Явление советского Черноморья в постсоветской Черногории

На модерации Отложенный

Маленький черногорский посёлок на берегу залива – поменяй всего одну букву, и получится «черноморский». Прилетаешь сюда на большом современном самолёте, и вдруг проваливаешься в пыльное и жаркое морское лето из детства.

...Сухая трава, затоптанная набережная – во многих городках и посёлках на черноморском и азовском побережье была такая же полоска разбитого асфальта вдоль моря, гордо называвшаяся набережной. Вдоль неё торчали титанические урны и монументальные фонари. Иногда её отгораживала полуразрушенная гипсовая балюстрада. Это главная артерия посёлка, по ней днём и ночью идут и идут куда-то шумные, загорелые и неторопливые отдыхающие. В моём черноморском детстве вдоль набережной ещё сидели бабульки с мешками семечек, в мешках лежали гранёные стаканчики. Бабки непрерывно разговаривали, прерываясь только чтобы опрокинуть покупателю стаканчик семечек в кулёк из газеты. У каждой бабульки свои семечки – у этой вечно подгорелые, у той в них куча мусора, у одной крупнее, зато у другой вкуснее, надо её запомнить и покупать только у неё.

Это же наш старый добрый посёлок у самого Чёрного моря со скрипящей калиткой, с увитыми виноградом двором, закрывающим его, как крыша: два пятьдесят койка, если повезёт – два за сутки, двор-скворечник, скрипучий, с хаотично настроенными сараями, с бельевой верёвкой, на которой вечно висит что-то цветное. В нём живёт десяток семей, по вечерам горелки пахнут керосином, перебивая запах молодой картошки с чесноком и укропом. В уличный душ с баком очередь. Двери не закрываются, в них колышутся вечные белые занавески, и между их складками виднеется чужой заманчивый мир.

Наш черногорский-черноморский двор закипает в восемь утра и медленно булькает весь день под крышкой. Первым прорезается младенец – громким криком он, как петух, сообщает о начале нового дня. К нему присоединяется ласковый женский голос. Где-то звенит посуда, наверху просыпается пылесос, кто-то с остервенением заколачивает что-то звонкое. И так весь день: дети, пылесос, молоток, посуда. Изредка с моря прорываются бодрые крики в громкоговоритель: отдыхающим предлагают насладиться красотами с плавучего плоского корыта, один вид которого, прыгающего по волнам, вызывает тошноту. В 8 вечера ещё блямкает стоящий рядом храм – его колокола звонят смешно и плоско, как будто кто-то бьёт поварёшкой в алюминиевую кастрюлю, - и начинается курортный вечер, тёплый и нежный. На улице всё темнее, фонари горят плохо, гуляющие по набережной заглядывают друг другу в загорелые лица.   

Наша хозяйка, с которой мы дружили в начале 80-х, – Таисия Кондратьевна. Она совсем немолода, у неё всё жёсткое и прямое: чёрно-седые волосы, нос, руки, спина, скулы, озабоченная складка между бровей, рот; кажется, она твёрдая, как деревяшка. Она редко улыбается, и мы её робеем: хозяйка – царь и бог, с ней надо дружить, поддерживать отношения, присылать зимой открытки и привозить летом гостинцы. Тогда тебе гарантирован лучший сарайчик вдали от туалета, с кроватями, где пружины ещё не растянуты до пола и лежит настоящая пуховая перина, тогда тебе можно будет рвать кужину укроп с огорода и пользоваться хозяйской стиральной машиной. 

*    *    * 

С благосостоянием страны всё становится понятно на её городском пляже. В не очень благополучной стране на пляже мусорно, многие курят, закапывая и бросая здесь же окурки, и разрешают детям писать здесь же, не отходя от лежака. В небогатой стране плохие фигуры – свисающие животы, дряблые бёдра, горбатые спины: рыбообразные мужчины, женщины из сырого теста. В небогатой стране нечасто улыбаются и не тратят себя на вежливость. Но всё это совершенно не важно, если отплыть подальше от берега – тогда становится не видно и не слышно людей, зато выступают вперёд горы, тоже совсем черноморские, сплошь заросшие кудрявым лесом – кажется, и палец туда не просунешь, хотя там и сям виднеются вылинявшие красные крыши...

На пляжах Черногории, как и в Черноморье моего детства, часто людно и мусорно. Кто первый лёг, тот и молодец, и остальные, те, кто долго выходят из дома или любят поспать, ходят мимо него, мелькают ногами у самой физиономии. Рядом непременно разместился чей-то локоть, пятка, колено. Любители солнца лежат плотно, но хаотично – сверху, подстилки, наверное, сливаются в пёстрый ковёр стиля пэчворк. Здесь, как и в нашем детстве, предлагают «горя-я-ячую кукурузу», торгуют пончиками. Это не Абу-Даби, где по пляжу ходит специально обученный человек и протирает отдыхающим очки. В моём черноморском детстве такого и в помине не было – возможно, никакого Абу-Даби и не было. Хрипит радио.

Я закрываю глаза и вспоминаю непременного старика на урзуфском пляже, древнего и худого, чёрного и кривого, как головешка, в выгоревших семейных трусах и белёсой кепке с прозрачным голубым козырьком. Весь день он неподвижно сидел посреди пляжа на складном стульчике, а рядом с ним шипело радио. Плавать он не ходил, только время от времени наклонялся и подкручивал колёсико у приёмника, и тогда к нам неожиданно прорывался какой-нибудь бравурный марш или сводка новостей, захлёбывающаяся в помехах. Тогда дед подносил к уху приёмник, крепко сжимая его скрюченными пальцами, и напряжённо вслушивался в то, что происходит в мире. Неподалёку в тени шумная компания (карты, вобла и арбуз), у них магнитофон и Алла Пугачёва со всей мощью её молодого голоса. 

*    *    * 

Дождливый день на море и в детстве, и сегодня воспринимается как личное оскорбление. Это наш, полностью оплаченный и посчитанный день – и вот, вместо того чтобы быть похожим  на предыдущие, как брат-близнец, он вдруг нагоняет серые тучи и набрасывает на окружающий пейзаж серую сетку дождя. Когда льёт в Москве, это нормально, привычно, ожидаемо, там все дни наши, они несчитаны, их не жалко, но здесь вдруг понимаешь, что этот день не повторится, не вернётся, так и останется в памяти зачёркнутый дождём, когда мы маялись, не знали, чем себя занять, вытащили на свет божий настольные игры и наконец могли себе позволить с полным правом провести  полдня в незаправленной кровати.

- Ну что? – время от времени спрашивает из комнаты кто-нибудь из нас, самый нетерпеливый.

- Ничего, - отвечает кто-нибудь, кто ближе всех к окну, - льёт.

К вечеру дождь вроде бы заканчивается, народ оживает и выползает на мокрые улицы. Весело блямкает собор, внушая надежду, мы распахиваем окна. И вдруг в них влетает знакомый с детства звук приближающегося духового оркестра – ухает барабан, звенят тарелки, и весёлый марш рассыпается по посёлку.

- Скорее, быстрее, там оркестр, бежим! – кричит кто-то из нас, и мы бросаем карты и телефоны и, как есть, лохматые, из незаправленной кровати, кто босиком, кто в обуви, несёмся по свежим тёплым лужам на набережную. И действительно: идут маленькие девчонки в жёлтом и важно машут лохматыми мочалками, а за ними – серьёзные мужчины в чёрно-белых костюмах дудят в трубы, дуют в тромбоны и валторны.

Мы идём за оркестром, будто никогда не видели большего чуда, будто нет важнее дела, чтобы не отстать, машем друг другу руками, разнесённые толпой. Зачем идём? Куда? Как долго будем идти? – это всё не имеет никакого значения, сейчас главное не отстать, не попасть никому под ноги. Марш закончен, пока духовики отдыхают, бухает барабан. Тромбонист, идущий сбоку, почти по обочине, быстро закуривает и успевает сделать несколько затяжек, прежде чем распорядитель делает знак, и духовики вскидывают инструменты. Сигарета летит падающей звездой под ноги зевак, и тромбонист вместе со всеми даёт первый аккорд. Идём, идём, пока всем не надоест, потом разворачиваемся и всю дорогу домой делимся впечатлениями: а вы видели? а как они, а?..

*     *     * 

Полуголая одинокая девушка на пляже – это всегда шоу. Она лежит, читает книгу или слушает музыку и делает вид, что ничего особенного не происходит, и все, кто проходят мимо или лежат рядом, тоже делают вид, что всё в порядке. Взлетевшая кверху бровь быстро возвращается на место, комментарий за спиной произносится тихо, с равнодушным лицом. Однако вокруг неё возникает поле напряжения, того и гляди шарахнет. Только какой-нибудь редкий непосредственный ребёнок громко удивится вслух и ткнёт пальцем, но подчёркнуто спокойная мама, поджав губы, сразу объяснит ему, что так не делают, что это совершенно нормально, тётя загорает.

 *    *    * 

В советском черноморском детстве не было вот этого счастья: днём, в самое пекло, прийти в выстуженную кондиционером комнату, рухнуть горячим смуглым телом на холодные белые простыни, и провалиться, провалиться в короткий летний сон. Не было гигантских креветок, длинных и плоских рыб, студенистых осьминогов, но были крупноголовые бычки и мелкие, как семечки, креветки, которых продавали в кульках варёными, и были столовые в санаториях с их вечным борщом, тЕфтелем, подливой и киселём. Запах этих столовых я не встречала ни в одном ресторане мира.

В двух километрах от посёлка в моём детстве был рынок – к нему надо было идти километра два по жаркой дороге. По пути почта – единственный способ связи с Москвой. По дороге пылят мотороллеры и мотоциклы с коляской, тоже почти исчезнувшие с лица земли. На рынке интересно: там творог в марле и мёд из цветного стекла, там пахнет дынями «колхозница», там можно купить черешни и сразу же вымыть её прямо в пакете под уличным водопроводом, а можно сидеть на обочине, глазеть на то, как из «каблучка» выгружают дыни и есть кукурузу, присыпанную серой солью. 

 *     *     * 

В Черногории мне не хватает ослика…

В Урзуфе ослик, давно забывший о своём родовом упрямстве, покорно ходил по пляжу, накрытый цветной войлочной попоной; на нём можно было сфотографироваться, но главное – хозяин разрешал почесать седую морду с просвечивавшей чёрной кожей. С морды, когда её чесали, во все стороны летела пыль, большие глаза грустно моргали из-под чёлки, и дёргалась седая кисточка хвоста, отгоняя мух. Больше ослик не шевелился и мог стоять неподвижно часами. Иногда приходил толстяк с обезьянкой на цепочке. Обезьяна ещё не смирилась со своей ролью декорации для южных фотографий, норовила куснуть, отнять еду у зазевавшегося ребёнка или хотя бы оцарапать нежные смуглые плечи красоток, на которые её сажали. Ходил ещё один с картонной пальмой, папуасской юбкой из сухих листьев, пощипанным головным убором из перьев и ожерельем из ракушек. Можно было надеть реквизит, выстроиться под картонной пальмой на фоне моря, подождать, пока из поцарапанного чёрного фотоаппарата вылетит птичка и через три дня получить фотографии, где внизу выведено золотом: «Чёрное море-1984». Ходил дочерна загорелый продавец мячиков на резинке – они были набиты опилками и завёрнуты в бумагу, оставлявшую следы краски на руках, они легко и быстро разваливались, принося больше горя, чем радости («Я же говорила тебе, что не надо окунать его в море»).

*     *     * 

Отъезд с моря – это маленькая репетиция смерти: ты уйдёшь, а здесь всё останется по-прежнему. Ты уедешь, и кто-то другой будет лежать на твоём лежаке, а солнце будет щедро полировать его спину. Кому-то другому будут улыбаться быстроногие официанты и смахивать рукой крошки с грязноватой скатерти. На кого-то ещё будут пристально смотреть черногорские женщины, прислушиваясь к смутно знакомой речи. Кто-то другой съест гигантских креветок, глядя на синие волны. Кто-то выпьет кисель, сидя в столовой на твоём любимом месте у окна. Таисия Кондратьевна вытряхнет матрас и проверит комнату, в которой за три недели уже поселился ваш запах. Её внук спилит старую лозу, возле которой было так здорово играть. Сухая черногорская женщина приберёт комнату, запустит в стирку ваше постельное бельё и выйдет на балкон покурить. Щурясь, она будет смотреть на залив. У неё чёрные неприветливые глаза, её зовут Таисия, она уже совсем немолода, она рассеяно смотрит на старую засохшую лозу и думает о том, что её давным-давно пора спилить.