всю его цеховую оторванность от рабочего класса. На вопрос Прокурора он ответил, что он—трус, и данные дела, к сожалению, не позволяют в этом сомневаться. Добавьте к этому крайнюю его тряпичность, склонность к панике, и вы получите портрет Левина, как специалиста, принадлежавшего ко второй названной мною группе интеллигенции.

Вербуя врачей по рецептам фашистских разведок. Ягода применил к каждому из них индивидуальный подход. Посмотрим, что рассказывает об этом сам Ягода на предварительном следствии. К Плетневу у него отношение неприкрыто грубое: он подбирает компрометирующий материал о нем. По его словам, “Плетнев был участником какой-то антисоветской группировки и вообще оказался человеком антисоветским”. Ягода использовал это.

На Казакова он действует страхом и одновременно зарождает в нем надежду, что он окажет ему какую-то помощь в его борьбе с группой врачей.

Ягода использует корыстные черты Крючкова, возбуждая в нем надежды, что после смерти Максима он станет литературным наследником Горького, а, с другой стороны, действует также страхом, указывая, что ему, Ягоде, известно о растрате Крючковым денежных средств Горького.

И Крючков готов.

О Левине Прокурор сказал, что он был правой рукой Ягоды,—он вместе с Ягодой был организатором. Формально это верно. Но если Левин был правой рукой Ягоды, то нельзя ни на минуту забывать, что мозгом, который руководил этой правой рукой, являлся Ягода. И то, что Левин оказался правой рукой Ягоды, объясняется простой случайностью. Левина Ягода знал, Левин был вхож к больным, к тем прекрасным людям, в устранении которых был заинтересован “право-троцкистский блок”. Ягода обрабатывал Левина долго, чрезвычайно изобретательно и тонко.

У Левина в прошлом не было никаких темных мест, не было антисоветских настроений, у него был 40-летний беспорочный трудовой стаж за спиной. До разговора Ягоды он был предан Советской власти и, может быть, был привязан к Горькому. Ягода должен был преодолеть внутреннее сопротивление Левина. И Ягода долго, очень долго и тонко обрабатывал его методами, которые превосходят иезуитские методы Игнатия Лойолы. С изобретательностью иностранного разведчика он играет на малодушии, мягкотелости, тщеславии, легковерии и паничности Левина.

Ягода сам показывал, что Левин был лечащим врачом Пешкова и, бывая у Горького, он, естественно, сталкивался не раз с Левиным. Вот почему именно на Левина Ягода обратил внимание, сделал его правой рукой. Он знал его, часто сталкивался именно с ним, а не с Плетневым и Казаковым.

Левин понадобился для осуществления преступных замыслов, поэтому Ягода стал ближе присматриваться и проявлять внимание к нему. В чем выразилось это внимание? Об этом говорили и сам Левин, и Буланов: французское вино, цветы, облегчение таможенных формальностей, доллары на поездку за границу. Все это имело место в порядке постепенной, многомесячной, а может быть, и многолетней обработки, ибо задание право-троцкистского центра было дано Ягоде давно. Поэтому обработка обнимает продолжительный промежуток времени до прямого совершения преступления.

Левин, конечно, не понимал и не мог понимать, в чем тут дело. Наивно он думал, что Ягода делает это из уважения к его личным достоинствам и качествам врача. Это приятно щекотало чувство тщеславия,—а то, что Левин был тщеславен, он не скрывает.

Но это-то прекрасно учитывал Ягода. Наряду с признательностью за щедрость и внимательное отношение Ягоды, у Левина появилось чувство некоторой своеобразной зависимости, чего и добивался Ягода. Приближался час осуществления злодейских замыслов Ягоды в отношении Макса Пешкова.

 Я должен сказать вам, товарищи судьи, что, слушая объяснения Ягоды о причинах убийства Макса Пешкова, я пришел к такому убеждению, что здесь причины были двоякого рода: причина глубоко низменного порядка Ягоды и задание “право-троцкистского блока” нанести Горькому убийством любимого сына такую психическую травму, которая бы ослабила еще больше физическую сопротивляемость великого писателя в борьбе против болезни. Личные низменные мотивы Ягоды бесспорно совпали с установкой “право-троцкистского блока”.

Что говорит Ягода по этому поводу? В одном из его показаний сказано буквально так: “Я вынашивал в себе мысль физически убить Макса Пешкова, он мне мешал”. Первоначально была мысль убить Макса Пешкова с помощью бандитов, но казалось опасным втягивать много людей в такое преступление, и у главарей “право-троцкистского блока” возникла идея, что лучший способ умертвить Макса Пешкова— это “смерть от болезни”.

Я обращаю внимание суда на то, что идея “смерти от болезни” пришла и возникла не у врачей. Эта идея возникла у Ягоды, у “право-троцкистского блока”. И ее он навязывает врачам. Еще на допросе у следователя, на вопрос следователя—“как это надо понимать?”— Ягода говорит: “Очень просто. Человек естественно заболевает, некоторое время болеет, окружающие привыкают к тому, что больной, что тоже естественно, или умирает, или выздоравливает. Врач, лечащий больного, может способствовать или выздоровлению больного или смерти больного... ну, а все остальное дело техники”.

Для воплощения этой идеи в жизнь врач необходим. Чужими руками, руками врача удобно вершить это черное дело, а самому остаться в стороне.

Ягода применяет и теоретическую обработку Левина. Ягода развивает перед Левиным своеобразную “теорию”, носящую следы влияния на него немецких фашистских стерилизаторов. Ягода сам показывает, как он обрабатывал Левина извне приобретенными теоретическими суждениями о праве врача прекращать жизнь больного. “Начал я в беседе с Левиным с абстрактного вопроса—может ли врач способствовать смерти его пациента. Получив утвердительный ответ, я спросил: понимает ли он, что больной бывает помехой для окружающих и что смерть такого больного была бы встречена с радостью.

Левин сказал, что это вопрос дискуссионный, что врач не имеет права сократить жизнь человека больного. А я спорил с ним и доказывал, что он отсталый человек и что “мы” (надо было понимать под этим—современные люди) придерживаемся другой точки зрения; на эту тему было у меня с Левиным несколько разговоров”.

Но этого оказалось мало. Видимо, Левин не шел на эти “теоретические прививки”. Тогда Ягода старается представить план уничтожения Максима Пешкова как акт, необходимый в государственных интересах, и, прежде всего, в интересах самого Горького. Он доказывает пагубное влияние его на отца. При дальнейших разговорах он напирает на то, что уничтожение Максима Пешкова—директива не его, Ягоды, а группы ответственнейших руководящих работников. В доказательство этого, чтобы у него не оставалось никаких сомнений, он сводит его с Енукидзе, занимавшим тогда пост секретаря ЦИК СССР, который лично одобряет Левину план убийства посредством “смерти от болезни”.

Почему Левин не разоблачил эту фашистскую банду? Я уже говорил о его аполитичности, мягкотелости, бесхарактерности. Но здесь, конечно, основную роль сыграла та комбинация методов, которая была применена против него Ягодой. Левин был уверен, что Ягода не остановится ни перед чем.

В одном из своих показаний Левин с содроганием говорит: “Я вспоминаю каждый раз страшное лицо и угрозы Ягоды. На меня производила страшное впечатление речь Ягоды”. Левин—тряпичный интеллигент, старый беспартийный, легковерный, безвольный врач— трепетал не столько за себя, сколько за свою семью, разгромить которую ему угрожал Ягода.

Не вправе ли я, товарищи судьи, сказать, что Левин был психически терроризован Ягодой, и что этим объясняется и та роль, которую он сыграл в этих кошмарных убийствах? Левин показывает: “Я чувствовал себя закабаленным Ягодой, мне было ясно, что при первой попытке отказа от повиновения заданиям Ягоды или даже случайной неудаче, грозящей провалом, погибну не только я, но и моя семья”. Об этом он говорил. Он принимал участие в умерщвлении Максима Пешкова, и затем началась сеть последующих страшных преступлений: за Максимом Пешковым—Куйбышев, за Куйбышевым—Максим Горький и Менжинский. Каковы же те мотивы, по которым Левин выполняет эти дальнейшие страшные задания “право-троцкистского блока”?

Старая русская пословица говорит: “Коготок увяз—всей птичке пропасть”. Совершив одно преступление, сознавая себя скованным преступными узами с Ягодой, Левину еще труднее уйти из-под его влияния.

Ягода это понимает, и тон его с ним резко изменился. Он стал с ним разговаривать грубо, языком угроз. Он раскрывает перед ним с циничной откровенностью карты, он разъясняет ему, в чьих интересах Левин действовал, и аполитичный беспартийный Левин становится политиком поневоле.

Не разделяя убеждений этих господ, Левин фактически—вместе с ними. Он понимает, что, сделавшись их соучастником, он не может не выполнять их поручений. Связав себя с контрреволюцией и преступными делами организации, он разделил судьбу Ягоды. Такова логика контрреволюции.

Но действительно ли, товарищи судьи, Левин без всякого внутреннего сопротивления, без душевной борьбы подчинился Ягоде в его страшных заданиях? Я допускаю, что эпически спокойный рассказ Левина здесь о его преступлениях, в сочетании с письмом в газеты, опубликованным Левиным после смерти Горького, мог произвести впечатление о нем, как о тупом вивисекторе.

Но это письмо—не продукт творчества Левина, оно было написано в дни, когда Левин был целиком под влиянием Ягоды, и для меня нет сомнений, что оно было написано под диктовку Ягоды. Иезуитство и фарисейство этого письма нужно отнести целиком за счет Ягоды.

Если ознакомиться с показаниями и письмами Левина, можно убедиться, что он глубоко переживал. Он жил в мучительном бреду. На имя товарища Ежова он, будучи в заключении, послал письмо, в котором, все рассказав, писал, что тяжесть воспоминаний о жутких злодействах давит на него тяжелым грузом. Он пишет: “Я почувствовал в эти годы, что меня закрывают от прошлой жизни тяжелые ворота, которые Ягода держал железной рукой и которые открыть я был не в силах.

 Осенью 1936г.,—пишет он в письме,—я узнал, что Ягода уже не нарком внутренних дел, и я пережил чувство величайшего счастья, я решил остатки жизни посвятить прежней честной работе, отдать остаток своих сил счастью народов, отдать все свои силы, знания, опыт и любовь больным, дальнейшему процветанию нашей прекрасной родины, для счастья и блага которой я смогу вложить крупицу труда. Но тяжелым камнем оставалось на душе мучительное воспоминание о тяжелых преступлениях. Теперь, в тюрьме, рассказав все, что творилось в моей душе, я почувствовал глубокое облегчение”.

Я глубоко убежден, что когда он написал это признание, обнажая свою душу перед товарищем Ежовым, он не мог не почувствовать облегчения, освобождения от бесконечно тяжелого и до сих пор скрывавшегося им груза. И когда здесь, перед судом народа, перед судом рабочего класса он рассказал о своих преступлениях, это облегчение он продолжал чувствовать.

Я подхожу, товарищи судьи, к концу. Что же сделать с Левиным? Я не скрою от вас, что в эту минуту, когда я ставлю вопрос о том, что делать с Левиным, перед моим умственным взором всплывают бесконечно дорогие черты великого писателя, нашей национальной гордости, гордости всего трудящегося человечества, Максима Горького, всплывают черты пламенного большевика товарища Куйбышева и непримиримого борца против врагов народа, энциклопедически образованного товарища Менжинского.

Если бы не преступления “право-троцкистского блока”, которые осуществлены руками Левина и двух других врачей, эти большие люди жили бы сейчас и своей полнокровной, творческой, прекрасной жизнью принесли бы немало пользы для дела строительства социализма, которому они всю жизнь служили и которому служит вся сознательная часть нашей страны.

Но все же я говорю, товарищи судьи, несмотря на тяжесть этих мыслей—Левин должен остаться жить, хотя и должен понести тягчайшее наказание. Сейчас ждут вашего приговора вот эти господа, сидящие на скамье подсудимых, которые совершили ряд тягчайших преступлений, которые со дня революции боролись против своего народа, против рабочего класса, против партии, против независимости своей родины. Они—фактические убийцы Горького, Куйбышева и Менжинского, но они виноваты также и в том, что три врача сделались убийцами.

Это тоже лежит на их совести. Они—убийцы этих врачей. В своих гнусных целях они сделали убийцами людей, которые чужды их преступным взглядам, их преступной деятельности. Искусство старого врача в деле помощи страждущему человечеству они превратили в орудие смерти в его руках. Не встречая их, Левин спокойно дожил бы свои последние годы, оказывая помощь страждущим.

Так разве можно ставить знак равенства между Левиным и этими господами, как ни тяжелы его личные преступления? И если они, эти господа, бесполезны и никчемны в грядущей борьбе за счастье человечества, то старый доктор Левин может еще несколько лет, которые остались ему, старику, прожить, попытаться искупить хотя бы частицу своих преступлений помощью страждущему человечеству.

Я прошу вас о жизни доктору Левину.»

Следующим из защитников выступал другой известный адвокат Николай Васильевич Коммодов.

Картинки по запросу николай коммодов

Николай Коммодов

 

Он выступал как защитник обвиняемых врачей Казакова и Плетнева. Вот его речь.

«Председательствующий. Слово имеет член коллегии защитников товарищ Коммодов.

Коммодов. Мне кажется, товарищи судьи, нет нужды говорить вам о том, сколь тяжела задача защиты по настоящему делу. Эта тяжесть усугубляется тем суровым требованием государственного обвинителя, которое встречено всеобщим одобрением советской общественности.

Но в пределах возможностей и сил надлежит, хотя бы по крупицам, собрать те доводы, которые дадут возможность нам просить, а вам, может быть, удовлетворить нашу просьбу и отступить от того сурового требования, которое прозвучало с высокой кафедры государственного обвинителя, в отношении наших подзащитных.

Преступления Левина, преступления Казакова, преступление Плетнева есть несомненно одно звено очень длинной цепи преступлений, которые в своей совокупности характеризуют методы, способы, приемы борьбы с Советской властью ее врагов на протяжении всех этих 20 лет.

Эта борьба временами затихала, но потом снова вспыхивала с большей силой, чем раньше. Особенно она оживилась за последние годы, что, несомненно, нужно поставить в связь с приходом к власти фашизма, который в лице всех контрреволюционных групп внутри СССР нашел себе верных союзников.

Фашизм, как форма управления, основан на унижении человечества и не может мириться с существованием страны, где уклад общественной жизни покоится на принципе социальной справедливости и уважения к человеческому достоинству. Вот почему борьба с Советским Союзом является актуальнейшей задачей фашизма, которая поставлена в порядок дня. И, по существу, они ведь этого не скрывают. Вспомните, товарищи судьи, нюрнбергский съезд в сентябре месяце 1936 года лидеров фашистской партии, которые открыто и цинично проповеды-вали поход против Советской власти.

Несколько месяцев раньше в польской газете “Бунт млодых” была напечатана следующая заметка: “Главным пунктом современной Польши мы считаем необходимость сломать германо-русские клещи, в которых Польша теперь находится. Ввиду того, что борьба перенаселенной Польши с перенаселенной Германией просто абсурдна, мы должны уничтожить Россию..., отобрать у нее гегемонию на Востоке, а за счет России приобрести земли, необходимые нам для колонизации”.

Газета “Правда”, поместившая эту корреспонденцию, правильно назвала этих молодых людей безмозглыми. Но характерно, что борьба против Советского Союза ведется открыто через прессу. К этому следует добавить корреспонденцию японской газеты “Реки-си-Коран”, которая тоже была помещена в газете “Правда”, в которой чиновник японского управления Сиготоми дискутирует идею об общем питании для лошадей и людей в будущей войне. И он исходит из следующего: необходимый японцам рис не будет произрастать на фронтах войны, а имеющиеся запасы продовольствия будут там замерзать.

Совершенно ясно, что здесь речь идет не о войне в Сингапуре, а о войне в холодной России, ясно, что они открыто, цинично проповедуют крестовый поход против Советского Союза.

Таким образом, борьба против Советского Союза фашизма как актуальная задача, поставлена в порядок дня. Какими же средствами они борются с нами? Я бы сказал—всеми, которые по их мнению, могут ослаблять Советский Союз и вести к разгрому Советский Союз и помогают и должны им помочь в будущей войне. Не ищите, товарищи судьи, разборчивости в средствах борьбы. Одной из характерных черт прихода власти фашистов является полное растление общественных нравов.

Средствами борьбы с Советским Союзом являются шпионаж, вредительство, диверсии, убийства, поддержка вооруженных банд, террор и так далее, весь тот ассортимент средств, который ведет к ослаблению и разгрому Советского Союза. Вам здесь Прокурор приводил бесконечные случаи шпионажа, вредительства, террора. Формы вредительства за последнее время несколько изменились, я бы сказал, они стали более утонченными и более зловредными.

Вспомните здесь вредительство, о котором говорили бывший нарком земледелия Чернов и Ходжаев, вредительство в сельском хозяйстве и вредительство в шелководстве. Подсудимый Чернов рассказывал о том, как, по его указанию, чумная бацилла культивировалась без уничтожения ее вирулентности. Были созданы целые фабрики, откуда эти средства выписывались, как профилактические средства, в то время как они являлись средством заразы.

Для меня ясно, что при таком вредительстве, которое проводилось по директивам Чернова и Ходжаева, несомненно были и невинно пострадавшие люди.

Ходжаев сказал здесь буквально следующее,—что тех, кто противился проведению этих вредительских мероприятий, мы били и били крепко. Мы проводили, как говорит Ходжаев, эти вредительские мероприятия под видом механизации, а тех, кто им противился, обвиняли в антисоветских настроениях и карали их. И вот, мне кажется, много местных работников при этом пострадало, много местных работников, не подозревая всех чудовищных замыслов врагов, явились жертвами этих лиц.

В террористической деятельности тоже появились новые способы устранения политических вождей. Нужно сказать, что террор в фашистских странах пользуется особенно большой популярностью. Они его ценят не только как средство устранить неугодных лиц, но, главным образом, еще и как средство провокации войны. Я скажу больше— нашлись теоретики, которые находят идеологическую базу для оправдания террора как средства борьбы против Советского Союза.

В этом отношении весьма характерен доклад некоего профессора Радулеску на 4-й конференции по унификации уголовного законодательства в Париже. На этой конференции профессор Радулеску был официальным докладчиком по вопросу о терроре. И вот интересно, как раскрывал этот профессор смысл и содержание этого международного деликта в своем докладе.

“Речь идет о посягательствах, предпринятых с целью или насильственного уничтожения всякой политической и правовой организации общества, посягательств, характеризующих анархистов, или о посягательствах с целью насильственного ниспровержения экономического и социального строя большинства современных государств, посягательствах, характерных для революционного коммунизма. Революционный коммунизм,—продолжает Радулеску,—составляет в наши дни одну из наиболее опасных угроз публичному порядку вообще”.

Повторяю, он был официальным докладчиком по вопросу о терроре. Совершенно открытая циничная проповедь террора против вождей коммунизма, против революционного движения.

Можно было бы указать еще на одну попытку фашистского криминалиста Гарофало, который на Брюссельской конференции поставил в один ряд с международными ворами и фальшивомонетчиками выступления трудящихся, борющихся за освобождение от ига эксплуатации, от капиталистического ига. Что же мудреного, что при таком понимании террора, идеологически обоснованного против Советского Союза, и не только против Советского Союза, а против вождей коммунистического движения вообще, террористическая деятельность оживилась во всех странах мира, и в разных частях света появляются террористические акты.

Оживилась она и у нас. В методах и в способах террористических актов тоже произошло, я бы сказал, утончение, и тот способ, который применен по настоящему делу в отношении товарищей Менжинского, Куйбышева и Горького, является по существу новым.

Вы помните, товарищи судьи, ту полосу кулацкого террора, которая была в 1929—30—31 годах, когда погибло много честных советских активистов, избачей, селькоров. Вы помните, что обычным средством совершения этих террористических актов были обрез, колун, кинжал, финка. В дальнейшем мы видим, как террористические акты совершаются по определенному, организованному плану. Вспомните убийство народного трибуна Сергея Мироновича Кирова. По процессу Пятакова и по настоящему процессу мы знаем, что организованы были террористические ячейки по всему Союзу.

Одним из методов и способов убийства в настоящем деле применен способ, который Ягода охарактеризовал, как “смерть от болезней”. Я должен сказать, что история человеческих злодеяний не знает этого способа. Товарищ Прокурор приводил случаи многочисленных отравлений через врачей, характерных для средних веков. Это правильно.

 Вся история Флорентийской республики времени Борджиа, Медичи наполнена отравлениями. Часто и там прибегали к помощи врачей.

 .Папа Александр VI, отравив кардинала Орсиньи через врачей, с иронией обращался к священной коллегии, говоря, что “мы поручили его самым хорошим врачам”. В то время отравление, как способ устранения, обычно практиковалось через какие-нибудь вещи—перчатки, книги, цветы, духи, через обстановку.

Но то, что придумал Ягода, это уже носит гораздо более утонченный характер. В русской практике я не знаю таких примеров. В новеллах Стэндаля мне приходилось читать нечто подобное из времен Медичи, но других примеров я не знаю. Первоначально Плетнев также этот способ понял, как предложение действовать ядом, но Ягода ему сказал: нет, это грубо, слишком грубо и опасно; речь идет о том, чтобы соответствующим методом лечения ускорить конец тех людей, к лечению которых вы будете привлечены.

Всякое отравление ядом, несомненно, более опасно, чем тот способ, к которому стали прибегать в последнее время, в частности, в настоящем деле. Существуют, правда, яды, которые улетучиваются быстро и в организме не остаются следы паталого-анатомических изменений.

Защитник Брауде говорил, как Ягода объяснял следователю идею “смерти от болезни”. Я должен сказать, что читать эти слова в той формулировке, в какой это описал сам Ягода, без содрогания нельзя.

Очень просто,—говорит Ягода.—Человек заболевает, и все привыкают к тому, что он болеет. Врач может способствовать выздоровлению, но врач может способствовать и смерти. Вот главное содержание идеи. “А остальное все,—добавляет Ягода,—дело техники”. Когда он сказал это старику Левину, то, по словам Ягоды, Левин был огорошен.

Способов убийства много, и очень много жестоких. Но я должен сказать, что ни один из этих способов не режет так сердце, не бьет так нервы, как тот способ, который описан в настоящем деле, хотя человек умирает не в овраге с разбитой головой, а у себя на кровати, окруженный заботой всех. Ни один способ убийства не может вызвать такого негодования общественности, как этот способ. Это—поругание всех этических принципов врача, который даже на поле битвы должен оказывать помощь врагу. Этот способ убивает доверие между врачом и пациентом.

Вот почему он так потрясает общественное мнение. Он настолько тяжел, что оставляет какое-то депрессивное настроение в душе, когда с ним знакомишься.

Возникает вопрос, как могли пойти на такой способ убийства врачи, у которых по 40 лет врачебной практики, которые поседели в своей профессии?

Товарищи судьи, несомненно, каждая профессия вырабатывает определенные инстинкты, как, например, профессия защитника вырабатывает инстинкт защиты, то же—и у врачей. Пойти на этот способ убийства, надо вытравить этот инстинкт, убить себя как врача, а потом сделать убийство человека. Как же могли пойти на такое преступление? Вот вопрос, который не может не волновать, вопрос, который стоит перед всеми, вопрос, который, может быть, не дает многим спать спокойно. И на нас лежит задача эту тяжелую проблему объяснить.

Легко напрашивается объяснение в том смысле, что, может быть, этому помогли личные жизненные настроения или антисоветские настроения. Я думаю,—причина не та, и позволю сказать почему. Если бы антисоветские настроения Плетнева были достаточным стимулом для того, чтобы пойти на такое преступление, то Левину не пришлось бы прибегать к помощи Ягоды, который должен был нажать на Плетнева, чтобы он пошел на такое преступление. Достаточно было одному Левину сказать, и Плетнев должен был с готовностью согласиться.

А что мы видим? Мы видим обратное. Левин сказал Казакову, Левин сказал Плетневу, но до свидания с Ягодой ни тот, ни другой никакого вредительства не проводили. Больше того, Казаков 6 ноября был у Менжинского, а в это время Менжинский переехал в Москву в особняк на Мещанскую, Казаков увидел, что воздух был тяжелым, отравленным, в котором задыхался тяжело больной товарищ Менжинский. Казаков велел проветрить все комнаты, вынести на балкон Менжинского. И в этот день он поехал к Ягоде, который встретил его словами: “Почему вы все умничаете, а не действуете”.

Что означает самый вызов к Ягоде и Плетнева, и Казакова? Он означает то, что Левин не рассчитывал, что он мог одним разговором или игрой на низменных чувствах Казакова и антисоветских настроениях Плетнева толкнуть их на чудовищные преступления. И это понятно, потому что прежде, чем пойти на это преступление, тому и другому нужно было изменить природу свою и вытравить инстинкт, выработанный в результате сорокалетней врачебной деятельности.

Но и этого мало. Ягода пытался вовлечь в это преступление Плетнева, играя на его антисоветских настроениях. Он говорил об объединении всех антисоветских сил, убеждал, что он. Ягода, поможет им в их

контрреволюционной акции. Но он и сам не надеялся на благоприятные результаты этих убеждений, вот почему он потребовал, чтобы ему дали на Плетнева компрометирующий материал. Но даже и тогда, когда Плетнев увидел собранный против него Ягодой компрометирующий материал, он все же не соглашался.

Тогда Ягода прибегнул к самому действенному средству, он пригрозил и сказал: “Я не остановлюсь перед самыми крайними мерами, чтобы заставить вас служить мне”. Прочтите в показаниях Ягоды разговор Ягоды с Казаковым: “Что вы умничаете? Что вы делаете самовольно то, что вы делать не должны?”. Когда Казаков начал оправдываться. Ягода говорит: “Я ему пригрозил, я кучу угроз ему сказал, и он согласился”.

Таким образом, прав был старик Левин, который сказал: “Страх перед угрозами, страх перед Ягодой толкнул меня на это преступление”. И он был прав не только в отношении себя, но и в отношении своих сопроцессников—и Плетнева и Казакова.

Разрешите мне на этой минуте остановиться. Эта минута самая страшная в их жизни, эта минута более страшная, чем минута суда и приговора, поэтому позвольте несколько задержаться на ней.

Товарищи судьи, шантаж смертью—не шутка. Он сламывает не только разрыхленных жизнью стариков, но иногда и молодых, крепких, сильных, здоровых. В 1880 году, на процессе “16-ти”, молодой Окладский сказал в последнем слове: “Я не прошу у суда снисхождения. Всякое снисхождение было бы для меня унижением”, а через несколько месяцев он стал предателем. Что произошло за это время? Одно свидание с Судейкиным, который сказал ему — “смерть или предательство?”, и он выбрал второе. Шантаж смертью—не шутка. А как могли иначе воспринять угрозы Ягоды и Плетнев и Казаков? Как мог иначе воспринять угрозы Ягоды Плетнев, которому Ягода говорил: “Я не остановлюсь перед самыми крайними мерами ни в отношении вас, ни в отношении вашей семьи, чтобы заставить вас служить мне”.

Как иначе мог воспринять угрозы Ягоды Казаков, которому Левин говорил, напутствуя на свидание с Ягодой: “Вы должны понять, что этот человек ни перед чем не останавливается, этот человек ничего не забывает”. А разве Левин был не прав? Разве закон остановил Ягоду от совершения чудовищных преступлений? Разве совесть остановила Ягоду от совершения неслыханных гнусностей? Разве разум остановил его от совершения безрассудства? Что еще могло его остановить? Отсутствие возможностей? Но вы знаете сумму полномочий, которые имел Ягода. Что же ему могло помешать в достижении его гнусных целей? Недостаток силы воли? Слабость нервов? Кто же этому поверит!?

Какую нужно иметь выдержку, какое нужно иметь лукавство, чтобы, занимая такой ответственный пост, будучи на виду у всех, имея основной задачей борьбу за сохранение и охрану социалистического государства, в течение ряда лет ежедневно работать над разгромом государства и оставаться безнаказанным?

В конечном счете и Ягода и его сообщники просчитались. Они не поняли одного, и самого главного. Если есть десятки бессовестных людей, которые подкапываются под Советский Союз, то ведь имеются миллионы честных, которые своею бдительностью и преданностью охраняют его.

Вот почему та гибель, которую они несли Советскому Союзу, а вместе с тем несли каждому из нас, пала на их голову. Кто сеет ветер, тот пожинает бурю.

Но мне не они важны сейчас. Мне важно поведение Плетнева и Казакова в ту зловещую минуту, когда они остались с глазу на глаз в кабинете с Ягодой. Им поставлен был прямо вопрос. Они понимали прекрасно, что угроза, которая стоит перед ними,—реальная угроза. Больше того, и Казаков, и Плетнев прекрасно понимали, что Ягода не может не привести своих угроз в исполнение. Это диктовалось положением самого Ягоды. После того, как Ягода сказал о заговоре, после того, как Ягода сказал, что он сам является участником заговора, после того, как он предложил им совершить чудовищное преступление,—он не мог не привести своих угроз в исполнение.

Каким путем он мог обезопасить себя от Казакова и Плетнева, как свидетелей своего разговора с ними?

Тут было два пути: или во что бы то ни стало привлечь их как сообщников преступления и тогда они будут молчать, или заставить их молчать, хотя бы ценою уничтожения. Ничего третьего здесь придумать нельзя. Вот в каких условиях поставлен был вопрос перед Плетневым и Казаковым.

Товарищи судьи, в этих условиях они должны были давать ответ немедленно. Бежать некуда. Размышлять некогда. Вот минута, в которую решается судьба человека. А в это время зловещим взглядом, сверлящим взглядом смотрит на них Ягода. Мне представляется, что этот роковой, сверлящий взгляд подавлял их сознание, парализовал волю, убивал чувство. Потрясенный разум, товарищи судьи, часто не выдерживает собственной тяжести и впадает в безумие, и человек, внутренне свободный, надломился.

Может быть, у меня нет тех нужных слов, которые дали бы вам возможность почувствовать весь ужас пережитых Плетневым и Казаковым минут. Если бы они у меня нашлись, я бы нисколько не беспокоился за их жизнь.

Ужас часто не в том, что делает человек, а в том, чем он становится после этого. Чем они стали после этой минуты падения? Прежде чем они стали убийцами других, они нравственно убили себя. Это—минута, которая убила их самих. Они совесть свою, совесть врача, сделали черной, как совесть тирана, они забрызгали грязью невероятных преступлений имя профессора, они опозорили ореол ученого, они имя человека раздавили. Только большой психолог может описать такие минуты.

Все остальное есть следствие этой минуты. В ту минуту, когда Ягода их сломил, когда они дали свое согласие, они стали нравственными трупами, они убили себя. И вы, товарищи судьи, знаете, кто толкнул их сначала на нравственное самоубийство, а потом и на убийство других.

Вот почему я прошу снисхождения для них. Вот почему защита просит не ставить их на один уровень в наказании с тем, кто по отношению к ним являлся убийцей.

Есть еще один довод защиты. Прокурор, говоря здесь о соучастии в преступлениях, теоретически правильно развивал мысль о том, что участник организации является ответственным за все преступления, совершенные организацией. Но как практический деятель, как государственный обвинитель он сказал вам, товарищи судьи, что нужно в каждом конкретном случае обсуждать, в какой мере близко подошел к преступлению тот или иной преступник. Это дало ему основание отступить от требования сурового наказания по отношению к подсудимым Раковскому и Бессонову.

По этому признаку разве Плетнев, разве Казаков имеют меньше основания на снисхождение? Они позже втянулись в цепь величайших преступлений. За другими подсудимыми преступления тянутся от 1918 года до наших дней. Мои подзащитные не знали этого, не причастны к этому.

Мы верим, товарищи судьи, что вы учтете эти наши доводы защиты и, несмотря на ряд кошмарных, неслыханных, чудовищных преступлений Плетнева, Казакова и Левина, найдете возможным сохранить им жизнь. И если им суждено жить, после вашего приговора, то пусть они помнят слова одного деятеля Великой французской революции, который сказал: “милосердие тоже может быть оскорблено, если оно дается недостойным”. Их задача заключается в том, чтобы остатком жизни своей доказать, что они достойны были того милосердия, которое вы им оказали. Они признали себя виновными. Они говорили: “Мы раскаиваемся”. И я верю им, товарищи судьи. Горе не носит маски.

Когда Плетнев писал в заявлении на имя товарища Ежова, что после того, как он сознался, он почувствовал облегчение, когда Казаков говорит то же,—они не лицемерят. В их положении и сознание, и суд, и наказание, и страдание—единственное, что их, хотя бы в некоторой степени, может примирить с собой. Порой страдания бывают единственной формой правды, и они это прекрасно понимают.

Я сказал, что задача, которая стоит перед ними, если им суждено жить, доказать, что они достойны милосердия, им оказанного. Как это сделать? Нужно забыть себя и отдать все то, что они имеют, в смысле знания, опыта, практики, теории, той родине, которую они предавали. А отдать им есть что. 40 лет врачебной, клинической, профессорской, педагогической деятельности Плетнева составили у него большой багаж знания и он работоспособен, он даже в тюрьме работал над своими научными трудами. Казаков имеет медицинское, химическое, агрономическое образование. 30 лет исследовательской работы несомненно обогатили Казакова, и это богатство он должен передать другим.

Все без остатка они должны отдать родине. Это наказ им их защиты, если им суждено жить. А к вам, товарищи судьи, я обращаюсь с единственной просьбой—сохранить им жизнь.

Председательствующий. Объявляется перерыв на 20 минут.»

После перерыва суд приступил к заслушиванию заключительных речей обвиняемых лиц. Обвиняемым был предоставлен выбор – выступить с защитительной речью или с последним словом. Суд также предложил подсудимым соединить защитительную речь и последнее слово

Комендант суда. Суд идет, прошу встать.

Председательствующий. Подсудимый Бессонов, поскольку вы отказались от защиты, вы имеете право на защитительную речь или может быть вы желаете соединить вашу защитительную речь с последним словом?

Бессонов. Да.

Председательствующий. Подсудимый Гринько.

Гринько. Я отказываюсь от защитительной речи, соединю ее с последним словом.

Председательствующий. Подсудимый Чернов.

Чернов. Отказываюсь от защитительной речи. Все скажу в последнем слове.

Председательствующий. Подсудимый Иванов.

Иванов. Отказываюсь, буду защищаться в последнем слове.

Председательствующий. Подсудимый Крестинский, желаете воспользоваться правом защитительной речи?

Крестинский. Нет, только последним словом.

Председательствующий. Подсудимый Зубарев.

Зубарев. Отказываюсь от защитительной речи.

Председательствующий. Подсудимый Рыков.

Рыков. Скажу только последнее слово.

Председательствующий. Подсудимый Шарангович.

Шарангович. Я не собираюсь защищать себя, поэтому отказываюсь от защитительной речи, буду говорить только в последнем слове.

Председательствующий. Подсудимый Ходжаев.

Ходжаев. Я тоже отказываюсь.

Председательствующий. Подсудимый Зеленский.

Зеленский. Отказываюсь.

Председательствующий. Подсудимый Икрамов, желаете воспользоваться правом защитительной речи?

Икрамов. Отказываюсь.

Председательствующий. Подсудимый Раковский.

Раковский. От защитительной речи я отказываюсь, использую только последнее слово.

Председательствующий. Подсудимый Розенгольц, желаете воспользоваться правом защитительной речи?

Розенгольц. Нет. Воспользуюсь только последним словом.

Председательствующий. Подсудимый Бухарин.

Бухарин. Я отказываюсь от особой речи, защитительной, а защиту по некоторым пунктам обвинения соединю с последним словом.

Председательствующий. Подсудимый Буланов.

Буланов. Воспользуюсь только последним словом.

Председательствующий. Подсудимый Ягода.

Ягода. Только последнее слово.

Председательствующий. Подсудимый Крючков.

Крючков. Только последнее слово.

Председательствующий. Подсудимый Максимов-Диковский.

Максимов-Диковский. Использую последнее слово.

Председательствующий. Таким образом, переходим к последним словам.

 

 Картинки по запросу бессонов вкп б

Николай Бессонов первым взял последнее слово

 

Подсудимый Бессонов, имеете последнее слово.

Бессонов. Граждане судьи! Вместе с другими обвиняемыми я отвечаю здесь перед пролетарским судом за тягчайшие государственные преступления, совершенные “право-троцкистским блоком” и лично мною, как его активным участником. Самым страшным, всеобъемлющим из этих преступлений является измена родине, в которой повинен я.

Я был посредником и участником преступных переговоров “право-троцкистского блока” с фашистскими кругами Германии. В этих переговорах нашло себе завершение давно начавшееся преступное сотрудничество “право-троцкистского блока” с зарубежной фашистской агентурой, сотрудничество, имевшее целью подрыв военной и хозяйственной мощи СССР, ускорение фашистского нападения на страну победившего социализма.

В этих переговорах поджигатели войны с обеих сторон выработали чудовищную линию на поражение СССР, намечали план громадных территориальных уступок неприятелю.

Суровая рука пролетарского правосудия вовремя вскрыла страшный гнойник измены и предательства, разоблачила чудовищный заговор и поставила его участников, в том числе и меня, перед беспощадной ответственностью советского закона.

Я был также посредником и участником в преступной связи “право-троцкистского блока” с белоэмигрантской частью, так называемой “трудовой крестьянской партией”. Лишенные какой бы то ни было опоры внутри страны, подгоняемые своими хозяевами-фашистами, руководители “право-троцкистского блока” пытались собрать под свое крыло всю агентуру фашизма внутри СССР, в том числе и так называемую “трудовую крестьянскую партию”. И этой жалкой попытке пролетарское правосудие нанесло сокрушительный удар.

Не все преступления “право-троцкистского блока”, в которых повинен и лично я, смогли быть предотвращены правосудием: осуществление злодейского замысла над уничтожением великого писателя рабочего класса, предательское умерщвление некоторых выдающихся деятелей Советской страны. Но помимо тех преступлений, о которых говорилось в обвинительном заключении и в речи гражданина государственного обвинителя, я должен признаться еще в одном преступлении перед пролетарским правосудием, о котором на процессе не говорилось.

За год, прошедший со времени моего ареста, я уже раз стоял перед пролетарским судом, скрыв от него те факты своей антисоветской деятельности, в которых я обвинялся на настоящем процессе.

Я был арестован 28 февраля прошлого года. 51/2 месяцев продолжалось следствие по моему первому делу. Органами НКВД был собран обширный материал, допрошено было большое количество свидетелей, устроен был ряд очных ставок, собраны были отзывы обо мне, о моих связях со всех мест моей работы. Проверено было все. Год прошел, и что же?

Воспользовавшись тем, что данные на меня показания лицами, не участвующими на настоящем процессе, не отображали полностью действительности, я упорно отрицал основное из предъявленных мне обвинений, а именно свою принадлежность к нелегальной антисоветской организации.

13 августа прошлого года я предстал перед Военной Коллегией Верховного Суда, заседавшей почти в том же составе, что и на настоящем процессе, но в закрытом заседании, с применением закона от 1 декабря 1934 года. Военная Коллегия подвергла внимательному разбору все предъявленные мне обвинения.

 Я получил возможность развернутого объяснения по всем поставленным передо мной вопросам. Однако я и на суде продолжал ту же тактику запирательства, которую я усвоил на следствии. После основательного разбора дела Военная Коллегия не признала возможным ни оправдать меня, ни судить, она направила мое дело на дальнейшее расследование.

Прошло еще 41/2 месяца. За это время органами НКВД было прощупано несколько нитей, могущих привести к раскрытию моей нелегальной антисоветской деятельности. И только в конце прошлого года впервые была нащупана нить, ведшая от Крестинского ко мне. 28 октября прошлого года, ровно через 10 месяцев после моего ареста, мне предъявили часть показаний Крестинского, который разоблачал меня как связиста “право-троцкистского блока” с заграницей и Троцким.

Так как Крестинский после Пятакова был единственным человеком, который знал все о моей антисоветской деятельности, я не имел уже сил и не пытался оставаться на прежней своей позиции запирательства, я попросил лишь несколько дней на размышления, которые мне были даны. Передо мной стоял выбор—либо продолжать свою прежнюю тактику запирательства с неизмеримо меньшими шансами на успех, ввиду того что следствие располагало гораздо большими данными в отношении моей антисоветской деятельности и стояло на безошибочно правильном пути, либо чистосердечно рассказать следствию все, что я знал.

Лишь 30 декабря прошлого года я заявил следствию, что порываю решительно и полностью со своим преступным прошлым и начинаю давать показания чистосердечно и до конца. Я не вилял и не запирался. Разрыв с преступным прошлым—и я это очень отчетливо понимал — мог быть только в одной единственной форме, в форме полных, развернутых, чистосердечных показаний.

Я показал решительно все, что знал, и о тех фактах, которые полностью или частично были известны следствию, и о фактах, которые следствию не были известны. Я упоминаю об этом обстоятельстве не потому, что хочу видеть в нем какое-нибудь смягчающее вину обстоятельство, а только для того, чтобы завершить этим штрихом картину десятимесячной бесплодной борьбы с пролетарским правосудием, борьбы, которая имеет печальное преимущество стоять особняком по своей длительности даже на настоящем процессе.

Граждане судьи! Высокие слова неуместны и малоубедительны в устах человека, обвиняемого, подобно мне, в тягчайших государственных преступлениях. Поздно бить себя кулаком в грудь и, повторяя слова гражданина государственного обвинителя, обличать свои собственные преступления. Но одного обстоятельства я не могу не коснуться. Не потому, что я вижу в нем смягчение своей громадной вины, а потому, что оно одно только и дало мне силы воспользоваться правом последнего слова подсудимого. Моя преступная деятельность протекала в условиях заграничной работы. Длительная оторванность от советской действительности объясняет в значительной степени и это мое схождение на преступный путь. Более чем 6-летнее пребывание в обстановке непосредственного капиталистического окружения гибельно отозвалось на моем политическом поведении.

Но в этом факте заграничного пребывания есть и другая сторона, которой я хотел бы коснуться в двух словах. Если бы я был последовательным изменником родине, ничто не мешало бы мне, казалось, остаться по ту сторону границы, в особенности после январского процесса 1937 года, когда был разоблачен и осужден Пятаков —непосредственный руководитель моей преступной работы, относительно возможных показаний которого против меня я мог строить самые мрачные предположения, и, тем не менее, по первому зову в феврале 1937 года я явился в Москву отвечать перед родиной. И вот эта, на первый взгляд, необъяснимая непоследовательность, которая погнала меня на родину, в то время, как преступная логика, казалось, должна была диктовать мне обратное,— она и дает мне право сказать сейчас: каков бы ни был приговор пролетарского суда, это будет приговор суда моей родины, и я безропотно приму его.»

 Картинки по запросу Григорий Гринько

Следующим после Бессонова выступал бывший главный финансист СССР Григорий Гринько

 

Далее:

Председательствующий. Подсудимый Гринько, вам предоставляется последнее слово.

Гринько. Я взял последнее слово не для того, чтобы защищать себя перед Верховным Судом. Мне нечего сказать в свою защиту. Я воспользуюсь этим словом и не для того, чтобы просить о смягчении приговора. Я не имею права на смягчение приговора. Я целиком и полностью согласен с той квалификацией и политической оценкой как наших общих преступлений, так и моих преступлений в частности, которая дана в речи Прокурора СССР. Да, дело так и обстоит.

Я стою перед Верховным Судом как изменник родине, как активный участник право-троцкистского заговора против победившего в СССР социализма, как союзник и агент капитализма в его смертельной борьбе против социализма, как государственный преступник, приложивший свою руку к подготовке провокации войны, расчленения СССР в пользу фашизма, приложивший свою руку к подготовке убийства лучших людей нашей страны и к насильственному свержению социалистического государственного и общественного строя в СССР.

Нечего прибавить к этому списку злодеяний. Для меня, как, очевидно, и для некоторых других обвиняемых, многие факты и злодеяния “право-троцкистского блока” впервые стали известны на самом суде. Но я обязан вам прямо сказать, что самые чудовищные из этих фактов— изложенные Ягодой чудовищные убийства лучших людей нашей страны, факты, неизвестные мне ранее,—не удивили меня, ибо я узнавал в них лицо и дела право-троцкистского заговора; я узнавал в них установки “право-троцкистского блока” и его лидеров.

Наши бывшие лидеры лучше бы сделали, если бы на суде совсем не пытались в какой бы то ни было мере смягчить свою непосредственную ответственность за все эти дела. Никому из нас не уйти и не надо уходить от этой ответственности.

Я, как и некоторые другие обвиняемые, стою перед судом как прямой агент и шпион фашистских государств и их разведок, как прямой союзник фашизма в его борьбе против СССР.

Но не фашизм сделал меня таким. Фашизм подобрал в свою пользу готовые плоды многолетней борьбы троцкистов и правых против партии и Советской власти. Троцкому и Бухарину обязан я той, с позволения сказать, “идеологией” и той школой чудовищного двурушничества, которые привели всех нас к прямому фашизму.

Я стою перед судом как украинский буржуазный националист и одновременно как участник “право-троцкистского блока”. Это—не случайное сочетание. Ловля буржуазных националистов и политическое растление неустойчивых политических элементов в национальных республиках является давнишней, упорно проводимой тактикой троцкистов и правых.

По преступному, изменническому пути пришла украинская национал-фашистская организация в состав объединенных в “право-троцкистском блоке” сил контрреволюции. Эта украинская национал-фашистская организация действовала одновременно и по заданиям “право-троцкистского блока” и по заданиям фашистских разведок.

Мои тягчайшие преступления как участника право-троцкистского заговора в огромной мере отягчаются следующими обстоятельствами.

Во-первых, как один из организаторов украинской национал-фашистской организации, я действовал, в частности, на Украине, то есть у главных ворот, через которые немецкий фашизм подготавливает свой удар против СССР.

По заданиям “право-троцкистского блока” и немецкой разведки украинская национал-фашистская организация, и я в том числе, вела огромную работу по подрыву западной границы СССР. И, мне кажется, только нежеланием сказать полную правду суду объясняется то, что и Рыков, и Бухарин, признавая персональную связь со мною, как участником право-троцкистского заговора, отнекиваются от связи через меня с украинской национал-фашистской организацией, которая была крупной картой в антисоветской борьбе “право-троцкистского блока”.

Эта украинская национал-фашистская организация—Любченко, Порайко и другие—завершает собой длинную, с самого начала революции тянущуюся цепь преступлений различных фракций украинского буржуазного национализма против украинского народа.

Прокурор СССР был прав, когда сказал, что под руководством большевистской партии и Советской власти на путях ленинско-сталинской национальной политики украинский народ поднят на такую высоту, которой он никогда не имел в своей истории. Большевистская партия и Советская власть создали украинское государство, сделали Украину богатейшей индустриальной и колхозной страной, подняли на небывалую высоту национальную культуру Украины.

И вот та украинская национал-фашистская организация, представлять которую перед судом я имею печальную участь, пользуясь фальшивыми лозунгами национальной “независимости”, вела украинский народ в ярмо немецких фашистов и польской шляхты.

Вторым обстоятельством, которое отягощает мою вину участника право-троцкистского заговора, является то, что я в течение больше чем двух лет знал о заговоре в Красной Армии, был лично связан с рядом крупнейших военных заговорщиков, осуществлявших подрыв оборонной мощи и подготовку поражения СССР. Я знал и связан был с людьми как по украинской организации, так и по Красной Армии, которые подготовляли то открытие фронта, о котором шла речь на этом процессе.

Третье обстоятельство, которое отягощает мою вину перед народами СССР, это то, что я в течение нескольких месяцев знал не только общие террористические установки право-троцкистского центра, но и тот факт, что две террористические группы изо дня в день вели слежку за Сталиным и Ежовым с целью убить их.

Иными словами, я поднял свою руку на Сталина, которого, как гения освобожденного человечества, чтят трудящиеся всего мира, и на Ежова, в лице которого воплощена великая целеустремленность партии по разгрому врагов СССР.

Наконец, моя вина отягощается тем высоким положением, тем высоким постом, который я занимал, и тем доверием, которым я пользовался у ЦК и у Сталина.

Из мелкобуржуазного болота подняла меня партия, дала мне высокий государственный пост, высокое общественное положение, доверило мне государственные тайны и контроль над государственными средствами СССР. Я предал эти тайны. Я допустил, я содействовал использованию государственных средств, народных средств СССР на финансирование неслыханного заговора против народов СССР.

Я помню один момент в моей жизни, когда в 1933 году была разгромлена украинская националистическая организация и некоторые ближайшие мои дружки были арестованы, я был серьезно скомпрометирован своей личной связью с ними. Моя партийная организация отшатнулась от меня.

Я был одинок и изолирован. И я написал тогда личное письмо Сталину об этом. Я в тот же день, в тот же вечер по телефону получил от руководства ЦК самое теплое, товарищеское ободрение, поддержку, успокоение. А через несколько месяцев после этого я получил такое доверие, о котором только может мечтать член партии. Я был избран в состав ЦК ВКП(б).

И на все это я ответил изменой, черной, как ночь, и партии. и родине, и Сталину.

И вот в этих условиях, граждане судьи, мне нужно сказать вам о своем раскаянии. Я очень хорошо понимаю, каким презрением каждый советский человек встретит слова раскаяния в моих устах. И все же я должен это сказать, ибо это соответствует действительности, ибо мне больше некому об этом сказать. В том положении, в котором я нахожусь, был только один способ—на деле доказать свое раскаяние—это раскрыть перед следствием и судом все факты заговора, и всех известных мне участников заговора.

Я это сделал до конца. Я в своих показаниях не щадил себя, не щадил никого из своих соумышленников. Я назвал все факты и всех заговорщиков, мне известных. Я должен покаяться, что я сделал это не сразу, но разве можно было сразу сломать в себе инерцию многолетней, упорной и опасной подпольной борьбы против Советской власти, подавить чувство дружбы соучастников, выжечь язву двурушничества, подавить чувство стыда? Словом, разве можно было сразу вынести на свет свою душу предателя, какой свет не видал? Но я это сделал до конца, и суд имел возможность это проверить.

В моем положении есть и другая форма выражения раскаяния. К сожалению, она недоступна для непосредственной проверки суда, но тем не менее, она от этого не перестает существовать. Я говорю о своем внутреннем удовлетворении. Я смею сказать о моей радости по поводу того, что наш злодейский заговор раскрыт и предотвращены те неслыханные беды, которые мы готовили и отчасти осуществили против СССР. Обновленный Наркомвнудел добил право-троцкистский заговор в его последнем убежище. И я этому рад.

Самый тяжелый приговор—высшую меру наказания—я приму как должное. У меня только есть одно желание: последние остатки моих дней или часов, как бы мало их ни было, я хочу прожить и умереть не как враг, находящийся в плену у Советской власти, а как совершивший тягчайшую измену родине, жестоко ею за это наказанный, но раскаявшийся гражданин СССР.»

Картинки по запросу Чернов вкп б

Следующим свое последнее слово произнес Александр Чернов

 

Председательствующий. Подсудимый Чернов, вам предоставляется последнее слово.

Чернов. Граждане судьи! Я воспользовался предоставленным мне правом последнего слова подсудимого не для того, чтобы защищать или оправдывать себя. Тягчайшие преступления, совершенные мною перед великой Советской страной, не могут быть ни оправданы, ни защищены.

Я изменник социалистической родины. Я продавал интересы родины врагу рабочего класса и всего человечества—фашизму. Я шпион германской разведки, активный участник контрреволюционной организации правых, организации вредительства и диверсий, активный участник “право-троцкистского блока”, ставившего себе целью свержение в СССР существующего социалистического общественного и государственного строя и восстановление капитализма, восстановление власти буржуазии. Я активный участник блока, который для достижения цели восстановления капитализма шел на неслыханно чудовищные преступления и использовал для этой цели весь арсенал бандитов.

Совершенные мною преступления, повторяю, не могут быть ни защищены, ни оправданы. Они заслуживают самого сурового наказания.

Как я, которому партия оказала величайшее доверие, мог изменить партии и родине и стать шпионом германской разведки и членом контрреволюционной организации?

Как я уже показывал на суде, я в течение длительного времени был меньшевиком, и не рядовым членом меньшевистской партии, а руководителем одной из ее организаций, Иваново-Вознесенской. Я был достаточно образован и политически развит, чтобы принять меньшевизм и бороться за его программу защиты капитализма совершенно сознательно.

Я вошел в Коммунистическую партию уже тогда, когда силы внутренней контрреволюции были разгромлены и рабочий класс под руководством большевиков вышел из гражданской войны победителем.

Время моего вступления в Коммунистическую партию совпадало с периодом начала нэпа, который я расценивал не так, как принимали его настоящие большевики, а по-своему, по-меньшевистски.

Поэтому, когда партия перешла от политики ограничения кулачества-и капиталистических элементов в городе к политике наступления и разгрома их, моя меньшевистская сущность с такой политикой не могла примириться, и я стал искать среди антисоветских группировок в партии тех едномышленников, взгляды которых отвечали моему меньшевизму и практические цели которых означали бы борьбу за свержение Советской власти и за восстановление капитализма.

Я нашел этих единомышленников в контрреволюционной организации правых. Взгляды и практические цели этой организации целиком и полностью совпадали с моими меньшевистскими взглядами. Я был тогда в 1928 году еще небольшим человеком в партии. Я этим отнюдь не хочу умалить свою вину и смягчить свои преступления. Мои преступления безмерны и чудовищны.

Во главе контрреволюционной организации правых стояли такие люди, как Рыков, Бухарин, Томский, и что они пришли к цели свержения Советской власти и восстановления капитализма, то есть пришли к меньшевизму, укрепляло меня в моих меньшевистских позициях. Это сыграло свою роль в моем вступлении в контрреволюционную организацию правых.

В моем вступлении на путь немецкого шпионажа сыграл крупную роль Дан. Он при встречах со мной аргументировал необходимость борьбы правых против Советской власти и оказания помощи капиталистическим государствам в их борьбе за то же, то есть за свержение Советской власти. То, что сам Дан, как я потом убедился, является агентом германской разведки, имело крупное значение при даче мною согласия стать немецким шпионом. К числу причин, приведших меня к шпионажу, надо отнести и мою моральную неустойчивость—пьянство.

Вернувшись из Германии в Советский Союз, я обязан был не только как член партии, а как гражданин Советского Союза рассказать об установлении преступной связи с немецкой разведкой. Я восстановил бы себя тогда в рядах честных граждан. Я этого не сделал. Я предпочел оставаться изменником родине.

Я в течение 1929 года через Пауля Шефера и в последующий период до своего ареста через Райвида обслуживал немецкую разведку и помогал ей бороться за расчленение Советского Союза, за поражение последнего в войне.

Поручения, которые я получал от немецкой разведки—вредительство и диверсии, совпадали с указаниями, которые я получал через Рыкова, от центра своей контрреволюционной организации правых. Те и другие, по существу, ничем друг от друга не отличались. Те и другие действовали в одном направлении—подорвать экономическую мощь и обороноспособность Советского Союза и тем обеспечить поражение в войне, свержение Советской власти и восстановление капитализма.

Это совпадение целей и практических указаний немецкой разведки и центра правых послужило для меня лишним доводом в пользу того, что шпионскую работу надо продолжать, вредительство и диверсии надо организовывать.

За время моей преступной деятельности как активного участника контрреволюционной организации правых и как немецкого шпиона мною проведена чудовищная по своему характеру и большая по своим размерам вредительская и диверсионная работа. Я о ней подробно показывал на предварительном следствии и рассказывал на суде.

Партия оказала мне величайшее доверие, поставив меня во главе Народного Комиссариата Земледелия. Я же это доверие использовал против партии, использовал против родины. Я выполнял не директивы партии по укреплению колхозного строя, по развитию мощи колхозов, по росту зажиточности колхозников,—я выполнял директивы центра контрреволюционной организации правых и германской разведки по разрушению колхозного строя, по подрыву колхозов.

Рыков здесь пытался отрицать дачу мне указаний об организации вредительства в сельском хозяйстве. Я напоминаю об этом опять-таки не для того, чтобы умалить свою вину и переложить ее на другого. Я исключительно делаю это ради установления истины.

Рыков хочет дело изобразить так, что он давал “идеологические установки” о проведении вредительства и не принимал участия в его организации. Это не верно. Или точнее—это полправды, а полправды уже ложь. Рыков от имени центра правых руководил параллельно с германской разведкой всей моей вредительской и диверсионной работой по сельскому хозяйству.

О своей преступной деятельности как активный участник контрреволюционной организации, как немецкий шпион я в первый же день своего ареста, на первом же допросе дал следователю искренние, правдивые показания.

Я также дал следователю показания о тех лицах, с которыми я был связан по своей контрреволюционной и шпионской работе. Свои показания я также искренне и правдиво изложил перед судом.

Что заставило меня дать правдивые показания тотчас же после своего ареста?

С 1937 года начался разгром контрреволюционной организации правых. Были арестованы главари организации—Рыков, Бухарин и другие, была разгромлена контрреволюционная организация правых в Наркомземе.

Летом 1937 года был арестован резидент немецкой разведки вышеупомянутый Райвид. Все это заставляло меня задуматься над вопросом о том, может ли дать что-нибудь продолжение этой борьбы. Ответ мог быть только отрицательный. Сила Советского государства непобедима!

Что из себя представляла наша контрреволюционная организация? Это была шайка озверевших чиновников, она не имела никаких корней в народе. Ее базой были соглашения с фашистскими правительствами.

Советский народ вопреки всем нашим козням, козням контрреволюционеров, построил социализм и одержал невиданную победу. Сознание этой силы Советской власти и Советского государства и привело меня к тому, что я тотчас же после ареста сложил оружие и дал искренние, правдивые показания.

Преступления мои велики и чудовищны. Любое наказание, которое суд сочтет необходимым вынести мне, не может покрыть эти преступления.

Но я все-таки осмеливаюсь обратиться к суду и просить суд сохранить мне жизнь.

Если суд найдет возможным это сделать и жизнь мне будет оставлена, я все силы отдам на служение великому советскому народу.

Я не могу загладить своих преступлений—они слишком велики. Своей последующей честной работой я постараюсь загладить хотя бы одну небольшую частицу этих тягчайших преступлений перед родиной, перед великой Советской страной.

Председательствующий. Объявляю перерыв до 11 часов утра.

ПРЕДСЕДАТЕЛ ЬСТВУЮЩИЙ:

Армвоенюрист В. В. Ульрих, Председатель Военной Коллегии Верховного Суда Союза ССР

СЕКРЕТАРЬ:

Военный юрист 1-го ранга А. А. Батнер

***

Утром 12 марта произнесение полагаемых обвиняемым речей продолжилось

Утреннее заседание 12 марта 1938 года

Комендант суда. Суд идет, прошу встать.

Председательствующий. Садитесь, пожалуйста.

Заседание продолжается.

Последнее слово имеет подсудимый Иванов.

Иванов. Граждане судьи! В моем последнем слове я хочу сказать суду, что я со всей искренностью и до конца раскрыл историю преступной своей борьбы против партии и Советской власти, советского народа. Я ничего не утаил, ничего не спрятал ни в части моей контрреволюционной изменнической деятельности, ни в части деятельности “право-троцкистского блока”, активным участником которого я был.

Я отказался от защитительного слова потому, что признаю полностью и больно чувствую свою тяжкую вину перед Советской страной, и мне нечего сказать в свою защиту.

Единственное, что меня поддерживало в эти тяжелые дни, в дни всенародного моего позора, это—мысль о том, что я, наконец, порвал с этим связывавшим меня проклятым и преступным моим прошлым, порвал бесповоротно, ушел от него.

Когда меня втянули в преступное дело провокации, я был мальчишкой, без всякого жизненного опыта и закалки. Перед лицом первого испытания я не выдержал, струсил, сделал первый шаг измены, затем пошел по наклонной, и меня засосала тина предательства, а у предательства своя логика, и его власть над собою я особенно сильно почувствовал после Октября. Было бы неправдой и ненужным преувеличением, если бы я сказал, что я совсем не сочувствовал Октябрьской революции, не принимал ее.

Сила пролетарской партии, сила революции такова, что человек, близкий своим жизненным положением к рабочему классу,—а я был таковым,—испытывает ее воздействие даже в той роли, в которой я находился до победы рабочего класса. В период Октября я чувствовал и радость, и страх: радость—вместе с победившими массами, страх—перед угрозой разоблачения.

Я должен сказать, что у меня и тогда не хватило мужества прийти и открыто заявить о своем предательстве. И то, что я этого не сделал, было, как это явствует из всей моей последующей истории, определяющим.

 Чем дальше шло время, тем больше я походил на человека, сброшенного в воду с грузом на ногах, человека, страстно желающего выплыть, в то время как груз его тянет непрестанно на дно, и этим-то дном явились “левые коммунисты”, а затем включение меня Бухариным в ряды организации правых.

Я считал, что с меня будет снята угроза разоблачения моей провокаторской деятельности лишь в том случае, если восстановится власть капитализма. Это постоянно толкало меня на поиски враждебных реставраторских сил для того, чтобы примкнуть к ним. Я искал людей, которые хотят того же, чего и я, хотят буржуазных порядков. Я искал и нашел этих людей в организации правых.

Понятно поэтому, что я сочувствовал всем действиям и выступлениям правых и Бухарина, имевшего со мной антисоветские связи как лидер “левых коммунистов”. Не стоило никакого труда привлечь меня в 1928 году в ряды организации правых. Все дальнейшее же развитие моей антисоветской деятельности шло уже под влиянием Бухарина, который переводил меня со ступеньки на ступеньку по пути преступления.

По заданию Бухарина я в 1928 году пытался организовать кулацкую повстанческую “вандею” на Северном Кавказе. В 1932 году, по его же установкам, я включился в восстание по свержению Советской власти на том же Северном Кавказе, где я в то время работал. В 1934 году он, Бухарин, говорит со мной о необходимости поражения в войне, о необходимости ориентироваться на агрессивные фашистские страны, в первую очередь —на Германию и Японию.

В соответствии с этим, группа правых в Северном крае, под моим руководством, развертывает террористическую, диверсионную и шпионскую деятельность. После всего этого странно было слышать здесь заявление Бухарина о том, что он будто бы лишь “чистый теоретик” и занимается только проблематикой и “идеологией”. Ломаного гроша, граждане судьи, не стоило бы мое разоружение и раскаяние, если бы я в последнем своем слове не выступил против этой вопиющей неправды.

По Бухарину получается, что в организации правых были чистые, в кавычках, теоретики, лидеры, не отвечающие за конкретные преступления, занимающиеся тонким, благородным, в кавычках, делом—идеологией, и, с другой стороны, были грязные практики, от которых вся порча, которые за все отвечают, которые-де и ставят перед Бухариным конкретные вопросы о терроре, вредительстве, диверсии и шпионаже, а он, мол, Бухарин, только лишь слушает и молчит.

Только в процессах контрреволюционеров возможна такая вещь, когда руководители переносят ответственность на практиков, уклоняясь от нее сами. Да, я делал чудовищные преступления, я за них отвечаю. Но я их делал вместе с Бухариным, и отвечать мы должны вместе. Впрочем, о какой идеологии может идти здесь речь? Ненависть к Советской власти и партии, клевета на ее руководство,—вот и вся наша идеология.

Именно потому, что я несу как активный участник ответственность не только за свои действия, но и за деятельность всей организации правых, я, граждане судьи, должен твердо и ясно заявить: Бухарин здесь не все сказал, он скрыл многие нити и связи. пытался уклониться от ответственности за тяжкое свое преступление. Не идеологом был у нас Бухарин.

Мы, заговорщики, в идеологах не нуждались. Бухарин был организатором правых заговорщиков, он подбирал и расставлял людей, давал задания и требовал отчета. Бухарин был инициатором практики террора, вредительства, диверсий и всей системы пораженческих мероприятий, он был основным руководителем шпионской деятельности и держал в своих руках концы решающих связей с разведками фашистских стран.

Так, и только так я его знаю, так я воспринимал его, как впрочем воспринимали его и все другие члены организации. Бухарин такими же приемами и методами руководил организацией правых, какими Троцкий руководил всем “право-троцкистским блоком”.

Почему Бухарин не договаривает всей правды,—у меня возникает этот вопрос и он не может у меня не возникнуть,—когда мы перед народом несем ответственность за наши тягчайшие, невиданные в истории революционного рабочего движения преступления? Потому Бухарин не договаривает, я думаю, здесь всей правды, что он в течение всех лет революции боролся с ней и сегодня продолжает оставаться врагом, потому, что он хочет сохранить те остатки враждебных сил, которые еще прячутся в своих норах.

Я, как человек, хотя и не принадлежавший к центральному ядру руководства правых, но бывший активным заговорщиком и хорошо знающий Бухарина, считаю своей обязанностью здесь заявить: после краха наших расчетов на кулацкое восстание, единственной нашей надеждой остались упования на поражение Советского Союза в войне. В своих показаниях мне не удалось достаточно выпукло выявить, как глубоко вошло пораженчество в плоть и кровь нашей организации.

Нужно подчеркнуть, что мы, члены “право-троцкистского блока”, срослись с мыслью о пораженчестве так же крепко, как и с двурушничеством, пораженчество, так же как и двурушничество, вошло буквально в психологию каждого из нас. Где бы я ни встречался с членом нашей организации, непременно заводились разговоры о том, что непременно война начнется в ближайшее время, что подготавливаемый нами разгром Советского Союза в корне изменит наше положение.

Я хотел войны, ждал ее. Я помню, что всякие дипломатические успехи Советского Союза, отодвигающие войну, всякие успехи единого фронта в борьбе с фашизмом и войной вызывали у нас у всех уныние и подавленность.

Нужно потерять последние остатки совести, чтобы отрицать нашу ставку на пораженчество и установку фашистской диктатуры.

По вопросу о пораженчестве вспоминаю еще одну характерную подробность, как разговор с Бухариным в 1936 году. Бухарин, утверждая необходимость рядом диверсионных и террористических ударов сорвать оборону страны, говорил о том, что правые в Северном крае очень лениво готовят повстанческие кадры и приводил следующее. Конечно, за помощь придется заплатить уступками окраин. Даром не дают, не помогают.

Но, в конце концов, необязательно России быть одной шестой частью мира; она может быть и одной десятой. Ведь не в этом главное,— говорил Бухарин,— и этого не понимают лишь люди, боящиеся страшных слов.

Я не утаиваю правды, я не щажу себя. Я также не могу уклониться от правды, чтобы щадить своих сообщников. Я был пораженцем и шпионом, и таким также был и мой руководитель Бухарин.

Чтобы стало понятно состояние мое ко времени ареста, я хочу еще сказать несколько слов о той отравляющей, удушливой атмосфере, которая царила в нашем контрреволюционном подполье.

К массам трудящихся мы, люди подполья, относились трусливо, злобно. Мы, заговорщики, издевались над честными людьми, старались под всякими предлогами затащить честного человека в наше болото, мы двурушничали. Каждого новичка мы старались толкнуть на какой-либо акт вредительства, чтобы взять его затем под свое влияние под страхом его разоблачения. При вербовке кадров мы широко использовали различного рода провокации. Этих новичков заговорщики держали в своих руках.

Как я уже говорил в своем показании, у меня немало было моментов, когда на сердце, что называется, кошки скребли, и настойчиво билась мысль—пойти, рассказать об организации правых, но я этого не сделал.

Мне особенно тяжело перед народом, перед широкими массами, что я стал изменником родины, стал предателем. Но я должен сказать, что теперь я все рассказал суду о своих преступлениях. Когда я начинаю анализировать свои преступления и хочу найти смягчающее обстоятельство для себя, то среди этих гнусных преступлений я не нахожу ничего смягчающего.

Только после ареста я почувствовал, что мне стало легче, что действительно я покончил со своими гнусными делами. Я почувствовал, что путь у меня теперь один до конца. Я почувствовал, что я сейчас остался один, а против меня весь народ.

Я не мог больше бороться. Мне стало ясно, что мы очутились перед крахом, что моя борьба с Советской властью закончена, и мне стало очевидно, что продолжать борьбу невозможно. Вот почему я на следствии и на суде рассказал всю правду без утайки. Я рассказал все и до конца. Я сейчас нахожусь в таком положении, когда на мне лежит тяжеловесное преступление: измена, предательство, террор.

Мне сейчас стало гораздо легче, так как я полностью раскрыл свои преступления.

Граждане судьи! Я испытываю сейчас по отношению к приговору двойное чувство: тяжело продолжать жить, когда ты прошел черную зловонную яму. Когда я думал, нет ли чего-либо смягчающего мою вину, нет ли такого преступления, о котором я мог бы сказать, что этого я не делал, то этого я не нашел.

Мои преступления сводились к провокации, к активному участию в “право-троцкистском блоке”, измене родине, вредительству, диверсиям, повстанчеству. С таким послужным списком трудно жить. Но, с другой стороны, живет во мне обратное чувство. Граждане судьи! Я должен сказать, что я приму самый тяжелый приговор, но мне невыразимо тяжело умирать тогда, когда я наконец очистился от всей этой грязи, мерзости. Если мне дадут возможность доказать свою преданность, то я буду честно и преданно работать на пользу народа.

Я прошу советский суд дать мне эту возможность, я прошу пощады у Советской власти.

 Картинки по запросу Николай Крестинский

После Иванова, слово взял подсудимый Николай Крестинский

 

Председательствующий. Последнее слово имеет подсудимый Крестинский.

Крестинскии. Граждане судьи! На скамье подсудимых я один из старейших по стажу активных участников в политической жизни. Я начал мою революционную деятельность 18-летним юношей—в 1901 году, и в течение 20 лет, до 1921 года, то есть до момента, когда я вместе с Троцким начал свою борьбу против партии и Советской власти, приведшую меня в конце концов на скамью подсудимых, я вел честную большевистскую работу.

Во время предварительного следствия и на судебном следствии я ни одним словом не обмолвился об этом, не осветил в моей жизни период революционной борьбы потому, что я считаю, что на скамье подсудимых я должен держать ответ за свои контрреволюционные дела, а не раскаиваться.

И только в последнем слове я нахожу возможным, прежде чем перейти к изложению и суровой оценке своих чудовищных преступлений, вкратце остановиться и на этих моментах моей жизни, так как задача последнего слова—дать суду полное представление о преступнике, в том числе и о том времени, когда он еще не совершал преступных деяний.

Первый этап моей революционной работы (1901—1906 годы) связан с первой революцией 1905 года. Эти годы я частично провел в Петербурге и, главным образом, в Северо-Западном крае. Я, будучи одним из руководящих работников края, работал почти во всех городах Северо-Западного края, подвергался неоднократно арестам в Петербурге и разных краях, высылался и к концу 1906 года не мог оставаться в этом районе, где нелегальная работа была для меня закрыта.

Я перебираюсь в Петербург, где устанавливаю связь с Лениным, Надеждой Константиновной Крупской и Михаилом Ивановичем Калининым, который работал в Василеостровской организации и профсоюзах. Я в этот период работаю в “Звезде” и “Правде”. Работая здесь, я имел постоянное руководство со стороны Сталина, руководство Ленина, который, почти ежедневно, присылал свои статьи и письма в “Правду”. Я участвовал в избирательной борьбе; был выставлен в IV Государственную думу.

Я руководил страховой работой, наконец, работал в IV Государственной думе, в большевистской фракции думы, являвшейся фактическим русским бюро ЦК. Ко мне предъявлялись повышенные требования, и я рос на этой работе. В это время Ленин сидел в австрийской тюрьме, Сталин и Свердлов были в туруханской ссылке. В период войны мы определили свою позицию как пораженцы, как сторонники превращения империалистической войны в войну гражданскую. Я был на Урале, потом в Свердловске, потом в глухом городке Кунгур.

В марте месяце на происходящем совещании большевиков, руководимом Сталиным, я целиком и полностью поддерживаю Сталина в его борьбе против всех колебаний и шатаний. В 1917 году я перевожусь на Урал, руковожу там работой. В 1918 году перебрасываюсь в центр и после мятежа “левых” эсеров становлюсь народным комиссаром финансов. Потом, после смерти Свердлова я назначаюсь секретарем ЦК. Я был организационным помощником Ленина. Через меня проходила ежедневная текущая работа ЦК.

По всем основным экономическим и политическим вопросам периода гражданской войны я разделял политическую линию Ленина и Сталина и полностью и целиком поддерживал их.

Мое политическое сближение с Троцким, приведшее меня к активной враждебной работе против советского строя, произошло при следующих обстоятельствах.

Перед Х съездом партии я принял участие в профсоюзной дискуссии на стороне так называемой цектрановской, троцкистской оппозиции в качестве одного из ее руководителей. В отличие от Троцкого, я рассматривал разногласия по этому вопросу как временные, преходящие разногласия по одному определенному тактическому вопросу. Я полагал, что после съезда я смогу лояльно продолжать свою партийную работу. Действительно, состоялось решение ЦК о том, что я после отпуска, согласно своему желанию, отправляюсь на Урал в состав Уральского бюро ЦК для партийной работы на Урале.

Но когда во время моего нахождения в отпуске в Германии вопрос был перерешен, и состоялось постановление о назначении меня полпредом в Германию, Троцкий, по моем возвращении осенью в Москву, стал нашептывать мне, что я, человек, не знающий заграницы, не знающий иностранных языков, не подхожу для дипломатической работы, и мое назначение вызвано отнюдь не деловыми соображениями, а желанием не подпустить меня к партийной работе, и что я уже не смогу нормальным путем снова попасть на руководящую партийную работу.

В 1921 году я принял предложение Троцкого включиться в нелегальную троцкистскую работу, которую он тогда начинал, формируя силы и кадры для последующих открытых выступлений.

Тут же было образовано бюро, состоявшее из Троцкого, Серебрякова, Преображенского, Пятакова и меня.

Это было в октябре 1921 года. С этого момента начинается моя нелегальная борьба против партии.

Весной 1922 года, когда я приехал на XI съезд партии, Троцкий поднял вопрос о денежных средствах на внутрипартийную борьбу, на борьбу против ЦК, которая представлялась ему затяжной и острой.

Присутствовавший при этом Виктор Копп предложил попытаться получить деньги из германского рейхсвера. Это предложение вызвало сначала некоторое колебание с моей стороны, но потом я принял это предложение и сыграл активную роль в заключении изменнического соглашения с немцами.

К концу 1923 года происходит открытое нападение троцкистов на партию. Поражение, которое потерпели мы, троцкисты, только усилило наше озлобление и обострило борьбу.

В 1926—1927 годах троцкисты предпринимают ряд вылазок против Центрального Комитета. Одновременно начинается троцкистская борьба и в западных компартиях. Рейхсвер, воспользовавшись этим моментом, предлагает нам не только усилить нашу шпионскую деятельность, но и дать некоторые политические обещания о последующих экономических концессионных уступках на Украине, в случае, если мы придем к власти. Троцкий и мы, боясь в момент острой борьбы лишиться источника средств, даем согласие и идем на углубление этого изменнического соглашения.

В конце 1927 года Троцкий бросает на борьбу все свои силы, но терпит сокрушительное и окончательное поражение. Троцкисты исключены из партии. Большая часть руководителей их отправлена в ссылку. Массы против нас, открытая борьба не сулит нам никакого успеха. Троцкий в связи с этим дает указание всем исключенным и находящимся в ссылке возвращаться в партию, подавая двурушнические заявления об отказе от своих взглядов. Одновременно он дает указание—восстанавливать нелегальную троцкистскую организацию, которая должна носить уже чисто заговорщический характер.

Методы ее борьбы—подготовка вооруженного переворота. Средства для достижения этой цели—террор, вредительство, диверсии.

Параллельно с изменением тактических установок идет и изменение программы. Мы всегда считали невозможным построение социализма в одном СССР, поскольку в других странах сохранялся буржуазно-капиталистический строй, а в некоторых пришли к власти фашисты. Мы считали необходимым перейти на допущение в стране капиталистических отношений, а затем, по мере углубления наших связей с иностранной буржуазией, мы на этом пути дошли до прямого буржуазного реставраторства.

Во время свидания в Меране, в октябре 1933 года, Троцкий изложил мне в развернутом виде буржуазно-реставраторскую программу нашей заговорщической организации и программу свержения существующего в стране социалистического общественного строя с применением для этой цели террора, вредительства и диверсии и с последующим расчленением Советского Союза с отделением от него Украины и Приморья.

Я принял эту предложенную Троцким программу, согласился и с новыми методами борьбы, и с этой минуты несу полную политическую и уголовную ответственность за все эти методы борьбы.

В феврале 1935 года Пятаков сообщил мне, что между нами, троцкистами, правыми и военной группой Тухачевского состоялось соглашение о совместном совершении вооруженного переворота. С этого момента я несу ответственность не только за действия троцкистов, но и за действия правых и за действия военных заговорщиков.

Я не могу, однако, не сказать, что моя личная контрреволюционная работа до начала 1937 года носила строго ограниченный характер и сводилась, во-первых, к установлению и поддержанию нелегальных связей между троцкистским центром в СССР в лице Пятакова и Троцким, находящимся за границей, во-вторых, в осуществлении нашего изменнического соглашения с рейхсвером до конца 1930 года, а с конца 1935 года—к подбору кадров для правительственного аппарата, который должен был прийти к власти в результате контрреволюционного переворота.

По этой своей контрреволюционной работе я был связан с Пятаковым как руководителем троцкистского центра, с Розенгольцем, который вел ту же работу, с Рудзутаком—представителем центра правых, и с Тухачевским как руководителем военной заговорщической организации.

Я останавливаюсь на этом ограниченном характере моей личной контрреволюционной деятельности не потому, что хочу снять с себя ответственность за террор, за вредительство, за диверсии, за непосредственную подготовку вооруженного выступления.

Я уже сказал, что с конца 1933 года, а затем с конца 1935 года я несу ответственность за все эти виды контрреволюционной работы. Но для установления степени моей личной ответственности, как указал это и гражданин Прокурор, имеет значение, какие контрреволюционные действия совершил я сам и о каких контрреволюционных актах, совершенных другими участниками заговора, я знал.

Поэтому я считаю необходимым подчеркнуть, это суду известно из актов предварительного и судебного следствия, что до начала 1937 года я не принадлежал к числу руководителей ни троцкистской организации, ни право-троцкистского центра. И только с февраля 1937 года, когда я, Розенгольц и Гамарник взяли на себя объединение всей троцкистской нелегальной работы, и когда мы с Розенгольцем вошли в состав центра “право-троцкистского блока”, я стал непосредственно заниматься и подготовкой вооруженного переворота и связался с работой по организации террористических актов.

Я считаю необходимым подчеркнуть, что о террористических актах, перечисленных во II разделе обвинительного заключения, я не имел ни малейшего представления и узнал о них лишь когда мне была вручена копия обвинительного заключения.

Дальше я считаю своим долгом сообщить суду, хотя это не уменьшает, а скорее увеличивает мою ответственность, что у меня за последние два года перед моим арестом неоднократно возникало сомнение в правильности того контрреволюционного преступного пути, по которому я шел вместе с другими троцкистами. Я стоял в центре правительственной работы и не мог не видеть, как увеличивались мощь и богатство в Советском Союзе, как росло благосостояние трудящихся и какой огромный культурный подъем происходил в нашей стране.

После ареста Пятакова и Радека и провала троцкистской организации, я чувствовал, что нужен конец: или пойти и рассказать о своей преступной деятельности, или ускорить переворот. Я скатился к этому последнему, пошел на преступление.

Это, конечно, соответствовало и настояниям Тухачевского и Троцкого, и я начал усиленно осуществлять и подготовлять переворот в самом ближайшем будущем.

И только после ареста я подвел критические итоги моей контрреволюционной деятельности. Я убедился в призрачности наших надежд и ощутил всю безнадежность и всю преступность нашей борьбы. Я сделал из этого вывод и сейчас же на первом допросе рассказал следственным органам то, что наиболее тяготило меня последние 15 лет, что было самым тяжелым и позорным фактом в моей жизни,— это о моей связи с германской военной разведкой. Но я не сделал тогда еще всех выводов до конца. Я не рассказал всего, я не раскрыл троцкистской организации, не рассказал о своей преступной деятельности, не назвал всех сообщников.

Я это сделал не потому, что хотел дать организации возможность продолжать ее контрреволюционную борьбу. Наоборот, если бы я считал, что организация не разбита, что могут еще последовать террористические или диверсионные акты, я бы рассказал сейчас же обо всем этом, потому что я осознал в первые же дни ареста всю преступность нашей борьбы, но я считал, что организация разбита, разгромлена, что она не способна больше к действию и что речь идет поэтому о разоблачении позорной прошлой деятельности той организации, с которой я был связан 15 лет, и о том, чтобы назвать моих сообщников—людей, уже разбитых, фактически не опасных.

Старые навыки мысли, старые личные связи помешали мне тогда сделать это, и потребовалось еще четыре месяца, во время которых я осознал и перестрадал свою преступную деятельность, для того, чтобы я подробно рассказал следствию о всей своей контрреволюционной работе, о работе организации, с которой я был связан, и назвал своих сообщников.

Конечно, я не смог дать следствию полной картины всей работы, я не смог назвать всех троцкистов, участвовавших в организации, но только потому, что сам я не знал всего и не знал всех, ибо пришел к руководству организацией только за три месяца до своего ареста, так что никто мне не передавал ни дел, ни связей организации, а я начал в явочном порядке сам собирать силы организации.

Я надеюсь, что совокупность моих показаний и показаний других арестованных троцкистов дали в руки следствия необходимую нить и что троцкистская организация в настоящее время ликвидирована с корнем. После этого до суда прошло еще пять месяцев. Я продолжал тяжело переживать свою преступную деятельность. Я не только разоружился, перестал быть врагом,— я перевооружился, я стал другим человеком и во мне не осталось ничего от былого сотрудника Троцкого, который вел активную борьбу против Советской власти.

Этому, граждане судьи, не противоречит мое поведение во время первого дня процесса. Я признаю, что мой отказ признать себя виновным объективно являлся контрреволюционным шагом, но субъективно для меня это не было враждебной вылазкой. Я просто все последние дни перед судом находился под тяжелым впечатлением тех ужасных фактов, которые я узнал из обвинительного заключения и, особенно, из его второго раздела. Мое отрицательное отношение к преступному прошлому после ознакомления с этими фактами, конечно, не уменьшилось, а только обострилось, но мне казалось выше моих сил перед лицом всего мира, перед лицом всех трудящихся признать себя виновным. Мне казалось, что легче умереть, чем создать представление у всего мира о моем хотя бы отдаленном участии в убийстве Горького, о котором я действительно ничего не знал.

Я кончаю. Мои преступления перед родиной и революцией безмерны, и я приму, как вполне заслуженный, любой ваш, самый суровый приговор. Я прошу вас, граждане судьи, при вынесении приговора учесть, что я сам, добровольно, без предъявления мне очных ставок и других изобличающих материалов, откровенно и до конца рассказал о своей преступной деятельности и о деятельности моей организации. Я прошу вас принять во внимание, что я не принимал непосредственного участия в наиболее острых формах борьбы—в терроре, диверсиях, вредительстве и не знал конкретно об этих действиях. Я прошу вас вспомнить о прежней моей действительной революционной работе, поверить мне, что я за эти девять месяцев коренным образом изменился, и, пощадив мне жизнь, дать мне возможность в любой форме хотя бы частично искупить мои тяжелые преступления.

Картинки по запросу прокопий зубарев

Следующим последнее слово взял Прокопий Зубарев

 

Председательствующий. Подсудимый Зубарев, имеете последнее слово.

Зубарев. Граждане судьи! Предъявленные мне обвинения в преступлениях против Советской власти я признаю и подтверждаю целиком и полностью. Я являлся одним из организаторов и руководителей контрреволюционной подпольной организации правых на Урале, руководил вредительской работой в области сельского хозяйства и на Урале, и здесь, в Москве, когда работал в Наркомземе, являлся одним из руководителей террористической группы, вел шпионскую и провокаторскую деятельность. Я сознаю всю глубину своего падения и всю тяжесть совершенных мною преступлений. Я также сознаю всю тяжесть ответственности перед пролетарским судом. Я целиком и полностью согласен с речью государственного обвинителя, с квалификацией моей преступной деятельности и с его требованием высшей меры наказания. Требуемая мера наказания является заслуженной карой за тяжесть тех преступлений, которые я совершал. И нет такой меры наказания, которая не могла бы быть оправдана тяжестью этих преступлений.

Сознавая свою ответственность, я не могу и не хочу себя ни защищать, ни оправдывать. Было бы смешно и лживо заявлять перед судом, что я—несчастная жертва малоопытности или малой сознательности и введен в заблуждение какой-то посторонней рукой. Но, не защищая себя и не оправдывая, я хочу заявить вам, граждане судьи, что я до конца сказал все как о своей деятельности, так и о деятельности тех из соучастников, о которых я знал сам лично.

Я, конечно, в моем положении не могу привести никаких фактов и вещественных доказательств искренности моего раскаяния и того, что я все, что имел из своей преступной деятельности, сказал. У меня единственный довод, если только это может служить доводом и основанием,—это предварительный следственный материал и мое честное поведение и признание всех своих преступлений на судебном процессе. И если, граждане судьи, эта искренность хоть бы в какой-нибудь мере могла бы служить основанием для смягчения тяжести моих преступлений и для облегчения судебного наказания, если бы мне была сохранена жизнь, я сумел бы на практической работе оправдать не только на словах, но и на деле выраженное мне судом доверие.

 Картинки по запросу Алексей Рыков

Следующим последнюю речь произнес Алексей Рыков

 

Председательствующий. Подсудимый Рыков имеет последнее слово.

Рыков. В своем последнем слове я подтверждаю то признание в своих чудовищных преступлениях, которое я сделал на судебном следствии. Я изменил родине. Эта измена выразилась в сношениях с заклятыми врагами советов, в ставке на поражение. В своей борьбе “право-троцкистский блок” использовал весь арсенал всех средств борьбы, которые когда-либо применялись заговорщическими организациями.

Я был не второстепенное лицо во всей этой контрреволюционной организации.

Мы подготовляли государственный переворот, организовывали кулацкие восстания и террористические ячейки, применяли террор как метод борьбы. Я организовывал с Нестеровым на Урале специальную террористическую организацию. Я в 1935 году давал задания по террору Котову, возглавлявшему террористическую организацию в Москве, и так далее и тому подобное.

Но государственным обвинителем выдвинуто против меня обвинение в преступлении, в котором я непосредственного участия не принимал и которое признать не могу. Это обвинение в вынесении решения или в даче директивы об убийстве Кирова, Куйбышева, Менжинского, Горького, Пешкова.

Совершенно несомненно, что наша ставка на террор, защита террора не могла не оказать влияния на совершение этих убийств. Если бы террор, как метод, не признавался, если бы мы его не защищали, то не произошло бы убийства этих людей. В этой части я ответственность должен нести.

Тут подробно были изложены те улики, которые по этому поводу выдвигаются против меня, они покоятся на заявлении Ягоды, который ссылается на Енукидзе. Ничего более, уличающего меня, не было приведено на судебном следствии. Судебное следствие не располагает иными материалами. Некоторые из людей, из членов организации, которые имели прямое отношение к этим убийствам, встречались со мной; я себе задаю вопрос, если они знали, что я давал указания или участвовал в качестве руководителя убийства, почему никто из них ни разу, ни одним словом не обмолвился со мной по этому вопросу? Этого не было.

Убийство Кирова было предметом обсуждения двух судебных разбирательств. Перед судом прошли и непосредственные участники, и организаторы, и руководители этого убийства. Я не помню, чтобы тогда было названо мое имя.

Государственный обвинитель во второй части своего обвинения меня по этому поводу пришел к выводу, что мое участие в этих убийствах доказано показаниями Ягоды.

Я должен сказать, что я не могу отрицать того, что государственный обвинитель, исходя из всей суммы моей контрреволюционной деятельности, имеет основание подозревать меня в этих убийствах. Но одних логических построений недостаточно, мне кажется, для того, чтобы обвинить человека, правда уличенного, уличенного в необычайно тяжелых преступлениях, чтобы его обвинить еще в этих убийствах.

Перед нами прошел вопрос блока “левых” эсеров с “левыми коммунистами”, имевшего место 20 лет тому назад. И этот эпизод в контрреволюционной борьбе, эпизод, имевший .значительное последствие, приведший к убийству Мирбаха, к выстрелу Каплан и ранению Ленина, но имевший давность, все-таки, 20 лет, несмотря до некоторой степени и на историческое значение, был разобран, мне кажется, совершенно исчерпывающим образом, не допускающим никаких сомнений. Были очные ставки, непосредственные прямые свидетели, как из “левых” эсеров, так и из “левых коммунистов”, бывших очевидцами и участниками всего этого дела. Почему же по вопросу о моем участии в убийстве пяти ответственнейших политических деятелей можно выносить решение с косвенными уликами?

Мне кажется, что это было бы неправильно. Я, во всяком случае, отрицаю свою виновность в участии в этих пяти убийствах.

До своего ареста я считал, что Горький умер естественной смертью, но во время своего заключения я вспоминал все разговоры, которые были не только с Енукидзе, но и с Авербахом, приблизительно в 1928— 1930 годах относительно Горького.

Разговор с Енукидзе был мною недооценен, я недооценил той опасности, которая таилась в этом разговоре для жизни Горького. Но Енукидзе высказывался только по вопросу о ликвидации политической активности Горького, говорил необычайно резко. У меня не создалось впечатления после разговора с Енукидзе о грозящей Горькому опасности. В этой недооценке я, безусловно, виноват. Теперь мне совершенно ясно, что это был своего рода сигнал готовящегося на Горького покушения.

Когда мы обсуждали вопрос о терроре, мы расценивали террор как средство нанести удар по наиболее ответственному и наиболее мощному звену в партии. Когда мы говорили об этом, перед нами всегда маячили такие имена, как: Сталин, Ворошилов, Молотов, Каганович. В связи с этим, ту ответственность, которая на нас падает за убийство Менжинского, Куйбышева, Максима Пешкова и Горького—убийство, соответствующее установке нашей организации на террор в системе средств нашей борьбы с партией,—это я безусловно должен и обязан принять и для этого я поработал не меньше, чем какой-нибудь другой член контрреволюционной организации.

Я на следствии стремился как можно полнее изложить все, что сохранилось в моей памяти относительно контрреволюционной деятельности членов нашей контрреволюционной организации. Это трудно было сделать, речь идет об очень больших промежутках времени—8—9 лет—и о большом количестве лиц, об очень законспирированной заговорщической организации, законспирированной настолько, что только на этом процессе я впервые узнал о принадлежности к нашей контрреволюционной организации таких ее членов, как Иванов. Так что я не могу, и никто из членов центра не может воспроизвести всю картину полностью. Тут возможны отдельные разноречия в показаниях отдельных руководителей контрреволюционной организации. Мне кажется, что эти разноречия и не имеют никакого существенного значения.

Но здесь, на судебном разбирательстве, у меня был несколько раз обмен репликами со своим сопроцессником Черновым. Я касаюсь этого вопроса не потому, что это имеет особо большое значение, и то, о чем речь идет, имеет какое-то принципиальное значение. Я касаюсь этого вопроса только для того, чтобы избегнуть упрека в неискренности, упрека в том, что я что-то скрыл. Мне кажется, что Чернов подал мне неправильную реплику. Конечно, у каждого память может изменить в некоторых случаях, но в этом случае я не допускаю, чтобы я мог забыть о том, что я практически руководил контрреволюционным вредительством Чернова в Наркомземе.

Забыть этого нельзя. Я этого не помню. В тех случаях, когда было вредительство, не менее тяжелое вредительство, как это было в Белоруссии, я себя целиком виновным признаю. Мне кажется тут подозрительным то, что Чернов всячески старается возвеличить мой авторитет и всячески уменьшить свою роль в этом вредительстве, сделать ее как можно более маленькой. Я должен сказать, что это неправильно.

В период моей первой встречи с Черновым в 1928 году, когда я хотел его завербовать в контрреволюционную организацию, я в нем уже встретил совершенно готового контрреволюционера, который дорос и даже перерос те контрреволюционные убеждения, которые у меня были, без всякой помощи с моей стороны. Так что его самостоятельный контрреволюционный рост ни в коем случае нельзя отрицать. Нельзя отрицать, что он самостоятельно вел контрреволюционную работу в Наркомземе и не ждал обязательно указаний или от меня, или от немецких фашистов. Здесь он хочет казаться меньшим, чем был на самом деле.

Относительно Гринько, возможно запамятовал или я или он; я это допускаю, но прошу обратить внимание на то, что речь идет о деле, которое имело место в 1936 году. Он тоже очень чтит мой авторитет. Конечно, мои советы или директивы не могли не иметь своего значения, но вредительство в Наркомфине, сношения Гринько с немцами были до 1936 года. Это самое существенное, что имеет значение в этом показании Гринько.

Я еще хочу сказать несколько слов о Бухарине. Государственный обвинитель сделал упрек в том, что я выгораживаю своего дружка. Государственный обвинитель был совершенно прав, называя Бухарина моим дружком, потому что я с Бухариным был действительно очень близок. Но я хотел бы сказать, что неправильна, разумеется, ссылка Бухарина на какое-то разделение труда. Он говорит, что нес дополнительную нагрузку как литератор. Он ни в коем случае ни в чем не был меньше активен, чем любой из нас. Я мог бы назвать одну область, в которой ему, мне кажется, принадлежала инициатива и ведущая роль с самого начала,—это сколачивание блока.

Она у Бухарина вытекала из того, что еще в период борьбы с Троцким он занимал специфическую позицию и говорил о том, что им нужно сживаться, борясь. Это типичный бухаринский словеснологический курбет, но который означал его желание сохранить Троцкого. С самого начала организации блока Бухарину принадлежала вся активность, и в некоторых случаях он ставил меня перед совершившимся фактом. Я, конечно, не хочу снимать с себя ответственности в создании блока. Я принадлежу к достаточно взрослым людям, чтобы мог ссылаться на то, что меня Бухарин вел в ту или другую сторону, но инициатива и наиболее активная роль в этом отношении, безусловно, принадлежала Бухарину.

Государственный обвинитель по отношению ко мне и к Бухарину был совершенно прав в том смысле, что нам необходимо отвечать за всю совокупность, за все последствия нашей контрреволюционной деятельности. Это совершенно правильно, и поэтому я, как один из основателей контрреволюционной организации правых, пользовавшийся среди правых некоторым, иногда значительным, влиянием, конечно, я отвечаю не только за то, что я лично делал, или за то, что делали по моим указаниям, и за то, что я знал, но и за то, что вышло из этого.

Конечно, может быть разная ответственность за то и другое, но я должен отвечать,—государственный обвинитель тут совершенно прав,—за то, что выросло на той чудовищной контрреволюционной основе, в создании которой я принимал, разумеется, немалое участие. И эта ответственность с моей стороны, конечно, превышает все разноречия по поводу отдельных фактов и отдельных деталей, которые до настоящего времени имеют свое место.

Это приблизительно все, что я хотел сказать в своем последнем слове. Может быть, я живу уже последние дни, и, может быть, мое последнее слово является последним в буквальном смысле.

Я хочу под конец использовать последнее слово для того, чтобы по мере сил повлиять на тех моих бывших сторонников, которые, может быть, до настоящего времени не арестованы и не разоружились и о которых я не знал или запамятовал. Так как я пользовался, правда, не таким, как говорит Чернов, влиянием, но некоторое влияние у меня, несомненно, было, то я не сомневаюсь, что если эти слова будут напечатаны, то они будут прочитаны и, может быть, на тех или других бывших моих единомышленников окажут влияние. Вот в этих целях я хочу, чтобы, во-первых, мои бывшие единомышленники знали, что я всех, кто сохранился на моей памяти, как это принято выражаться в подполье, выдал, всех разоблачил.

Я хочу, чтобы те, кто еще не разоблачен и не разоружился, чтобы они немедленно и открыто это сделали. Мне бы хотелось, чтобы они на моем примере убедились в неизбежности разоружения и немедленно разоружились во что бы то ни стало и как можно скорее, чтобы они все поняли, что разоружение, даже с риском каких-нибудь лишений или даже арестов, одно только дает какое-то облегчение и избавляет от того чудовищного груза, который вскрыт был настоящим процессом.

В этом разоружении у них единственное спасение. Единственное спасение, единственный выход их заключается в том, чтобы помочь партии, помочь правительству разоблачить и ликвидировать остатки, охвостья контрреволюционной организации, если они где-нибудь еще сохранились на территории Союза.

Председательствующий. Последнее слово имеет подсудимый Шарангович.

Шарангович. Граждане судьи! Я не собираюсь защищать себя. Я совершил мерзкие, подлые, тяжкие преступления перед страной и народом и хорошо понимаю, что должен нести полную ответственность за них перед пролетарским судом. Я изменил своей родине и как предатель не заслуживаю никакой пощады.

На протяжении долгого периода, начиная с 1921 года, я являюсь польским шпионом и проводил шпионскую деятельность в пользу польских разведывательных органов. За эти годы я по заданиям польской разведки активно осуществлял шпионские, изменнические задания, направленные на подрыв мощи Советского Союза, на поражение Советского Союза в войне с фашистскими государствами. Я был одним из руководителей национал-фашистской организации в Белоруссии, которая вела борьбу против Советской власти, которая вела борьбу за свержение существующего советского строя в стране.

Руководствуясь прямыми директивами “право-троцкистского блока”, Рыкова и Бухарина персонально, с одной стороны, с другой стороны, указаниями польского генерального штаба, наша организация в своей контрреволюционной деятельности добивалась свержения Советской власти и восстановления вместо нее капиталистического строя. Мы пытались осуществить задачу отторжения Советской Белоруссии от Советского Союза и отдачи под ярмо польских помещиков и капиталистов трудящихся Советской Белоруссии. Мы хотели поражения Советского Союза в предстоящей войне с фашистскими государствами, при помощи которых “право-троцкистский блок”, а под его руководством и мы, готовили свержение Советской власти. В этом я также признаю себя виновным и еще раз заявляю перед пролетарским судом, что виноват и должен нести полную ответственность.

Я виноват в том, что лично сам и под моим руководством национал-фашистская организация Белоруссии, руководимая центром правых, провела большую вредительскую, диверсионную деятельность во всех областях народного хозяйства и культуры. Я подрывал вместе со своими сообщниками сельское хозяйство, уничтожал конское поголовье, лишал колхозников приусадебных участков, запутывал посевные площади, озлоблял в провокационных целях колхозников против Советской власти.

В промышленности Белоруссии мы подрывали топливную базу, энергетическое хозяйство, задерживали темпы нового строительства, совершая ряд вредительских диверсионных актов.

Мы всеми мерами старались спровоцировать, опорочить национальную политику, ленинско-сталинскую национальную политику и в этих целях на основных участках культурного фронта—в школах, Академии наук, высших учебных заведениях и других — мы развернули большую вредительскую работу.

Не гнушаясь любых средств в своей борьбе против партии и Советской власти, мы шли по пути организации физического уничтожения руководителей партии и правительства.

Я еще раз заявляю суду о своей деятельности по террору, которую я и наша подпольная организация проводили по директиве “право-троцкистского блока” и польского генерального штаба.

Я несу полную ответственность за создание террористической группы, за подготовку террористических актов против руководства партии и правительства. Во всей цепи совершенных мною преступлений перед Советской властью я многократно виновен, конечно.

Я был сознательным человеком, политически развитым и не могу ссылаться, и не имею права ссылаться ни на свои чувства, ни на свою несознательность,—это была бы ложь, это было бы неправдой.

Я понимал, что значит цель, которую мы ставили—отторжение Советской Белоруссии от Советского Союза. Понимал и не только понимал, но видел рядом, перед собой пример того, что означает это отторжение, что значит протекторат,—пример западной Белоруссии, где трудящиеся находятся под ярмом польских помещиков и капиталистов.

Мне это было понятно, и однако я шел на эти преступления. Я понимал, что, давая согласие стать польским шпионом и работать на поляков, значит изменить родине. Чувствую все эти тяжелые, изменнические преступления. Я их совершал, в них сознался на следствии, перед вами. Я достоин самого сурового приговора советского суда.

Я не хочу останавливаться в своем последнем слове на всей своей подлой предательской деятельности и предательской деятельности моих соучастников, здесь сидящих на скамье подсудимых наших руководителей, в первую очередь, из которых некоторые, вместо того, чтобы искренно признать свои гнусные кровавые изменнические преступления, стараются при помощи теоретических фраз спрятаться за спины своих сообщников, стараются уйти от ответа перед пролетарским судом. Я думаю, что суд разберется и вынесет свой справедливый приговор. Я в этом глубоко убежден.

Я прочувствовал весь кошмар совершенных мной изменнических, предательских преступлений против советского народа, против Советской страны. Я заявляю суду, что я искренне, до конца—и на следствии, и здесь, на суде—сказал все. Я хочу только одного, чтобы мои преступления, о которых я рассказал открыто, послужили предупреждением для тех, кто еще попытается вести или ведет изменническую деятельность против Советского Союза, против советского народа. Каждый такой, как я, безусловно будет раздавлен всей мощью Советской власти.

Я не прошу пощады, ибо недостоин, граждане судьи, просить ее. Я рассказал о своих преступлениях все и прошу это пролетарский суд учесть.

Председательствующий. Объявляется перерыв на полчаса.

 

                 ***

 

Комендант суда. Суд идет, прошу встать.

Председательствующий. Последнее слово предоставляется подсудимому Ходжаеву.

Картинки по запросу вкп б ходжаев

После Рыкова слово взял обвиняемый Файзулла Губайдуллаевич Ходжаев

 

Ходжаев. Граждане судьи! Я на предварительном следствии и здесь перед вами рассказал подробно о всех тех тяжких преступлениях, которые были совершены под моим руководством националистическими организациями Узбекистана. Я рассказал вам подробно о всех тех тяжких преступлениях, которые я совершил и как активный участник буржуазно-националистического движения, и его руководитель в Узбекистане, и как союзник и участник правых контрреволюционеров и через них—всего “право-троцкистского контрреволюционного блока”.

С первого момента моего ареста я встал на путь искреннего признания совершенных мною злодеяний. Я поступил так потому, что понял всю омерзительную сторону того, что было проделано буржуазными националистами в Узбекистане. Я понял, какой огромный вред, какие колоссальные удары в разные периоды развития революции наносились этим буржуазно-националистическим движением и действиями его руководителей. Я понял, что я в качестве одного из руководителей этого буржуазно-националистического движения, в качестве перебежчика на сторону контрреволюционных правых и “право-троцкистского блока”, совершил тяжкие преступления перед пролетарским государством, перед народами Союза Советских республик и перед узбекским народом.

Став на путь искреннего признания своих преступлений, я руководствовался только одним соображением: своим искренним признанием помочь следствию раскрыть все то контрреволюционное, черное, с чем я был связан, что меня связывало, что составляло то гнилое, что могло в дальнейшем представлять опасность заразы. Я не пощадил ни себя, ни других участников моих контрреволюционных деяний, чтобы тем легче было Советской народной власти и партии выкорчевать с корнем это зло.

Я отказался от слова для защиты, ибо я не нахожу никаких доводов, даже ни одного слова для того, чтобы найти хотя какое-нибудь оправдание моему поведению, моим действиям, тем преступлениям, которые мною совершены. Мне нечем защищаться и я не могу защищаться. Слишком много сделано плохого, слишком тяжелые преступления совершены, чтобы можно было сегодня говорить о каких-то оправданиях или чтобы можно было какими-нибудь словами их загладить.

Но я взял последнее слово и решил воспользоваться этим последним словом для того, чтобы еще раз перед пролетарским судом, перед всей нашей страной сказать, что я искренне, честно раскаялся, чтобы принести через пролетарский суд это свое покаяние всему нашему советскому народу, партии и правительству.

Гражданин государственный обвинитель дал уничтожающую характеристику деяний “право-троцкистского блока”. Он остановился и на характере деятельности буржуазно-националистических групп. Он говорил о результатах ленинско-сталинской национальной политики, о достижениях народов Советского Союза.

Я—на скамье подсудимых, я—преступник. Может быть нехорошо будет звучать из моих уст, но я тем не менее хотел бы сослаться на яркий пример той республики, которую когда-то я представлял (я говорю об Узбекистане).

Люди, которые знали Узбекистан до революции, люди, которые побывали там 10 лет тому назад и которые смотрели ее последние годы, не могли узнать лицо этой страны. Почему? Потому, что там все совершенно изменилось. Огромный подъем экономики, культуры, громаднейший рост политической активности широчайших масс народа,— это все в такой сравнительно короткий срок, как 10—20 лет, достигнуто лишь благодаря нашей пролетарской революции, благодаря ленинско-сталинской национальной политике. В Узбекистане было в 1917 году всего 1Ѕ % грамотных, теперь эта страна сделалась страной почти сплошной грамотности.

В стране, где не было абсолютно никакой промышленности, в этой стране теперь работают сотни крупнейших предприятий, сотни тысяч рабочих и работниц.

Когда-то отсталое, нищенское сельское хозяйство Узбекистана, в настоящее время является одним из передовых во всем Советском Союзе.

Материальное благосостояние широких масс трудящихся, особенно дехкан-колхозников, за последние 5 лет поднялось на такой высокий уровень, что трудодень колхозника в 20—30 рублей на одного человека уже никого в Узбекистане не удивляет. Это все результаты благотворной деятельности революции, правильного осуществления ленинско-сталинской национальной политики, той колоссальнейшей помощи, которую оказывал и оказывает русский рабочий класс рабочему и дехканину в Узбекистане.

Это всякому будет ясно при самом беглом анализе общего состояния Узбекистана. И вот я должен перед пролетарским судом сказать, что та линия, которую проводила буржуазно-националистическая организация, к которой я принадлежал, и контрреволюционной деятельностью которой я руководил, означала для трудящихся масс Узбекистана возврат к старому. Теперь, когда я осознал всю преступность моих злодеяний, когда я понял всю пропасть, в которую я попал, мне стало более ясно, более очевидно на фоне развертывания дел “право-троцкистского блока”, прошедшего на этом процессе, что победа этой контрреволюционной линии означала бы для Узбекистана победу самой черной реакции, реставрацию феодально-капиталистических отношений и, как следствие,—новую кабалу для рабочих и крестьян и широких масс народов Узбекистана. Узбекистан как в своем хозяйственном развитии, так и в культурном отношении был бы отброшен на десятки лет назад.

Особенно тяжело мне говорить об этой стороне дела, ибо я теперь ясно это себе представляю, я это понимаю, я чувствую всю глубину моего падения, весь ужас моего позора и всю тяжесть моих злодеяний. Но, тем не менее, став на путь открытого признания всех моих злодеяний, я должен был сказать и об этом перед пролетарским судом и перед общественностью нашей страны.

Да, граждане судьи, я был буржуазным националистом, я много преступлений совершил. Теперь, задним числом, вот этими признаниями, поздним покаянием, к сожалению, вычеркнуть их я не могу. Они остаются висеть надо мной. Но я стал еще более ужасным в своих собственных глазах с тех пор, как я осознал все свои преступления и злодеяния, после того сговора с Рыковым и Бухариным, после тех обстоятельств, о которых я подробно вам рассказал уже здесь на суде, после того, как я включился в этот заговор.

Ведь я даже в периоды, когда был националистом, когда я вел тоже антисоветскую работу, когда я работал против советского народа, ведь я тогда еще не был организатором повстанческих групп, я не был тогда участником террористических групп. Я им стал, я об этом говорил вам, граждане судьи, я стал таким только после того, когда перешел на позицию правых контрреволюционеров и через них оказался в лагере “право-троцкистского блока”. Таким образом, я сделался участником наиболее острых средств борьбы против нашей родины, против народов нашего великого Союза, против партии и правительства. Это особенно тяжело я переживаю, это особенно тяжело давит мое сознание.

Государственная независимость Узбекистана, которая была обещана в перспективе правыми реставраторами капитализма, эта государственная независимость, если бы даже она стала возможна ценою черного предательства, ценою измены родине, расчленения великого Союза Советских Социалистических Республик, путем подготовки его поражения в грядущей войне, то есть путем совершенно недопустимым для людей, которые сохранили хоть какой-нибудь человеческий облик, если бы, я говорю, это оказалось возможным в первое время, то, само собой разумеется, эта самая государственная “независимость”, кажущаяся, была бы новым несчастьем для народов Узбекистана.

Я уже об этом частично говорил, когда давал свои показания. Тогда я отвечал на вопросы государственного обвинителя. Ведь когда я сказал, что, отстав от одного берега, мы, естественно, должны были бы пристать к другому берегу, ведь я же ничего другого не имел в виду, как тот берег, на котором находятся капиталистические страны, империалистический капитал, который давит, угнетает сотни миллионов трудящихся людей. Значит, победа этой линии и в данном случае, даже в случае успеха этого черного, этого отвратительного заговора, могла быть только новыми бедствиями для трудящихся Узбекистана.

Я опозорен. Националистические организации разгромлены. Разгромлен проклятый “право-троцкистский блок”. Это—на славу нашей страны, на благо народов нашей великой родины, это—на счастье народов Узбекистана. И вот это сознание в известной мере облегчает эти последние дни моих тяжелых, невероятно тяжелых переживаний.

Гражданин государственный обвинитель, характеризуя “право-троцкистский блок” и его дела, его людей, сказал о том, что должна быть совокупная, общая ответственность всех участников этого блока за все его злодеяния. Я не могу не согласиться с таким определением гражданина государственного обвинителя. Я считаю такое определение абсолютно правильным, хотя лично я никогда до того, как пришел в тюрьму, до того, как приступил к даче показаний, не знал о существовании какого-то контактного центра, не знал о многих его злодеяниях. Я лично никогда не был ни провокатором, ни убийцей. Но какое это может иметь значение, если я оказался так или иначе участником этого блока, занимавшегося провокациями, шпионажем и убийствами, стало быть, я должен отвечать по существу за все его злодеяния.

Перед вами, граждане судьи, не только фигурировал блок, не только были продемонстрированы его дела, но прошли мы все, его участники; ваше дело, граждане судьи, определить, в какой мере каждый из нас должен нести ту или другую ответственность. Ваше дело применять или не применять в отношении к нам то суровое, но справедливое, абсолютно справедливое требование гражданина государственного обвинителя.

Я знал, куда я шел, когда разговаривал с Рыковым, когда разговаривал с Бухариным, хотя многие вещи, открывшиеся перед моими глазами на суде, даже меня, преступника, заставили вздрогнуть, насколько гадко было это.

Разве самый факт заговора, самый факт решения вопроса о том, что правые должны прийти к власти, а буржуазные националисты получить независимость, которую они хотели получить ценой поражения Советского Союза, подготовкой этого поражения, разве недостаточен самый этот факт для того, чтобы та суровая мера наказания, о которой здесь говорил гражданин Прокурор, была целиком и полностью применена к нам?

Но тем не менее, граждане судьи, я, находясь здесь на скамье подсудимых, держа свой ответ, не могу становиться в какую-то фальшивую позу, ибо это были бы только гордые слова. Я не могу сказать, что я не прошу пощады. Я этого сказать не могу. Может быть кому-нибудь покажется, что такие слова: “не прошу пощады”—звучали бы гордо, хорошо, но не в моих устах, в устах человека, который пригвожден к позору, который сидит на этой скамье. У такого человека словам гордости нет места. Гордости неоткуда взяться! Ведь мы не войдем в историю хоть с какими-нибудь показателями службы народу, какими-нибудь благими деяниями.

Если мы войдем в историю, то мы в эту историю войдем как самые закоренелые преступники, как герои бандитских дел, как люди, продавшие и честь, и совесть. “Гордость” хорошо звучит в устах человека, настоящего человека, о котором когда-то писал великий художник, великий человек нашей земли Горький. Но в устах людей, которые либо сами были причастны к смерти, либо имели отношение к смерти Горького, в устах людей, которые привели этого человека к смерти,—эти слова в устах людей нашего типа звучат фальшиво. Да. Я был бы лгуном, если бы в этот последний час я не сказал, что я прошу пощады. Я хочу жить.

Я хочу жить потому, что я понял всю глубину своего падения, я понял всю тяжесть совершенных мною преступлений. Я вынес тяжкий урок, но зато я понял и другое. Мне кажется, что я по-настоящему понял, как должен настоящий человек, настоящий гражданин нашей великой родины служить своему народу, своей стране. И вот, поняв это, разоружившись целиком и полностью, я не могу не просить вас, граждане судьи, о снисхождении, потому что я хотел бы, если бы это было возможно, чтобы мне была сохранена жизнь. Я хотел бы в какой угодно обстановке, в какой угодно форме, в каком угодно месте, теперь или когда-нибудь, смыть тот позор, в котором я нахожусь в настоящее время.

Я прошу о жизни, чтобы, может быть, остатком своей жизни снять хоть бы какую-либо частицу тех преступлений и той огромной вины, которая имеется за мной. Я хочу жить для того, чтобы хоть как-нибудь, где-нибудь оказаться еще раз полезным нашей великой стране и служить тому великому делу строительства социализма, которому посвящены все мысли, все силы лучших людей нашего великого Союза Советских Социалистических Республик.

Картинки по запросу исаак зеленский

Следующим слово взял Исаак Зеленский

 

Председательствующий. Последнее слово предоставляется подсудимому Зеленскому.

Зеленский. Граждане судьи! Я пользуюсь последним словом не для защиты или оправдания своих тяжких преступлений. Такие преступления и такие преступники, как я, не имеют права ни на защиту, ни на оправдание.

Мои тяжкие преступления перед партией, страной и революцией привели меня на скамью подсудимых как врага народа и участника “право-троцкистского блока”. Тяжелее этого ничего быть не может.

Гражданин государственный обвинитель правильно характеризовал преступную деятельность “право-троцкистского блока” и мои личные преступления как его участника.

Я виновен в измене, в предательстве революции, в том, что служил в царской охранке, я виновен в том, что в течение многих лет скрывал от партии эти свои преступления. Я виновен в том, что в 1929 году примкнул к контрреволюционной организации правых, а через нее вошел в “право-троцкистский блок”.

Я виновен в том, что, двурушничая и маскируясь, я пробрался на высокие посты, требующие особого партийного доверия. Оказанное мне доверие я использовал для обмана партии, я вел подрывную вредительскую контрреволюционную работу, провоцируя недовольство населения Советской властью.

Гражданин государственный обвинитель, обращаясь вчера к скамье подсудимых, говорил об искренности, которая нужна от нас на пороге нашего последнего часа.

На пороге своего последнего часа я хочу прежде всего рассказать о том, как я дошел до своего падения.

Я хочу это рассказать для того, чтобы предупредить на своем примере тех, у кого еще есть шатания, у кого еще есть недовольство, колебания и скрытые сомнения в партийном руководстве и правильности линии партии. Я хочу об этом сказать не для того, чтобы оправдаться или смягчить свою участь, а для того, чтобы показать, каким путем люди скатываются на такие позорные позиции.

Что привело меня на путь измены и предательства? Мелкобуржуазное неверие в силы и победу революции. Трусость за свою жизнь и судьбу толкнули меня в молодости на предательство, на провокаторство, на службу в царской охранке. Уже этим фактом я был сломлен как человек и уничтожен как революционер. Прошлые преступления тяготели надо мной много лет, моя прошлая провокаторская деятельность обусловливала определенную оторванность мою от честных партийцев.

Трудности колхозного строительства породили во мне неверие в силы нашего рабочего класса, неверие в силы нашего государства, и это предопределило мое вхождение в контрреволюционную организацию правых. Войдя в организацию правых, я не сразу встал на путь вредительства. Я пытался протаскивать свои взгляды, проводить их в жизнь, но вредительский характер моих предложений немедленно разоблачался.

Надо было либо отказаться от своих правых взглядов и честно работать на советской работе, либо уйти в подполье, заняться вредительством, вербуя для этой цели своих сторонников. Я избрал второй путь, путь борьбы с партией и правительством, путь вредительства, который и привел меня на эту позорную скамью подсудимых. Я продолжал двурушничать, а у двурушников только один путь—путь подпольной контрреволюционной деятельности. К этой контрреволюционной работе я и скатился. Начиная с 1933 года, я встал на путь вредительства и вербовки сторонников правых. Но мне удавалось вербовать на сторону правых только тех, у кого были преступления против партии, либо карьеристов, шкурников и прочих людей. Позорный опыт моего падения показывает, что достаточно малейшего отрыва от партии, малейшей неискренности с партией, малейшего колебания в отношении руководства, в отношении Центрального Комитета, как ты оказываешься в лагере контрреволюции.

Я занимался вредительством в потребительской кооперации. Гражданин Прокурор характеризует мою вредительскую деятельность, как направленную против роста товарооборота, против развития торговой сети, как направленную к срыву нормального снабжения населения. Он прав, мне нечего прибавить, я ни одним словом не могу возразить против этого заключения. Я показал суду все участки, пораженные вредительством, проводимым мною и моими соучастниками. Я показал суду весь ущерб, причиненный государству и народу моей вредительской деятельностью. Должен сказать, что эта вредительская деятельность значительно активизировалась, начиная с 1935 года, по прямому указанию Антипова. Вредительская деятельность принесла очень большой ущерб и действительно тормозила развитие товарооборота, торговой сети и тем самым ударяла по снабжению рабочих и колхозников.

В своих показаниях я старался вскрыть очаги вредительства и методы вредительской работы в интересах скорейшей ликвидации последствий этого вредительства. Я делал это в целях того, чтобы мое саморазоблачение помогло хотя бы в небольшой доле исправить тот огромный вред, который был причинен моей вредительской деятельностью.

Я должен сказать здесь, что советская кооперация очень часто подвергалась и подвергается обстрелу со стороны буржуазных капиталистических кооператоров. Буржуазные кооператоры капиталистических стран, те, которые, подобно нам, контрреволюционерам, находятся на службе у буржуазии, пытаются дискредитировать советскую кооперацию, основываясь на нашей лживой информации, используя нашу вредительскую активность для доказательства невозможности развития советской кооперации. Я должен сказать, что, несмотря на наше вредительство, вопреки ему, вопреки нашей подрывной работе, советская кооперация росла и крепла, а с устранением нас, контрреволюционных вредителей, она пойдет еще дальше.

Мы пытались перенести вербовочную работу в низы. Мы хотели расширить свою базу в деревне, опираясь на кулацкие элементы. Я должен сказать, что сельские кооператоры наши преступные попытки быстро разоблачали, и мы находили суровый отпор со стороны подавляющей массы низовых честных, преданных Советской власти работников кооперации. Эти массы отвергали всякие попытки реставрации капитализма и нас—их носителей. Устранение вредительства, выкорчевывание всех участников нашей подлой деятельности приведет к быстрому, исключительному росту товарооборота и торговой сети.

Граждане судьи! Я должен сказать, что ужасен итог наших преступлений, ужасна наша подлая изменническая деятельность. Оценивая эту деятельность, пытаясь перейти на советские рельсы, я нахожу только одно единственное честное дело, которое мы в процессе следствия, допроса, могли сделать; это единственное честное дело, которое оказалось для нас возможным, заключается в том, что мы беспощадно, до конца разоблачили перед страной, перед революцией, перед революционным народом всю свою мерзость и преступления, всех своих соучастников и пособников, всю чудовищную преступную деятельность “право-троцкистского блока”, путь подрывной работы, на который я встал с самого начала.

Мои показания о своих преступлениях, разоблачение мною своих соучастников вытекает из сознания мною преступности, неправоты, предательства.

Тяжело, страшно тяжело чувствовать себя врагом народа, видеть и знать, что ты не прав, видеть и чувствовать, что народ против тебя, быть всегда в положении фальшивой монеты, скрываться.

Еще задолго до ареста я потерял веру в правых и видел безнадежность их борьбы. Вот почему я сразу дал откровенные показания следствию. Это единственное, что может вернуть меня к советским людям, если не для того, чтобы жить, то хотя бы для того, чтобы умереть как советскому человеку.

Провал правых был для меня давно ясен. Почему я не порвал с ними, не разоблачил себя и своих преступных сообщников? Этот вопрос законно может поставить мне и суд, и государственный обвинитель. Я должен сказать, что имея все возможности это сделать, я должен был это сделать, но я был в руках правых, делая свои преступления. Я боялся разоблачения своего прошлого. Неразоблачение бандитской шайки, невыдача своих сообщников—это показывает глубину моего падения.

Провал “право-троцкистского блока” стал для меня ясен, когда мы, правые, пытались сорвать поход на кулачество, разгром кулачества, этого последнего эксплуататорского класса. А когда этот срыв не удался, я вместе с правыми стал на путь прямой фашистской агентуры, на путь вредительства, и, тем самым, я должен признать, моя вредительская работа стала частью общего плана подрывной работы “право-троцкистского блока”, совершаемой по заданиям иностранной агентуры и имеющей целью государственный переворот в нашем Союзе.

Чудовищные дела и чудовищные преступления—образец нашей подлой право-троцкистской работы, нашего подлого право-троцкистского подполья, в котором я принимал к своему стыду, позору и несчастью участие. Должен однако заявить, что и для меня, участника этого подполья, многое из того, что выяснилось на процессе, было ново, неизвестно, ошеломило меня.

Разговоры вождя правых Бухарина о предательстве и преступности провокаторов, шпионов не имеют цены, ибо, Бухарин, вы сам первоклассный мастер этого дела, вы показали цепь преступлений и измен против партии и правительства своими делами, своим поведением на суде. Мы щенки перед вами. Вы, Бухарин, хотите быть чистеньким. Вам это не удастся. Вы войдете в историю вместе с нами, с тем позорным клеймом, которое написано на лбу у нас всех. Я слышал здесь выступления и на предварительном следствии и последние слова троцкистов и бухаринцев. Я ожидал, что они действительно разоблачатся до конца. Я ожидал, что троцкисты и бухаринцы откроют здесь еще одну страницу своих преступлений против Советской власти, против партии, против Ленина, преступлений, совершенных в 1921 году. Они должны были это сделать уже из-за одного того, чтобы разбить легенду о том, что в 1921 году нападение Троцкого представляло из себя какую-то легальную дискуссию.

Ничего подобного! Я, пользуясь здесь предоставленным мне последним словом, сделаю это за них. Я хочу помочь суду и следствию в раскрытии этих преступлений. Я хочу осветить факты, бросающие яркий свет на деятельность троцкистов против партии в 1921 году. Факты эти мало известны общественности.

Я утверждаю теперь в свете событий 1918 года, вскрытых следствием здесь на суде, что в 1921 году партия имела дело не с дискуссией, а с заговором. Я утверждаю это на основании следующих данных. Выступления в Москве в начале 1921 года троцкистов, бухаринцев вроде Богуславского, Дробниса, Сосновского, Рафаила и других меньшевиков, вошедших тогда в партию, и меньшевиков, оставшихся вне партии, продолжавших выступать легально, как меньшевики, выступления контрреволюционеров. блокирующихся вокруг Троцкого,— ничем друг от друга не отличались и все они носили кронштадтский характер.

Все эти антипартийные, антисоветские элементы выступали солидарно, развивая в январе—феврале 21 года бешеную активность, используя продовольственные и топливные трудности, выступали против ЦК и Ленина, пытаясь организовать стачки, пытаясь вывести рабочих на улицу. Я не имею сейчас времени, мое положение не позволяет подробно останавливаться на этом.

Я об этом говорю только потому, что сами те, которые пытались спровоцировать рабочих на стачки, которым частично это удалось, пытались проникнуть в Хамовнические казармы, овладеть оружием и увлечь за собою красноармейцев. Попытка эта не удалась. Эти факты и документы имеются в архиве Московского совета и Московского комитета партии.

Одновременно с провалом этой попытки был раскрыт заговор в стрелковой дивизии в Замоскворечье—белогвардейско-офи-церско-меньшевистский заговор. По подозрению в причастности к этому заговору был снят командующий войсками Московского военного округа бывший артиллерийский поручик и личный ставленник Троцкого Петряев.

Троцкий возражал тогда против снятия Петряева именно потому, что он знал о причастности Петряева к заговору. Теперь можно с уверенностью сказать, что Троцкий тогда использовал свой двурушнический метод: формально оставаясь на позициях Октября, он группировал внутри партии своих сторонников для того, чтобы взорвать партию изнутри. Я это утверждаю. Я утверждаю также, что вооруженной силой этого намечавшегося переворота был военный заговор.

В этих условиях попытка проникнуть в Хамовнические казармы была сигналом к началу действия заговорщиков. Об этом вы, господа троцкисты и бухаринцы, умолчали. Я уверен, что подробное расследование фактов даст богатый материал об этом заговоре и покончит с легендой, что в 1921 году имела место простая дискуссия. Как участник “право-троцкистского блока”, я не могу не нести ответственности за его подлую, изменническую, разбойничью деятельность. Я также несу ответственность за те преступления, которые совершал лично сам.

Моя вина усугубляется еще и тем, что я долго обманывал партию, ее доверие, я пробрался на высокие, ответственные посты. Нечего говорить о том, что я раскаиваюсь. Доказательством этого раскаяния являются те показания, разоблачения себя и своих соучастников, которые я дал суду и следствию.

Я говорю последнее слово. Вероятно, это будет последнее слово в моей жизни. Мне трудно просить и ждать, чтобы моим словам поверили. Но я заявляю суду: я не знал, не принимал участия, я отмежевываюсь от таких преступлений, как подготовка переворота военным заговором, я не знал преступного решения центра об убийстве Кирова, не знал о шпионских делах и о связях и не имел отношения к иностранным разведкам, не имел никакого отношения к переговорам с иностранными государствами об отторжении от Союза национальных республик и окраин, я не имел также отношения к террористическим актам, которые проводились Ягодой и другими. Это видно также и из материалов следствия.

Я это говорю не для того, чтобы снять ответственность за эти преступления. За эти преступления я не могу не нести ответственности, так же как Бухарин, и Рыков, и непосредственные исполнители этих злодеяний. Я знаю, что на мне лежит печать и этих позорных дел, как на участнике “право-троцкистского блока”, и ничто с меня не снимет этой позорной печати.

Мои преступления перед партией, перед страной и перед революционным народом велики. Именно поэтому я не вижу никаких мотивов, никаких оснований искать обстоятельств, смягчающих мое преступление и вину. Мое раскаяние и признание моих преступлений пришли слишком поздно. Они имели бы цену тогда, если бы я сделал их до ареста. Вот почему я не смею просить о смягчении моей участи. Приговор пролетарского суда я приму как должное возмездие Социалистического государства, народа и партии за мои преступления.

Картинки по запросу акмаль икрамов

За Зеленским слово взял Акмаль Икрамов

 

Председательствующий. Последнее слово имеет подсудимый Икрамов.

Икрамов. Граждане судьи! Я отказался от защитительного слова не потому, что я не хотел себя защищать. Если бы я сказал, что я могу защищать и не стал бы защищать себя, это было бы форсом или продолжением фарисейства, двурушничества, которыми я болел до своего ареста, до дачи показаний. Сейчас не такой час, не такая минута, чтобы я сейчас мог форсить или еще продолжал бы фарисействовать и двурушничать.

Я не мог найти не только доводов, но даже слов для оправдания и защиты своих преступлений. Едва ли такие преступники, как участники право-троцкистского националистического блока, и не только участники, но и активные участники, каковым являюсь и я, могли бы найти на каком угодно языке слова для своей защиты.

Вот почему я вынужден был отказаться от защиты. Тем более я не могу себя защищать, что я не политический младенец, и не человек, выживший из ума, как говорят, “старая галоша”; я ни то и ни другое. Я половину своей жизни (мне 40 лет), жил политической жизнью — 20 лет, поэтому неопытность и младенчество я не могу привести в качестве своей защиты. Я не могу и не хочу прятаться за спину Бухарина или еще кого-нибудь. Это не хвастовство. Я может быть теоретически неграмотен, но в политических вопросах разбирался и разбираюсь не хуже Бухарина. Это я говорю не для похвальбы, а для усугубления и раскрытия своего преступления, вот почему я это говорю.

Когда я говорил здесь о вербовке меня со стороны Бухарина или о тех указаниях, которые я получал от право-троцкистского центра через Бухарина или Антипова, этим я никак не хотел, отнюдь не хотел свалить свою вину на кого-нибудь другого. Нет, я только устанавливал факты своего участия и получения отдельных заданий, которые давали правые руководители нам, участникам право-троцкистского националистического антисоветского блока.

Я в своем показании и на предварительном следствии, и здесь, ничего не утаив, все сказал. Я несу ответственность, но не только за преступления, которые я делал или делала националистическая контрреволюционная организация, существовавшая в Узбекистане. Я также полностью несу ответственность за те действия “право-троцкистского блока”, как шпионаж или злодейское убийство таких знаменитых людей Советской страны, как Алексей Максимович Горький, Куйбышев, Менжинский и участие в убийстве Сергея Мироновича Кирова. Но, тем не менее, это меня облегчает, что я как участник этого заговора, активный участник, полностью несу ответственность по всем тем пунктам, которые были здесь опубликованы, как выражение этих преступлений в Уголовном кодексе, так и по тем фактам, которые были раскрыты на судебном заседании.

Контрреволюционная организация, существовавшая в Узбекистане, руководимая мною, сблизившаяся с “право-троцкистским блоком”, называлась “националистической”. Это название “националистическая” может быть некоторым говорит о том, что как будто бы эти люди хотели делать что-то в пользу нации, но они предавали интересы своего народа. Я тогда понял, до какой глубины я пал, до какой глубины дошли мои падения. Посмотрите, националисты как будто бы хотели работать в пользу нации, но на самом деле что получилось?

 На самом деле они вредили коммунальному хозяйству, они вредили народу, вредили в улучшении бытовых условий, вредили и по сельскому хозяйству для того, чтобы подорвать мероприятия Советского правительства, Коммунистической партии, в то время как Советское правительство, Коммунистическая партия улучшали благосостояние нации. Националисты на словах добивались “независимости”, а на самом деле они добивались зависимости. Националисты, которые добивались “независимости”, били по карману трудящихся, по их благосостоянию.

Этот позор перед судом, перед трудящимися никак нельзя оправдать, нельзя оправдать перед народом Узбекистана, в особенности.

Здесь гражданин государственный обвинитель сказал в ярких словах о росте благосостояния культуры народов Советского Союза. Я думаю, я убежден, что одним из ярких примеров этому может быть Узбекистан, в особенности по темпам его роста.

Мы являлись только тормозом, только помехой этому росту. Без нас этих успехов Узбекистан добился бы в еще больших размерах, добился бы еще лучших успехов.

Все знают, что в Узбекистане до революции часто свирепствовал голод, свирепствовала малярия и люди вымирали от этой и других болезней. Умирали люди от голода, от малярии и все это ликвидировала только Советская власть.

Наша националистическая контрреволюционная организация только увеличивала эти болезни, приводила к голоду и вымиранию. И вот поэтому моя вина, мои преступления особенно тяжки.

Националисты хотели затопить Узбекистан в крови рабочих и дехкан. Хотели они как будто “независимости”, но логика борьбы довела бы до того, что “независимость” эта превратилась бы в зависимость.

Теперь узбекский народ, как и все народы Советского Союза, ни от кого не зависит; он зависим только от своей коллективной воли, коллективного решения, только в этом он зависим, а в остальном он независим.

“Право-троцкистский блок” хотел отнять независимость и отдать узбекский народ в зависимость империалистических государств, в зависимость бекам, баям, плутократам, тунеядцам. Хорошо, что “право-троцкистский блок” не победил. Если бы “право-троцкистский блок” победил, то на следующий же день была бы настоящая резня, сейчас же начались бы распри между троцкистами и правыми, находившимися в той же Украине, Белоруссии, Узбекистане и других республиках. Идеология правых, если она осталась, это—реставрация капитализма. Идеология националистов,— это идеология кулаков, идеология капиталистов.

И, несмотря на это, произошло такое объединение. Несмотря на такую беспринципность, нашлись принципы объединения. Это еще усугубляет позор участников этого “право-троцкистского блока”. Объединил нас всех один единственный принцип—это борьба против Советской власти.

Осознавая все эти преступления, все эти позорные явления, я никак не могу найти довода для того, чтобы просить пощады. Я думал о том, что я тоже один из тех людей, которые давали показания не через 8— 10 месяцев, как некоторые говорили,—я дал показания на 6—7-й день следствия. Я думал, может быть, это облегчит мои преступления. Все мотивы просить о пощаде у меня выпали. Я перед арестом держал себя очень преступно. Здесь люди говорили, что к ним было доверие, было хорошее отношение со стороны партии и правительства. Услышав это, мне стало очень тяжело, это для меня было самым худшим, самым большим внутренним наказанием, когда люди говорили о доверии.

Что я должен сказать, чтобы оправдать то доверие, которое было ко мне проявлено со стороны руководителей партии и правительства? Вместо того, чтобы оправдать доверие, я злоупотреблял этим доверием.

В 1930 году, когда Зеленский поставил вопрос о снятии меня с работы в Узбекистане, Зеленский получил указание от ЦК, чтобы все материалы, обвиняющие Икрамова, дать Икрамову, ознакомить Икрамова с ними. ЦК полностью выражал мне доверие. Прошел один-полтора месяца. Получаю другую телеграмму, из которой узнаю, что для того, чтобы поддержать Икрамова, ЦК утвердил его секретарем Средазбюро ЦК ВКП(б). Вместо того, чтобы ответить искренностью на это доверие, я двурушничал. Как теперь я могу защищаться, какие слова я могу привести для своей пощады, какие доводы?

Об этом я рассказал кстати. Не знаю, было ли кому-нибудь, сидящим здесь со мной на позорной скамье подсудимых,—было ли этим бывшим людям оказано такое доверие, как мне перед моим арестом.

Перед тем, как меня арестовать, мне показали кучу материалов Наркоману дела. Это—показания людей, данные в 1937 году, это—материалы, касающиеся меня. Читай и скажи, что правильно, что нет. Я должен сказать, что в этом отношении очень внимательным ко мне был Николай Иванович Ежов, который 4 раза со мной разговаривал. А я что сделал? Начисто все отрицал. Поэтому этот позор никак не может смягчить того обстоятельства, что я на 6-й или 7-й день одумался и стал давать чистосердечные показания. Это ни в коем случае не уменьшает и не облегчает в какой-либо степени мое падение.

Дальше я вам скажу, что я никак не хочу прикрываться Бухариным или “право-троцкистским блоком”, но я должен сказать, что наша националистическая программа значительно обогатилась и активизировалась на контрреволюционные действия, именно, благодаря сидящим здесь со мной участникам “право-троцкистского блока” и особенно его правой части под руководством Бухарина и Антипова. Острые методы борьбы мы приняли от них и не только приняли, но давали себе в этом отчет. А они нас подгоняли, почему плохо работаем, плохо вредим, плохо организуем повстанчество и так далее. Иногда вставал вопрос: почему этот новый пункт появился в нашей борьбе с партией? Обычно отвечали, что логика борьбы требует сейчас применения этого метода. А логика борьбы привела нас к тому позору, от которого, будем мы живы или умрем, все равно освободиться мы не сможем. Нам дано совершенно справедливое звание врагов народа, предателей родины, шпионов, убийц.

От этих позорных пятен мы никак не сможем уйти.

Я, в связи с этим, граждане судьи, должен сказать, что когда я раскаялся, когда понял всю тяжесть своих преступлений, для меня было очень тяжело прийти сюда и всенародно, перед судом, отвечать за свои преступления. Знаете, когда совесть заговорит, тогда встать перед народом и смотреть ему в глаза очень тяжело. Когда я давал показания, я очень боялся увидеть сидящих здесь людей.

Полностью признавая все преступления, совершенные мною и совершенные националистической организацией в Узбекистане, которой я руководил, признавая свои преступления как участника “право-троцкистского блока”, я все, что знал, раскрыл, всех участников преступлений назвал и сам себя разоружил. Поэтому, если что можно сказать в свою пользу, прося о защите, о пощаде, так это то, что я сейчас— раздетый человекоподобный зверь. Я полностью обо всем, что знал, сказал. Я выбросил весь тот гной, который у меня был внутри. И мне сейчас стало гораздо легче. Я подумал, что если перед судом все это расскажу, народ об этом будет знать, будет знать, что этот Икрамов хоть в последнее время своей жизни ушел и отрекся от той позиции, которой название предательство, шпионаж, враг народа и родины, вот от этой позиции он ушел и умер честным советским гражданином, это меня сильно облегчает. Если это так и будет, то для меня представляет некоторое утешение.

Я только недавно понял, как тяжело быть врагом народа. Тяжело тем более быть врагом такой родины, какой является Страна советов.

Я все это говорю не для защиты своей поганой шкуры. Я это говорю, чтобы каждый гражданин Советского Союза знал, какими преступниками являемся мы, куда вели и хотели вести националисты народы Узбекистана. Наш путь был путь угнетения, путь закабаления народов Узбекистана.

Путь, к которому ведет Коммунистическая партия—это путь свободной, путь зажиточной, культурной, сытой жизни. Я говорю это, чтобы все знали, что буржуазный националист говорит о нации только для обмана народа, чтобы ни один националист, оставшийся еще не раскрытым, не мог спекулировать на национальных моментах в Узбекистане. Вот почему я здесь о всех своих преступлениях рассказал и подробно о них говорил на предварительном следствии.

Любой приговор суда я буду считать совершенно справедливым и правильным. Но я хотел бы попросту сказать—не хочется умирать, тем более не хочется умирать врагом народа, а я хочу в любом месте, где угодно, искупить то тяжкое преступление, которое я совершил с этой компанией.

Председательствующий. Подсудимый Раковский.

Раковскии. Гражданин председатель суда, граждане судьи! Я с величайшим и напряженным вниманием следил вчера за обвинительной речью Прокурора Союза не потому, что я намерен был входить с ним в пререкание. Этого намерения у меня нет. Я признался во всех преступлениях. Какое значение имело бы для существа дела, если бы я здесь перед вами стал бы устанавливать факт, что о многих преступлениях и о самых ужасных преступлениях “право-троцкистского блока” я узнал здесь на суде и с некоторыми участниками я познакомился впервые здесь? Это не имеет никакого значения. Я связан с “право-троцкистским блоком”, конечно, в рамках, предусмотренных Уголовным кодексом, той солидарностью и политической и юридической, которая вытекает из моей принадлежности к этому блоку.

Я, как каторжник, прикованный к своей галере, прикован к “право-троцкистскому блоку” тяжелой цепью своих преступлений. Я являюсь участником подпольной контрреволюционной троцкистской организации до последнего времени, до моего ареста. Я являюсь активным участником “право-троцкистского блока”. Я совершил тягчайшие преступления перед государством. Я—двойной шпион. В 1924 году я вступил в преступные связи с “Интеллидженс Сервис”, а в 1934 году—в преступные связи с японской разведкой. В 1927 году я вел переговоры с некоторыми правыми французскими капиталистическими кругами, цель которых, в последнем счете, опять-таки была направлена против Советского Союза.

 В 1935 году я воспользовался пребыванием в Москве французского министра Лаваля, приездом с ним французских журналистов для того, чтобы в разговоре с одним из них (я его назвал) попытаться помешать, сорвать франко-советское сближение. Я вам, граждане судьи, докладывал относительно письма Троцкого от июля 1934 года, в котором он говорил о необходимости изолировать в международном отношении Сталина, то есть усилить, укрепить капиталистическое окружение вокруг Советского Союза. Я принадлежал к так называемой “пятой колонне”, о которой говорил вчера Прокурор, и заслуживаю всех тех проклятий, которые несутся теперь со всех уголков Советской земли против нас, находящихся здесь на скамье подсудимых, проклятий, может быть слабым отражением которых явилась обвинительная речь Прокурора, как бы она ни была сурова и остра против нас.

Граждане судьи! Я разделяю сожаление государственного обвинителя, что здесь на скамье подсудимых наряду с нами нет врага народа Троцкого. Картина нашего процесса теряет и в полноте, и в глубине от того, что отсутствует атаман нашей шайки. Никто не заподозрит меня, что я говорю это, исходя из желания эгоистического, из низменного побуждения—переложить на Троцкого часть той вины и той ответственности, которую я несу сам. Я старше Троцкого—и по возрасту, и по политическому стажу, и вероятно, не меньше у меня политического опыта, чем у Троцкого. Я сожалею об его отсутствии здесь по соображениям политического характера. Я жалею, потому что отсутствие Троцкого на скамье подсудимых означает продолжение его активности, как бы он ни был ограничен, а это представляет опасность, как бы она ни была мала, опасность для международного рабочего движения. Правда, что Троцкий и за мексиканским меридианом не укроется от той полной, окончательной, позорной для всех нас дискредитации, которую мы здесь выносим.

Этим можно было бы и исчерпать все, что касается, в сущности, до правовой, юридической стороны моего дела, и я отказался бы даже от своего последнего слова, если бы я не считал необходимым в свою очередь, после того, что было сказано здесь Прокурором, постараться указать на исключительное политическое значение данного процесса. Но мне кажется, что гражданин Прокурор обратил внимание только на одну сторону дела. Да, он подчеркнул чудовищность тех преступлений, которые мы совершили, но я хотел бы обратить внимание, граждане судьи, что чудовищность еще здесь заключается в том, кем совершены эти преступления. Кем совершены шпионаж, вредительство, диверсии, террор, убийства? Они не совершены кандидатами уголовной хроники, которые живут в трущобах или в подвалах. Преступников, которые находятся здесь, нужно было извлекать из Дома правительства.

 И вот, тот вопрос, который возникает и которому я чувствую необходимость, как один из участников, найти ответ, это есть вопрос, каким образом бывшие члены ЦК, бывшие члены правительства, бывшие полпреды очутились здесь? Какой вид безумия привел их на эту скамью политического бесчестия? Я думаю, что это тем более необходимо, что такой вопрос встает перед всеми и все ищут объяснения. Я укажу на очень ходячее объяснение.

Ведь это не первый процесс. Я помню, в связи с другими процессами, как отвечают на этот вопрос. Удовлетворяются тем шаблонным буржуазным поверхностным объяснением, которое говорит, что все революции кончают тем, что пожирают своих детей. Октябрьская революция, мол, не ускользает от этого общего закона исторического фатализма.

Это—смешная, необоснованная аналогия. Буржуазные революции кончали,— вы меня извините, если я привожу некоторые такие теоретические аргументы, но имеющие значение для данного момента,—буржуазные революции действительно кончали, пожирая своих детей, потому что они должны были, после того, как побеждали, расправиться со своими союзниками из народа, со своими революционными союзниками слева.

А пролетарская революция, революция класса, революционного до конца, когда она применяет то, что Маркс называл “плебейские методы расправы”, она их применяет не к передовым элементам, она их применяет к тем, которые стоят на пути этой революции или которые, как мы, были с этой революцией, шли известное время вместе, а потом вонзили ей кинжал в спину.

И вот на этот вопрос хочу дать ответ я, как активный троцкист, как ближайший друг, личный друг Троцкого (Прокурор установил, что дружба продолжалась 34 года), как человек, который после того, как многие возвратились (правда, двурушничая) в партию, продолжал еще долгие годы вести открытую борьбу против партийного руководства. Позвольте мне поделиться в этом отношении своими соображениями.

Граждане судьи! Почему я действительно оказался против своей партии и докатился, в конце концов, до положения преступника? Что такое представляли мы, троцкисты, в партии? Мы были то, что называется инородным телом в живом партийном организме. Троцкий вступил в партию большевиков всего за несколько месяцев до Октябрьской революции, его идеология формировалась в борьбе с большевизмом.

Я вступил в партию в конце 1917 года, после того, как в течение больше четверти столетия принадлежал ко II Интернационалу, развивавшемуся при совершенно особых условиях, в условиях мирного развития капитализма, и хотя я принадлежал к его левому крылу, был проникнут его оппортунизмом. Если вы проследите историю других троцкистов, если я возьму для примера Радека, Пятакова, Преображенского, вы найдете у них всех и до Октябрьской революции, и после Октябрьской революции ряд значительных уклонов.

И нужно сказать, что с первого же момента, мы, троцкисты, приняли на себя роль антагонистов партийного руководства. С первого же момента. Брест-Литовск. Я не буду здесь ссылаться на те показания (вы их знаете), которые устанавливают роль Троцкого во время Брест-Литовска. Профсоюзная дискуссия. Что это такое было? Это была проверка сил. Обвиняемый Зеленский здесь приводил факты, которые может быть откроют, что там была в общем другая попытка, только, насколько мне помнится, все лица, которых он упоминал, не принадлежали к троцкистской фракции, они принадлежали к так называемой децистской фракции, фракции демократического централизма. Мы терпим поражение и немедленно принимается ориентация на иностранные государства. Достаточно только напомнить вам факт, который был здесь установлен, мы терпим поражение в 21 году на профсоюзной дискуссии. Партия в своем стремлении укрепляет внутреннее единство, выводит целый ряд троцкистов из Центрального Комитета.

В 1921 году Троцкий дает уже первую директиву о создании преступной связи с немецкой разведкой. В 1926 году—вторая директива. Первая директива дана Крестинскому, вторая директива дана Розенгольцу. В конце 1924 года ко мне является вербовщик “Интеллидженс Сервис”,—ведь я его мог спустить с лестницы, потому что он действовал посредством шантажа. Но когда он заявил: “Вы не забывайте, что мы дали для вас агреман потому, что мы узнали, что вы троцкист”, это уже затронуло троцкистскую фибру. Тогда я ему не дал ответа, поговорил с Троцким. Мы знали, в каком мы находимся положении. Меня тогда должны были снять из Украины, некоторых вывели из состава ЦК. Смирнова сняли из Сибирского ревкома, Радек и Пятаков тоже на отлете, а Троцкий говорил, что он в ближайшее время, в ближайшие дни должен уйти из Ревсовета, если не хочет, чтобы его оттуда ушли с треском.

Я сопоставляю эти факты для того, чтобы было ясно. В 1926 году мы уже входим в связь с иностранной разведкой. В 1927 году становится очевидным, что мы терпим поражение и что это уже будет поражение, после которого никакой маневр не удастся, потому что до этого поражения зиновьевско-троцкистская оппозиция держала руки по швам перед партией и оставалась в партии, продолжая работать против партии, и что самое позднее—на XV съезде партии мы будем исключены, во всяком случае, если не все мы, то Троцкий. Тут уже мы должны были перейти к конспирированной обстановке. После этого я уезжаю во Францию. В августе, сентябре месяце, я веду переговоры об объединении оппозиции и о том, что мы можем получить от известных французских кругов для нашей победы.

Я не буду рассказывать историю троцкизма, она известна. Я хочу сказать только о создании “право-троцкистского блока”. Создание “право-троцкистского блока”—это, если можно так назвать, “брак по расчету”, каждый приносит свое приданое. Мы, троцкисты, приносим наши связи с международной разведкой, правые приносят свои кадры. свои связи с националистически-меньшевистскими, эсеровскими и другими элементами, свои связи с кулачеством. Конечно, кроме этого основного нашего капитала каждый еще может кое-что дать. Мы не останавливались перед вероломством, перед обманом, изменой, подкупом, убийством при помощи яда и револьвера вместо традиционного кинжала.

Я не буду говорить о какой бы то ни было идеологии этого блока. Вы слышали здесь платформу моего соучастника по процессу Н. И. Бухарина. Это есть, конечно, восстановление капиталистических отношений в два скачка, через открытый шлюз для свободной внешней торговли, через возвращение кулачества, через ликвидацию колхозов. через широко открытые двери для концессионных капиталов. В чрезвычайно быстрый период мы рассчитывали добиться полного торжества капитализма.

Наша идеология, конечно, была идеологией контрреволюционной. Мы хотели опереться на элементы, которые уже осуждены были пятилетками, элементы, которые выметены, вычищены. Конечно, ничего удивительного нет, когда эти старые обломки обрушились и мы оказались под развалинами этих обломков.

 Я думаю, что этого недостаточно. По-моему, нет примера, когда бы политические люди, люди, которые имеют известное политическое прошлое, опыт и так далее, давали бы доказательство такой наивности, такого самообольщения, таких иллюзий, которые имели бы над ними власть. Да ведь это же бред. настоящий бред, сумасшедший бред так думать, а мы думали. Мы думали, что мы можем нашими ничтожными силами, не только не имея опоры, но имея против себя рабочий класс, имея против себя партию,— мы думали достичь каких-нибудь результатов. Это—бред, рассчитанный на какую-нибудь внешнюю помощь. Бред в каком смысле? Эта внешняя помощь использует нас, а потом выбросит. Мы из политической силы превратились в орудие.

Бред во всех отношениях. Наше несчастье в том, что мы занимали ответственные посты, власть нам вскружила голову. Эта страсть, это честолюбие к власти нас ослепило. Одной “идеологией” этого нельзя объяснить. Эти два момента, вместе взятые и действующие совместно, привели нас на скамью подсудимых.

Мы считали себя людьми, посланными провидением, утешались тем, что нас позовут, что мы необходимы. Это говорили и троцкисты, это говорили и правые. Мы не заметили, что мимо нас прошло все развитие Советского Союза, мимо нас прошла мирная революция, преобразившая нашу деревню, мимо нас прошел этот колоссальный рост культурного и политического уровня народных масс и создание новых кадров государственных людей из стахановцев. Все это прошло мимо нас, мы этого не заметили.

Отрезвление должно было наступить. Я может быть несколько противоречу речи Прокурора, но считаю, что “право-троцкистский блок” был обречен на разложение. Это, конечно, не снимает с блока ответственности за совершенные преступления.

Никакого политического будущего перед нами не было. Отрезвление для многих еще не началось, потому что оно началось уже после того, как нас арестовали.

Граждане судьи! Я рассказал все, что мною было совершено, не скрыв и не утаив ни одного факта. И во время судебного следствия, предварительного следствия, и во время суда (мне кажется я не ошибусь, если скажу) я не был уличен ни в одном противоречии и в сокрытии какого-нибудь факта.

Я считаю, что это есть доказательство того, что я перед вами полностью и целиком обнажился, полностью и целиком себя разоблачил.

Я обращаюсь к вам с одним словом, которое никогда не сорвалось бы с моих уст, если бы это был другой суд. Но я обращаюсь к вам с этим словом потому, что в вашем лице я вижу советский суд, пролетарский суд. Это—слово о пощаде. Вчера государственный обвинитель в известном смысле облегчил мне эту задачу, поскольку он не требует применения ко мне высшей меры наказания. Но я должен сказать, что в той градации минимума и максимума, которая была упомянута гражданином Прокурором, есть известный предел, который заходит за пределы моего возраста. Я хочу на это указать только для того, чтобы при применении ко мне соответствующих статей закона вы учли это обстоятельство и сообразовали ваше решение, так сказать, с физиологическими пределами обвиняемого, который находится перед вами.

Граждане судьи! С юного возраста я выполнял честно, верно, преданно свой долг солдата дела освобождения труда. За этой светлой полосой наступила черная полоса моих преступных деяний, измены отечеству, черная серия преступлений, которую я вам сегодня вкратце резюмировал. Я вам сказал все, что я знал, я все рассказал, ничего не скрыл, ничего не утаил, я глубоко и искренне раскаиваюсь и прошу дать мне возможность хотя бы самым скромным трудом в любой обстановке искупить хотя бы ничтожную часть моей вины. Я кончил.

Председательствующий. Последнее слово имеет подсудимый Розенгольц.

Розенгольц. После той характеристики, которая была мне дана в обвинении, мне хочется в моем последнем слове, в моем последнем обращении к людям напомнить самому себе, а также и другим о тех страницах моей жизни, которые я могу назвать хорошими и которые не вызывают подозрения ни с чьей стороны. Прежде всего, несколько слов о моей биографии. Я тем более хочу об этом сказать, что никогда до этого ни воспоминаниями, ни мемуарами не занимался.

В самые ранние детские годы я был воспитан профессионалкой социал-демократом.

Мои самые ранние воспоминания—это обыски жандармов. Уже в десятилетнем возрасте моя детская рука была использована для того, чтобы ночью прятать, а утром вынимать нелегальную литературу оттуда, куда не могла проникнуть рука взрослого.

Я вступил в большевистскую партию, когда мне было всего 15— 16 лет. Мой первый арест был тогда, когда мне было 16 лет. Когда мне было 17 лет, я был выдвинут большевистской группой в качестве кандидата на объединенный съезд партии под кличкой “Степана”, под которой я работал.

В тяжелые годы царской реакции я не отходил от партии. В период империалистической войны я защищал активно большевистские пораженческие позиции. Проводил, в частности, в Москве отпор Чхеидзе, я был, в частности, одним из организаторов и председателем собрания рабочих представителей в Москве, которое было в 1915 году. Во время трамвайной забастовки захватили зал городской думы, для проведения мероприятий по поддержанию этой трамвайной забастовки.

Не думайте, что я занимаюсь бахвальством, но все-таки мне хочется вспомнить то, что было хорошего в моей жизни, безусловно хорошего.

В Октябрьскую революцию я привел к Моссовету первую войсковую часть—самокатный батальон. Мне кажется, что я активной своей ролью и в качестве члена революционного комитета могу быть более или менее удовлетворен.

 В период гражданской войны Центральный Комитет партии командировал меня из одной армии в другую на более тяжелые участки. Доверие ЦК ко мне тогда нашло выражение хотя бы в том, что мне выдан был мандат Лениным и Свердловым, по которому мне было предоставлено единоличное право исключения из партии. Это было в 1918 году. Я могу сказать, что доверия, предоставленного мне этим мандатом, я тогда не нарушил. Я направлялся непосредственно Владимиром Ильичом в ряд армий—и в 7-ю, и в 13-ю, и на ленинградский фронт, и на южный фронт.

Я с теплотой вспоминаю то отношение, которое встречал всегда со стороны Владимира Ильича при приездах в Москву с фронта. Я вспоминаю ту огромную поддержку, которую всегда в гражданской войне оказывал мне Сталин. Я вспоминаю хотя бы то, что в период борьбы в 13-й армии на подступах к Туле Сталин по своей инициативе настоял на том, чтобы из армии был удален Пятаков с тем, чтобы я был руководителем армии на этом важнейшем участке. Я вспоминаю, что в 7-й армии у Ленинграда Сталин за месяц до наступления Юденича, приехав по поручению Владимира Ильича, защитил меня от той кампании, которая велась против меня в ряде стратегических споров, и настоял (я это считаю необходимым отметить, потому что это имеет некоторое значение и историческое, этот факт мало известен),—Сталин настоял и провел командирование и направление под Ленинград значительных войсковых частей, которые пришли как раз перед самым наступлением Юденича. Если бы Сталин этого тогда не провел при поддержке Владимира Ильича, наступление Юденича встретило бы совершенно иную картину.

Если я вспоминаю эти отдельные эпизоды гражданской войны, если я вспоминаю с удовлетворением свою работу в армии, то я это привожу не для смягчения приговора. Я хочу объяснить причину. Простая человеческая причина: после того, что пришлось пережить, после чувства позора, испытанного на этом процессе, после совершенных чудовищных преступлений, нет стимулов и желания просить о смягчении приговора.

Я говорю это не для красного словца. Это не значит, что я не расстаюсь с болью с прекрасной Советской землей. Мы сейчас имеем прекрасные новые всходы, новое поколение, воспитанное большевистской партией. Мы имеем такой подъем в Советском Союзе, какого не имеется нигде в мире. Боль расставания усугубляется тем, что мы имеем уже совершенно реальные результаты социалистического строительства. Впервые имеем жизнь, полнокровную жизнь, блещущую радостью и красками.

Миллионы, десятки миллионов людей, дети и граждане Советского Союза, в том числе и мои дети, поют песню — “Хороша страна моя родная... нет такой другой страны на свете, где так вольно дышит человек”. И эти слова я повторяю—узник,—я повторяю эти слова: нет такой страны на свете, где был бы такой энтузиазм в труде, где звучал бы такой веселый, радостный смех, где раздавалась бы такая вольная песня, пляска, где была бы такая прекрасная любовь. И я говорю: прощай, страна моя родная! Я хочу, чтобы мне поверили. Мне ничего не нужно ни от суда, ни от людей. Я не хочу и не могу допустить ни одного слова неправды в этом моем последнем обращении к людям.

Ни один человек в мире не принес так много горя и несчастий людям, как Троцкий. Это—самый грязный агент фашизма. Прав Прокурор, прав Раковский, когда говорили, что здесь на скамье подсудимых, в первую очередь, недостает Троцкого.

Троцкизм—это не политическое течение, а беспринципная, грязная банда убийц, шпионов, провокаторов и отравителей, это грязная банда пособников капитализма. Такую функцию троцкизм выполняет везде, во всех странах, в том числе и в Советском Союзе.

Урок и вывод этого процесса для миллионных масс Советского Союза заключается, в первую очередь, в безусловной чистоте генеральной линии большевистской партии. Беда и несчастье тому, кто отходит хотя бы в малейшей степени от генеральной линии большевистской партии. Я хочу, чтобы вы мне поверили, поверили в искренность произносимых мною сейчас слов.

Я говорю: да здравствует, процветает, укрепляется, великий, могучий, прекрасный Союз Советских Социалистических Республик, идущий от одной победы к другой, над которым сияет прекрасное солнце социализма!

Да здравствует большевистская партия с лучшими традициями энтузиазма, геройства, самопожертвования, какие только могут быть в мире, под руководством Сталина! В неизбежном столкновении двух миров победит коммунизм. Да здравствует коммунизм во всем мире!

ПРЕДСЕДАТЕЛЬСТВУЮЩИЙ:

Армвоенюрист В. В. Ульрих,

Председатель Военной Коллегии Верховного Суда Союза ССР

СЕКРЕТАРЬ:

Военный юрист 1-го ранга А. А. Батнер"

Так завершалось произнесение речей обвиняемыми.Они вели себя по разному, кто то требовал сохранить жизнь, другие смирились, третьи отрицали самые тяжкие обвинения.

Главари  право-троцкистского блока готовились произнести свои последние речи вечером 12 марта